Текст книги "Командировка"
Автор книги: Анатолий Афанасьев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
"Петр, разве тебе женщин нету, зачем в петлю так рано лезешь?" Сказала вроде шуткой, а меня раззадорила. "Ты, что ли, – спрашиваю, – женщина?" "А хотя бы и я". И вижу, Витек, что действительно хотя бы и она. Нет особой для меня разницы. Ведь я за эти дни о Варе и вспоминать бросил. Так, в угаре, вспомню, что в воскресенье к двенадцати в загс, и все. Расстроился я окончательно, компанию оставил – и домой. Утром в воскресенье будит отчим: "Эй, Петька, к тебе там невеста прибыла!" Варя в дом почему-то не зашла, стоит у крылечка, в черном стареньком платьице, глаза на меня подняла – огромные, больные. Больные, Витя! Как увидел я ее такую, обомлел, сердце зашлось от тоски. "Чего ты, Варенька, милая?" А то будто нечего, четыре дня ни слуху, ни духу. "Мы будем расписываться?" "Конечно, будем. Какой разговор!"
Зарыдала и опрометью вон.
Стали жить. Девочка родилась, Анюта. Теперь уж большая – восемь лет.
– Чем же ты несчастный? – уловил я все-таки отправную точку рассказа. Чем?
Шутов смотрит на меня с осуждением.
– Хитрая она, – говорит он с пьяной протяжной истерикой. – Вся ее семейка, Варькина, хитрющая.
Тихая, покорная исподтишка. Они, Витек, мои жилы тянут своей тихостью. Ты думаешь, Витек, тихие да смирные свой кусок упускают? Ни в жисть. Они его помаленьку заглатывают. Снаружи кусок еще вроде целый и свежий, а что заглотали – уже переварено.
И то бы ничего, что от меня половина осталась, а половина пережевана, а то горе, что я ее до сих пор, Варьку, жалею и вырвать из себя не могу, из нее вырваться не могу. Она мне не жена, сестра, но сестра-то родная, убогая, сломленная. Мной и сломленная, нелюбовью моей подлой. Теперь и Анюта, конечно. Потому я и несчастный, Витек, что жизнь моя – большая скука. Никого и ничего крепко не люблю, не дорожу.
Силы есть, а любви нету и не будет. Не будет, ничего не будет. Ложь и подлость. Танька, видишь, красивая, да? Лучше всех. Таких ты и в Москве немного встретишь. Свистну – на карачках приползет.
– Возомнил ты о себе, Петя, – говорю я в миг просветления. – Мы с тобой друзья по гроб жизни, и правду я тебе открою. Дерьмо ты, Шутов, раз о женщине так говоришь.
– Я дерьмо, а ты нет?
– И я дерьмо. Будь здоров какое.
– Ты – да, но не я. Скажи, почему я дерьмо? Скажи – не трону. Ты учился, скажи.
– Себя ты очень любишь, Петенька. Ты глянь в зеркало, пьяная рожа, чего там любить-то. Ложь и подлость всюду ищешь, а сам, как половая тряпка.
Капитанову ноги лижешь, государство обманываешь, людей обманываешь, Таню обманываешь, жену предал, сам в чаче утонул. На тебе, Петя Шутов, пробу негде поставить, такое ты дерьмо.
Он встает и делает передо мной упругий реверанс.
Стреляет:
– Выйдем.
Мы милуем комнату, где три школьные подруги – Света, Муся, Таня, обнявшись на диване, горькими голосишками выводят: "Зачем вы, девочки, красивых любите?" – по очереди перешагиваем растянувшегося у двери доброжелательного пса Тимку, выходим на крылечко. Ночь и звезды. Сладкий запах листвы. Я не пьян почти, только глаза режет. Сверчок чирикает в густой тьме.
– Спускайся, отойдем! – приказывает снизу Шутов.
– Вернемся! – говорю я...
Опять комната, и мы все за прежним столом – школьные подруги, Шутов и я. Кооператор Захорошко с супругой отсутствуют.
Таня капризно цедит:
– Душно как. Искупаться бы.
Света посылает мне многообещающий, нежный взор. Не исчерпан праздник жизни.
– А что, это хорошая мысль. Пойдем купаться.
