Текст книги "Письма туда и обратно"
Автор книги: Анатолий Тоболяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Что же со мной произошло? Ты ведь склонна к экстрасенсным прозрениям – ну, так беги на почту, Наташа, поживей и дай срочную телеграмму: «Люблю. Целую. Все в порядке».
А Максимов что ж… он не стал отрицать, что у Чернышева был его карабин. «Драка – дракой, а промысел – промыслом». Сам отдал его Чернышеву, когда еще были в дружеских отношениях, а в тайгу взял лишь «тозовку», чтобы «лишнее железо зря не таскать». Карабин его, точно, тот самый, с выжженными инициалами «А. М.» на прикладе, карабин он признает и тот факт, что побывал в стаде старика Удыгира, тоже признает: «По следам нашел, погостил и похулиганил немного, начальник», но со стойбища Удыгира он отправился опять в свое зимовье, а в избе Брюханова его ноги не было, и шить ему это дело нечего.
И он ушел, злой и протрезвевший, к своей жене Нюре, с которой, как я понял, намерен развестись, если медичка Антонина Камышан скажет «да». Но я думаю, Наташа, что ему не суждено переселиться в здешний медпункт…
Продолжение.
Сегодня послал тебе телеграмму. Ее выстукала на ключе Люба Слинкина. А в полдень она же принесла мне в дом Чирончина твое письмо.
Когда был самолет? Почему я его не слышал?
Элементарно проспал, Наташа. Прилег на минуту и словно провалился в темноту. А в это время первоклассный пилот Вычужанин пробился сквозь снегопад, нашел «окно» в белесом, туманном небе и мастерски приземлился на галечную отмель. Спасибо Вычужанину! Спасибо Любе Слинкиной! Спасибо безвестным работникам почты, которые хоть и промурыжили твое письмо две недели, но все-таки не затеряли! Спасибо тебе за то, что изучила в свое время грамоту не в пример темному Никите, способному поставить лишь крестик вместо подписи.
– Люба, – сказал я Слинкиной, позабывшись от радости. – Возьмите эту книгу, – и протянул ей «Век просвещения» Алехо Карпьентера.
– Зачем? – напугалась она.
– Так. На память.
– Нет, что вы… не надо… – попятилась Слинкина.
Я опомнился. В самом деле. Что я делаю? Дарящий следователь выглядит ничем не лучше берущего. Да и зачем ей действительно «Век просвещения», этой девушке с бледным, истощенным лицом и тусклыми глазами? Но так хотелось ее отблагодарить! И я сказал, что похлопочу в окружном узле связи, чтобы ей выслали замену и предоставили отпуск. «Вам надо отдохнуть, Люба, просто необходимо».
Она тихонько поблагодарила и ушла, а я бросился тормошить дрыхнущего Никиту.
Он маленький, Никитка, и всякий раз иной: то как клубок шерсти, то как моток колючей проволоки, а то как благообразный, белобородый старичок – в зависимости от настроения.
– Смотри! – закричал я. – Гляди, Фома неверующий! Видишь? Письмо!
Почесываясь со сна, он заворчал пристыженно, но сердито, что, дескать, нашел чему радоваться, невидаль какая – письмо фу-ты ну-ты! Глупости неумные! Уезжать отсюда надо, а то пропадем, и прочее, и прочее. Я его уже не слушал, с головой ушел в твое послание.
Сколько новостей, а ты говоришь, что ничего не происходит! Ну, во-первых, поздравь от моего имени Льва и Юлю. Поистине они счастливчики! Удачный брак, своевременный, благополучный ребенок… не иначе господь бог взял над ними персональную опеку, осыпая своими милостями. Я не удивлюсь, если девчонка окажется вундеркиндом. Это будет еще одним знаком особого расположения высших сил к семье Баратынских.
Но не вздумай им завидовать, одинокая моя Наташка! Мне кажется, что Льва и Юлю (это не для публичной читки) соединяет нечто иное, чем тебя и меня. Нет, я не говорю, что они не любят друг друга! Но случись между ними серьезный разлад, во что я не верю и чего, сама понимаешь, не желаю, Юля будет лить слезы, Лев, возможно, потеряет аппетит, но ни у него, ни у нее не мелькнет мысль, скажем, о самоубийстве. Понимаешь, о чем я? Их любовь мурлычет, ластится, щебечет, смеется, но не ведает приступов отчаяния и тревоги, как моя, Наташа, и твоя надеюсь, тоже.
Ты вспомнила ту поездку в Москву и Прибалтику, то купе… прекрасно! Но почему у тебя проскальзывает ностальгическая нотка, точно у изгнанника, который никогда не вернется на свою далекую родину? Разве то, что было, неповторимо? Разве при нашей встрече не произойдет нечто еще более потрясающее, чем тогда?
Представь: ты сходишь с трапа самолета в Т… Я встречаю тебя, подхватываю на руки и несу от аэропорта до дома (это два километра) через весь поселок, чтобы каждый житель и каждая собака узнали и увидели, что к Михайлову приехала его долгожданная жена. Таким макаром я вношу тебя в наш дом, где нас встречает плачущий от умиления Никитка. Впрочем, Никиту мы сразу выпроводим, дав ему рупь на расходы (ему полезно размяться, домоседу), закроем дверь, занавесим окна и останемся одни. Дальше воображение отказывает.