Через пять минут мы уже выходим из калитки вчетвером. Муся остается спать, решила, что у нее нет кавалера. Света висит на моей руке.
– Виктор, – шепчет Света, – вы скоро уедете?
– Вообще не собираюсь уезжать. Присмотрю домик, деньги у меня есть. Думаю тут обосноваться.
– Хо-хоньки!
Черная просека улицы утыкана светящимися бляшками фонарей. Кроме них, нигде ни пятнышка. Спящий город, мираж. Тишина покалывает перепонки.
Хочется говорить приглушенным голосом.
Что бы сказала Наталья, увидев меня сейчас? Она не ревнивая, ее безумию чужды первобытные инстинкты.
Я знаю, что люблю ее.
– Петя, – зову я, – Таня! Мы не заблудимся?
– Не боись! – хрипит Шутов. Белое пятно его рубашки слилось со светлым Таниным сарафаном в причудливую фигуру. Какое-то квадратное со многими конечностями чудище переваливается впереди.
Сворачиваем в парк. Жутковато, но весело. Чудесная прогулка. Света всей своей переспелой тяжест ю давит мое плечо, все крепче тянет, все увереннее, настойчивее. Куда?
Наконец, озеро, наполненное чуть колеблющейся ртутью. Замерев, мы стоим на берегу, неуверенные, как заблудившиеся дети.
Петя Шутов, точно в забытьи, начинает медленно, молча раздеваться. Вылезает из брюк, стягивает через голову остатки заграничной роскоши. Таня, повернув к нему голову, быстро проскальзывает пальцами по пуговицам сарафана, одним движением освобождается от него. Ее тело фосфоресцирует в звездном свете.
Зажмуриться и ничего больше не видеть. Ночь, шуршание елей, озеро и богиня. Кому повезло, кто подглядел-умри, не сомневайся. Что еще остается.
Умрешь без мук, созерцая, а не скуля от страха перед вечным отсутствием.
– Я не дура, – жеманно тянет Света, тиская мою ладонь. – Я в такую темную воду не полезу. Брр! Там лягушки.
– Сама ты лягушка! – вскрикивает Таня и первая, с разбегу, блестящей живой торпедой рассекает волшебную гладь. Шутов, мужественно крякнув, -за ней.
– Не уходи, – заманчиво журчит Света. Куда там -не уходи. Я уже в воде, уже догоняю беззаботных плавцов, каждая моя жилка поет и стонет от великой истомы мгновенного обновления. Вода – теплая, парная. От нашего шума, смеха, крика колеблются леса окрест, уползают в норы хищные твари.
– У-ух! – вопит Шутов и куда-то навсегда уныривает. л – Э-е-э-е! верещит совсем не подходящим оогине голосом Татьяна. – Ду-у-рак!
– Полундра! – ору я. – Акула!
Обессиленные, задыхающиеся, выплываем мы на берег, где пол кустиком, печально обхватив колени руками, сидит, дожидается нас благоразумная Света.
– Вы чекнутые, что ли? – спрашивает она. – Юго гляди, милиция явится.
На мокрые тела натягиваем одежду.
– Теперь в гостиницу! – стучу я зубами. – У меня там икра осталась.
Праздник продолжается. Он продолжается до той минуты, пока на стук в дверь из глубины вестибюля не вырисовывается полусогнутый человекообразный швейцар. Он долго разглядывает нас через стекло, отперев, загораживает собой проход и тычет клюшкой мне в грудь:
– Кто такие?! Почему хулюганите?
– Я живу здесь, живу. Постоялец. А это мои гости. На минуточку обогреться.
– Вон оно что, – басит швейцар, с трудом сбрасывая путы сна. – Все постояльцы наши на своих местах. В двенадцать – отбой.
Он пытается замкнуть дверь, но я просовываю в щель ногу и сую ему под нос квитанцию и рубль в бумажной купюре.
– Отворяй тут вам, гулякам, среди ночи, – ворчит старик, ловко пряча рубль куда-то за пазуху. – Ты, ладно, заходи, а которые гости – фьють, фьють!
Досадное неизбежное просветление. Света первая заторопилась:
– Что вы, что вы, пора! На работу вставать.
Ужас-то какой!
Таня зевнула с неприличным всхлипом. Пора.
Шутов позвал:
– Отойдем на секунду, Витек.
– Что? – отошли. Девушки следили за нами с запоздалой опаской. Швейцар задремал, облокотившись на дверной косяк...
Шутов сказал:
– Ты мне по душе пришелся, Витек, честное слово. Не хочу, чтобы ты ошибался: я не дерьмо. Понял?
И про блок не думай, не мучься. Мы его наладим.
Понял?
– Понял, Петя. Спасибо.
Усталое у него лицо, предутреннее.
Я поцеловал Тане руку на прощание, а Свету чмокнул в щеку. Они обе были, как статуи.
Швейцар, поминая какого-то черта безмозглого, запер за мной дверь.
Я поднялся к себе, принял душ.
Одна таблетка седуксена, серая морда зари за окном. Тиканье часов под ухом. Ну, поплыли, Витек.
Витек, надо же... Никаких сновидений...
21 июля. Пятница
Перегудов, Перегудов – благодетель, работодатель, суровая душа, закованная, как нога в ботинок.
Жизнь моя до встречи с Владленом Осиповичем – это одна жизнь, после встречи с ним – совсем другая.
В молодости я увлекался людьми, как иные увлекаются коллекционированием вещей.
Не однажды, повинуясь властному зову непонятного влечения, я волочился за женщинами, маскируя свою душевную аномалию общепринятой формой.
Меня принимали за влюбленного, хотя я испытывал только зуд любопытства. Вообще сложно это объяснить. Все мои чувства и разум всегда сопротивлялись подобным фальшивым с моей стороны контактам, но какой-то один нерв во мне, зудящий как больной зуб, необоримо настаивал на сближении. Я особо выделяю женщин, потому что с мужчинами бывало проще, там обычно создавалась видимость приятельства, необременительного для обеих сторон. И разрыв такого приятельства сходил, как правило, гладко, без надрыва.
В молодости я болел каждым своим знакомым в в отдельности, в разное время, но сердцем ни к кому не прилепился.
Потом сей хронический недуг (а как иначе назвать?), столь долго мучавший и унижавший меня, но и приносивший много радости, прошел. Я познал благотворность одиночества, не замутненного постоянным обезьянничаньем. Все те образы, которые я примерял к себе, растаяли, и мне удалось слегка разглядеть собственное лицо, чуть-чуть понять движения собственной души. Иными словами, я, наверное, позднее, чем многие, вступил в тот возраст, который называют зрелостью.
Знакомство с самим собой не было легким и приятным. О, светлые и возвышенные иллюзии отрочества, канувшие в пучину самоанализа! Вас не жаль, а жаль того парения духа, когда кажется, что твоя судьба вознесется над миром подобно радуге. Человек мыслящий проходит много стадий лучезарного самовозвышения и слезливого саморазочарования, пока наконец не утвердится в каком-то более или менее определенном мнении о себе, которое (ошибочно оно или нет)
уже почти не меняется с годами.
Время приглушает страсть к самопознанию, как и многие другие страсти.
После долгого перерыва – изнурительной полосы самокопания – я попал под обаяние Перегудова. Юношеская "болезнь людьми" вернулась затяжным рецидивом. Теперь мне кажется, что и в дочку Перегудова я "влюбился" как в его слабое отражение.
Некоторые пункты его биографии поразительны, отчасти потому, что совпали с удивительным временем. Есть судьбы, которые выражают историю полнее и достовернее, чем многотомные своды с подробнейшим описанием и разбором этапных событий.
Среднего роста, крупноголовый, с лицом Блюхера– от него исходило сияние осознанного долга.
Речь его то текла неглубокой речушкой, где каждое слово цеплялось за другое, как мелкие волны, то низвергалась гремящим потоком, в котором все фразы были подобны восклицательным знакам...
Перегудов Владлен Осипович – выходец из стародворянской семьи. Отец его – полковник царской армин– был из тех, кто сразу и безоговорочно принял новую власть, сражался за нее и погиб за нее. Мальчик Перегудов воспитывался матерью, бабками, сестрами матери, как он сам шутил – все его детство и юность прошли исключительно в женском обществе, причем женщины, которые его окружали, разбирались в жизни немногим лучше, чем дети. Многочисленные воспитательницы и опекунши усиленно и вразнобой прививали мальчику склонность к изящным искусствам, учили любви к прекрасному и истерически, по любому поводу внушали ему спорную мысль о том, что доброта всесильна. Колдовство детства вспоминалось Перегудову как разноцветное шуршание шелковых платьев, мягкие прикосновения ласкающих нежных рук, вечное бренчание пианино и дьявольская смесь французско-немецко-латинско-русских изречений. Еще он помнил длинный парадный стол, застеленный цветастой скатертью с кистями и уставленный фарфором и серебром, и среди этого великолепия – сиротливую пухлость желтоватых картофелин, дерзкую угловатость хлебных ломтей и все покрывающий воинственный аромат вяленой рыбы.
Единственный мужчина в доме, надежда семьи, он обманул ожидания своих наставниц. Чрезмерность розовых красок, окружавшая его, породила в нем лютую ненависть к мишуре, пышным фразам, вспыхивающим, как петарды, и гаснущим, не оставляя следа, ко всему, что связывалось у него с классовым определением – старый мир.
Он разрушил этот мир, тайком сдав экзамены в офицерское училище. С торжеством и беспощадной жестокостью юности выслушал он завывания и мольбы своих мучительниц, желавших ему, в сущности, только добра.
– Мама, – сказал он, – прошу тебя, не проливай напрасных слез. Я буду, как мой отец, защищать родину. А на все ваши побрякушки мне наплевать!..
Пойми это и не мешай мне жить...
Юный Перегудов наплевал на побрякушки, но вскоре наступил срок, когда его женщины, одна за другой, начали покидать этот мир, отшелестя как лиловые цветы, брошенные нерадивым садовником. Ох как надолго заболит его сердце, как жестоко перекрутит его чувство вины. Заснет вечным сном его мать, и его бабушки, и сестры матери, и дальние родственницы; они будут умирать с нелепой быстротой, точно торопясь друг за дружкой, и он не успеет толком ни с кем попрощаться, не успеет объяснить, что все-таки понял красоту и смысл их воздушных существований.
Понял и оценил великую беззлобность их пребывания на земле.
Горько, темно, стыло будет ему на кладбище среди дорогих могил, которые навеки скрыли и шуршание платьев, и блеск свечей, и бренчание старенького фортепьяно, и все-все робкие порывы безгрешных женских душ, так долго плутавших среди непонятного им шума и страданий...
Все это, по частям, урывками рассказала мне его дочь в период нашего скоротечного романа.
Мое увлечение Перегудовым, прямо-таки ослепление его личностью, длилось около года. Ну, начать с того, что он мне помог. Самым обыкновенным образом предложил хорошую, интересную работу. А разве этого мало? Во всяком случае, для меня. Я понимаю, опытный руководитель старается окружить себя не просто талантливыми людьми, но и единомышленниками. Но я-то с какой стороны ему мог пригодиться?
Таланта, в том смысле, о котором идет речь, когда приглашают на научную работу, у меня не было, а что касается единомыслия – о, тут вообще темный лес.
Единомышленник не значит человек мыслящий с нами одинаково, а скорее мыслящий в устраивающем нас направлении. Какое у меня могло быть тогда направление? А у Перегудова направление мыслей было отточенным, как бритва. Он хотел перешагнуть все возможные горизонты в той области, где работал. Он хотел создать приборы выше уровня мировых стандартов. Его направление вполне укладывалось в форму протокола.
Помню, как вскоре после прихода в НИИ я принес ему верстку своей статьи в одном научном журнале.
Статейка так себе, но я был ею доволен, для меня это было какое-никакое, а достижение. Статья доказывала мою усидчивость и знание предмета. Перегудов с кислым видом за три минуты пробежал глазами листки.
– Мокрая тряпка! – сказал он. – Если воду выжать, останется сухая тряпка. Несолидно как-то.
– Что же теперь делать? – спросил я без всякой обиды.
– Что делать? – он посмотрел на меня с удивлением, а потом взял и порвал статью на мелкие клочки и стал с любопытством ждать, как я отреагирую.
Я никак не отреагировал, потому что оригинал-то был в редакции.
– Пускать мыльные пузыри – это детское занятие, – изрек он, – но если часто это делать, можно привыкнуть. Такие бывают красивые пузыри, разноцветные. Не привыкайте, голубчик.
Я поблагодарил за предостережение и откланялся.
Статью опубликовали, и она прошла, как сонмы других подобных статей, незаметно и скромно, принеся кое-какие дивиденды лишь автору. Естественно, что после этого случая я поднял в библиотеке статьи самого Владлена Осиповича. Никаких особых откровений в них не обнаружил. Пожалуй, из общей массы они выделялись высокомерно-нападательным стилем, неуместным, на мои взгляд, в научных публикациях.
Вот оно! Перегудов в собственных исследованиях был безукоризненно точен, безумно кропотлив и неуязвим в доказательствах, но самобытности, дерзких взлетов мысли в его работах не было и помину. Зато от своих сотрудников, помощников и учеников он требовал именно масштаба и блеска озарения, говорил о научных открытиях так, как будто это были детали на конвейере.
"Ошибайтесь, ребятки, – учил он, – но ошибайтесь красиво и грамотно!" Перегудов сумел создать в институте атмосферу, в которой трудно было дышать посредственности. Тех, кто не выдерживал бешеного напряжения, он безжалостно изгонял. Директор, Петр Ипполитович Никитский, и тот не пытался вмешиваться в дела своего зама по науке. Один Перегудов держал в руках все нити институтских разработок, и в его власти было одну ниточку дернуть посильнее, а другую вовсе оборвать. Пока институт по всем выходным данным держался ровно, пока плановая отчетность выглядела как расписание занятий в дневнике отличника – диктат Перегудова устраивал директора.
И вот прибор не пошел. Ответственнейшее задание.
Изобретение, которое с надеждой ждут больные люди...
У Владлена Осиповича редкостная память, причем не выборочная, всеохватывающая. Лица, события, разговоры и прочее откладываются в его мозгу на какуюто бесконечную перфоленту. Он помнит все мало-мальски заметные статьи, которые штудировал еще в молодости, со всеми их выводами и формулами. Он неисчерпаемый источник самых разнообразных сведений, и его данные не стоит труда перепроверять.
Если бы подсчитать все время, которое сэкономила его чудовищная память нашему коллективу, да если бы перевести это время в рубли – получилась бы кругленькая сумма. "Помнишь, Витя, как ты пришел к нам в дом первый раз в этом своем жутком сером галстуке в горошек? Ты его больше не носишь?" "Нет". – "А рубашку в голубую полоску?" – "Истлела, Владлен Осипович".
Я увлекся Перегудовым, как явлением природы.
Я хотел его понять. Было что-то такое в прозрачности его взгляда, что мешало к нему приблизиться. Движения осторожные, вкрадчивые, почти рысьи. Полное совпадение мимики лица, и звучных модуляций голоса. Впечатление такое, что он каждое мгновение готовится к небольшому прыжку, но не прыгает. Напрягает мышцы, но не расслабляется.
В институте большинство относилось к Перегудову с почтением и опаской. Даже молодежь, по природе своей оппозиционно настроенная к авторитетам, на него не тявкала, шуточки, отпускаемые в его адрес, были беззлобны и с оттенком желания понравиться.
Года три назад на один из отделов, особо им опекаемых, обрушилась беда. Молоденький парнишка, только из техникума, дежурил ночью в лаборатории.
По инструкции он никак не должен был дежурить один, он и не был один, но его напарник ушел поспать в соседнюю комнату, где не гудела установка. Ночные дежурные всегда так делали, спали по очереди. Запирали входные на этаж двери и дрыхли. Ничего особенного. Все об этом знали. Этой ночью в лаборатории, видимо, полетели пробки. Парнишка, не разбудив напарника, в темноте, светя себе фонариком, полез их чинить, вставлять "жучка" (там и раньше стояли "жучки"), его тряхнуло током, он упал с табуретки на установку, угодил под напряжение и сгорел. В комнате начался пожар. Напарник погибшего, наладчик Сергей Гуцалов, спал так крепко, что вышел из комнаты, когда все уже было кончено; его разбудил топот ног и громкие голоса Он вышел, увидел суматоху, людей в касках, шланги, текущую потоком известку, озабоченно спросил у пожарников:
– В чем дело, ребята? Наводнение?
За этот вопрос один из пожарников, оч}мевшнй от всего увиденного, намерился перетянуть его шлангом по хребту, да не попал Я видел Гуцалова на другой день. По коридору бродил тмученный, с обвисшими щеками и пустым взглядом человек Там, где упал юноша, на паркетном полу осталось желтоватое пятно ломаной конфигурации. Со временем пятно стерлось, но пока оно было, никто не наступал на то место ногой.
Была комиссия, был разбор. Перегудов, посеревший, точно его самого коснулись ожоги, развил бурную деятельность. Таким озабоченным его раньше не видели. Я зашел к нему на третий день подписать какие-то бумаги. Подписал он не читая, чего никогда не бывало. На лице – свинцовая печать.
– Не переживайте так, – посочувствовал я. – Не вернешь человека. Чего уж...
Он поднял глаза:
– Человека? Ты знаешь, какие могут быть последствия? Суд, понимаешь?
– Но вы же не виноваты...
– Виктор Андреевич, дорогой мой, я много старше тебя и видел больше. Сколько раз на моей памяти за героизм выдавали обыкновенное разгильдяйство, а самоотверженностью прикрывали неумение работать.
– При чем тут это?
– А при том, что легче всего произносить красивые слова на крови. И нет большей подлости, чем наживать на этом капиталец. Ты обрати внимание, кто сейчас раздувает страсти вокруг этого дела. Самые бесполезные люди. Редкий для них случай зарекомендовать себя морально, ничем не рискуя... А мальчика жалко, искренне жалко...
Он это добавил, но я-то видел, что он страшно обозлен. Я ушел от Перегудова раздавленный, потому что знал, больше не смогу им восхищаться. В нервической недосказанности его фраз была та правда, которую я не хотел понимать. Более того, я не хотел иметь дело с теми, которые слишком хорошо понимали эту правду.
С того дня началось мое охлаждение к Перегудову...
Проснулся я от стука. С ровными паузами, сначала несильно, но с каждым разом все громче кто-то колотил в дверь. Я взглянул на часы – около семи утра.
Комната, как в тумане, и ощущение такое, что стены вибрируют и, того гляди, обвалятся. А стук продолжается– упорный, требовательный. Может, пришли уже за мной звать на страшный суд.
Кое-как сполз с кровати, дошлепал до двери, защелку еле-еле отомкнул. Ох ты, какие дорогие гости ко мне! Горничная в фартучке и с ней тот тип, который запретил ключ от номера уносить.
– Чему обязан? – спросил я, деликатно поправляя трусы. Женщина топталась, опустив глаза, а тип явно норовил заглянуть через мое плечо в номер. Ах, вот в чем дело.
– Разрешите нам войти! – сказал тип, вытягиваясь на носках. Очень забавно он слегка подталкивал горничную в спину.
Женщина от очередного толчка чуть не перевалилась через порог.
– У вас посторонние в номере, – заявил тип.
– Нету никого.
– Это мы сейчас посмотрим. Антонина Васильевна, входите, прошу вас...
Но женщина не могла войти, потому что я загораживал дверь.
– Требую понятых и ордер на обыск, – объявил я.
– Чего?
Горничная соскользнула в сторону, и ретивый администратор остался со мной как бы один на один.
– Ордер у вас есть? – повторил я.
– Мы имеем полное право проверить. При исполнении служебных обязанностей.
– Где это сказано, что вы имеете право?
– В инструкции.
– Покажите.
Мужчина оказался в затруднительном положении и взглянул на потолок, словно оттуда ожидал явления инструкции. Горничная потихоньку пятилась и уже была на довольно большом от нас расстоянии. Я бы еще продолжал игру, да уж слишком скверно себя чувствовал.
– Хорошо, входите, – пригласил я. – Но прошу отметить в протоколе, что при аресте я не оказывал сопротивления.
Мужчина ввинтился в комнату ужом, заглянул под кровать, в шкаф, потом побежал в ванную, где почему-то задержался. Горничная сделала в его сторону презрительный жест.
Из ванной он вышел разочарованный и несколько смущенный.
– На вас я буду жаловаться, – успокоил я его, – – но не туда, куда вы думаете. Совсем в другое место. Боюсь, что у вас скоро будут неприятности по службе.
– К нам поступил сигнал, – угрюмо сообщил сыщик.
– Это вы объясните прокурору. Кстати, что это у вас в кармане, не моя ли мыльница?
– Чего?!
– Подождите, я проверю, все ли на месте...
С этими словами я отправился в ванную, умылся, принял душ. Слышал, как хлопнула дверь. "Хоть часик еще бы поспать", – подумал я.
Лег, нацедил в воду тридцать капель валокордина, похмелился. И попробовал уснуть.
Я не уснул, а погрузился в унизительное ощущение собственной неполноценности. Тело скользило на тугих волнах, растягивалось в разные стороны, как резиновое, давление газа, казалось, с секунды на секунду вдребезги разнесет череп. "Это возраст дает себя знать, – подумал я. Никуда не денешься. Но это еще не конец".
Под моими закрытыми веками всплыл на мгновение сплошной багровый блеск и тут же исчез. Было очень плохо, тягуче, неопределенно. Я попытался думать о Наталье – какое там. Она устала от меня и не появлялась больше. Не сумел я ей ничего объяснить.
А себе – сумел?.. Себе, любимому?
Я лежу сейчас на какой-то койке, в каком-то доме – точке пространства, больной, голову мою пучит, – где я, что я? Напрягаю – невмочь! бесцельные, крохотные крупицы чего-то, что есть мой ум, и легко представляю себя то ли эмбрионом, предтечей чего-то, то ли трупом, чем-то давно бывшим, отвалившимся куском коры...
Кто я? Зачем? Что со мной? – в страдальческой наивности этих вопросов зудящая боль веков. Кто я, человек – величавая насмешка некоей высшей духовности – или самоценный плод? Если мне не дано бессмертия, то кому тогда понадобилась эта минутная звездная мутация – моя жизнь? А если бессмертие существует – конечно же существует! – то почему мне никак не удается ухватить и потрогать его змеиный хвост? Какой я, и какие мы все? Игра воображения не всесильна, и она горький утешитель.
Кто я, в конце концов, утрата или обретение, течение или бледная точка в галактической карусели?
За что невозвратность мгновений?
Разумно ли, не убийственно ли, не подло ли играть бесконечно в одну и ту же игру, сознавая, что никогда не выиграешь, и все же нося под сердцем веру в чудо.
Кто я? Кто?! Утрата или обретение? Процесс или искра? Звон эха или излучатель звона?
Поганые никчемные мыслишки – прочь, прочь!
Мало вы попортили мне крови в молодости?
Я перевернулся с бока на спину, сел и затряс головой. Это было больно, но необходимо. Часы показывали начало десятого. Значит, я все-таки спал.
А вроде и не спал. Ладно, начнем утро вторично.
Я пошел в ванную, опять стал под душ и долго чередовал горячую воду с холодной.
И тут начались звонки, один за другим, я не успевал вешать трубку. Первой позвонила Шурочка Порецкая, мой юный гид, спросила, понадобится ли она мне утром, так как собирается отпроситься до обеда по своим личным делам; но если понадобится, то она готова отложить свои личные дела на неопределенный срок. Вникнув в эти сложные обстоятельства, я дал благосклонное согласие, заметив между прочим, что сердце мое разрывается на куски от разлуки. Вторым позвонил товарищ Капитанов, выразил желание повидаться. Я пообещал зайти, как только прибуду в институт.
Третьим возник через междугородную Перегудов.
– Что нового, Виктор Андреевич? – Его голос с трудом просачивался из хлопающих и повизгивающих помех.
– Плохо слышно, громче говорите...
– Что нового, Витя? Слышишь? Как идет расследование? – теперь на голос шефа наложилось бархатное мурлыканье Анны Герман, кто-то из телефонисток наслаждался шлягером.
– Выключите музыку! – крикнул я. – Владлен Осипович, выключите патефон, ничего не слышно...
– Виктор, ты что – оглох?
– Я сам вам позвоню.
После паузы, заполненной лирическими откровениями певицы, Перегудов сказал:
– Я тебя категорически предупреждаю, Виктор Андреевич! Никакой самодеятельности быть не должно. Я знаю, ты меня прекрасно слышишь... Повторяю:
никакой самодеятельности!
– Самодеятельности? Вы сказали – самодеятельности?
В хор помех добавился чей-то кашель.
– Подожди, Виктор, милый дружок. Ты еще вернешься в Москву. Тут мы тебя сразу вылечим от глухоты... Будь здоров!
Перегудов там у себя шлепнул трубку на рычаг и, наверное, оглядывался на чем бы сорвать гнев. Он срывал гнев на предметах, к людям был объективен.
Да и гневался он редко, что говорить.
В буфете опять торговала кустодиевская красавица. Меня она признала по характерным синякам, потусторонняя мечтательность ее лица преобразилась в подобие земной улыбки. Я был тронут.
На радостях выпил целую бутылку кефира и с каждым кислым глотком чувствовал, как по капельке возвращается жизнь в мое бренное тело. Будь благословен напиток богов! О вы, великие зодчие, сжигающие себя в творческих муках, ищущие, кого бы обессмертить, – где ваш памятник корове, обыкновенной буренке, жующей травку сонными губами? Разве не заслужила она, делающая из младенцев богатырей, возвращающая силы больным, благодарности человечества?
Возвращаясь в номер, я столкнулся со своими земляками– четой Кирсановых и их сыном Шуриком.
– Давай, Виктор, – сурово сказал Юрий, – все дела по боку, и шпарим на пляж.
– Пойдемте с нами, – поддержала Зина, – такая чудесная погода.
Я сказал:
– Подождите внизу, ага? Я только полотенце возьму.
В вестибюле я подошел к знакомому администратору, который стоял на своем обычном месте у газетного киоска и, развесив губы, пялился на дверь.
– Извините, до сих пор не знаю вашей фамилии.
Рыбьи его глаза заволокло туманом.
– А зачем?
– В жалобе получается прочерк. Я же на вас жалобу пишу, без фамилии никак нельзя. Вы что, скрываете свою фамилию?
Он смотрел на меня не мигая.
– Зачем жалобу? Мы инструкции выполняем.
Был сигнал, наше дело отреагировать. Сами посудите, обязаны мы за порядком наблюдать?
– Вы почему фамилию не говорите?
– Буренков моя фамилия. Чего такого. Я не скрываюсь. Только зря вы это затеваете, толку все равно не будет.
– Вы рассчитываете, Буренков, на защитников, на тех, кто вам велел за мной приглядывать? Но они вам не помогут.
Он забеспокоился и невзначай сморгнул пару раз, как сплюнул.
– Кто велел? Вы тоже, знаете, лишнего на себя не берите. Не таких видали и целы. Пишите куда хочете.
Неприятный это был человек, я видел. Исполнитель чужих желаний. Безвольный и готовый укусить по приказу. Из вечно обиженных. Маленький человек навыворот.
– Буренков, – сказал я, – вы думали найти в моем номере женщину, как же вы ошиблись. Меня, к сожалению, женщины избегают. Я уж и так и сяк – не идут в номер. Не утруждайте себя понапрасну.
– Чего говорите-то, к чему? – буркнул он с плохо сдерживаемой досадой.
Ох, боюсь я таких. Ох, боюсь!
Поджидая меня, семья Кирсановых лакомилась мороженым.
Мы пошли по светлой аллее, где было ни сыро, ни душно, а в самый раз. Крутолобый сменный инженер, измученный ностальгией по родному заводу, был настроен сентиментально и даже взял меня под руку.
– Посмотрите, Виктор, красотища какая – эти ели. По тыще лет стоят, зеленеют, дышат. Нам с вами отпущено значительно меньше. Зато и тратим мы свое время куда как глупо. Мечемся все, куда-то стремимся, кого-то обгоняем. Нет бы вот так-то окопаться и заглереть. Царственно, на века...
– А прогресс как же?
– Прогресс и беготня – разные вещи. Белке, когда она колесо крутит, тоже ведь, наверное, кажется, что куда-то она мчится, к какой-то цели заветной.
– У тебя хандра, Юра. От жары это. Пройдет.
После купания я почувствовал себя превосходно.