Короче, я как глава семейства объявляю мораторий на черные мысли и депрессии – вплоть до нашей встречи! Да и вообще о чем речь? Две редакции готовы подраться из-за тебя (добавь еще третью, местную)… это же отлично! Я горжусь тобой и предвкушаю, как через десяток лет буду пыжиться в лучах твоей известности. «Кто это? – спросят обо мне. – Что за самодовольный тип?» – «А вы не знаете? Это муж знаменитой Натальи Михайловой!»
Извини, разболтался. Слегка ошалел от радости. Егор Чирончин вправе предъявить мне счет за керосин, я жгу его по ночам литрами. Еще несколько слов – и спокойной ночи. О матери. Я пишу ей достаточно подробно, а в ответ получаю сухие ответы, в которых чувствуется непрощенная обида. Что поделаешь! Я не могу жить под ее крылом до седых волос, это противоестественно. А ты постарайся бывать у нее почаще, ладно? Привет твоим прибывающим родителям от зятя. Они меня в глаза не видели, но ты, надеюсь, отрекомендуешь меня наилучшим образом, как я того и заслуживаю за примерное поведение и ненормальную любовь к их дочери.
Никита, смирив гордыню, просит прислать посылкой «фунт узюму». Страсть, говорит, изюм люблю, а на сига мороженого глаза бы не глядели. Егор Чирончин нынче отсутствует. Подозреваю, что пьет брагу в доме своего подчиненного Максимова.
Денег не жалей. Я теперь богатый добытчик. В Т. заказал тебе шикарную ондатровую шапку с длинными ушами. Юля покачнется от зависти.
Целую. Дмитрий.
Любимый мой Димка! Спасибо тебе огромное за последнее письмо. «Избранные места» я прочитала, конечно, Баратьнским и Трегубовым. Читка прошла с неизменным успехом и последовавшей затем дискуссией.
У тебя появились и новые читатели, а именно – мои родители. Они прибыли позавчера. Этим объясняется моя задержка с ответом.
Извини, что огласила им твои письма, но они – сам понимаешь, – требовали подробнейшей информации о тебе, а что значит мое косноязычие рядом с твоими живыми страницами! Ни отец, ни мать ни разу не перебили меня, сидели в креслах, как идолы (болгарские!), а едва я закончила, отец встал и заявил:
«Прекрасно! Твой муж нам понравился. Напиши ему, чтобы возвращался как можно скорей».
«Рады будем его видеть», – скрепила мама.
Тут я вскочила как ужаленная и закричала:
«То есть? Как это понимать?»
«А ты что, сама к нему поедешь?» – невозмутимо спросил, отец.
«Конечно!»
«Не морочь голову. Ты на это не способна».
И они, представляешь, стали доказывать мне, что у меня пороху не хватит покинуть Алма-Ату, что я горожанка до мозга костей, трусиха и неженка, каких поискать. Они ни на секунду не поверили, что я собираюсь укладывать чемоданы. Зря я обнадеживаю Дмитрия – представляешь?
Негодующая и рассерженная, я поехала на телестудию, чтобы получить очередное задание, и в коридоре наткнулась на Влиятельное Лицо. (Я писала о нем). Он опять завел разговор о моем трудоустройстве после защиты. Наш факультетский декан – его давний приятель, и нужен лишь один телефонный звонок, чтобы проблема моего распределения… ну, в общем, ясно. Пришлось повторить, что меня в Эвенкии ждет муж – любимый муж, говорю я тебе! – и, таким образом, тема исчерпана.
«Понял, но вы все-таки подумайте», – отвечало Влиятельное Лицо и пригласило на чашечку кофе в местном буфете. Я отговорилась, что спешу, распрощалась и вдруг почувствовала, что к глазам подступают жгучие слезы… самые настоящие! Почему я разговариваю с кем угодно, только не с тобой? Почему встречаю кого угодно, только не тебя? Что за несправедливость!
А ты еще можешь шутить, сохранять бодрость духа. И эторядом с забулдыгой Чирончиным, со странными, если не сказатьбольше, девицами, уголовником Максимовым – в кромешной керосиновой глуши! Откуда в тебе столько жизнелюбия? Я бы взвыла от тоски и неприкаянности!
Нарушила мораторий, да? Опять ною? Прости, пожалуйста.
Мы зашли в тупик в своих версиях – все, кроме Стаса. А Стас… он, кажется, всерьез надумал развестись с Ниной. Хотела бы я знать, чем она не угодила ему! Стас дурит и, по-моему, горько пожалеет об этом. Даже будущему национальному достоянию нельзя разбрасываться такими покладистыми и терпеливыми женами, как Нина. Так я ему и сказала, а в ответ он проворчал, что не может существовать рядом с женщиной, которая предпочитает всему на свете телевизор и вязальные спицы…
До свиданья, до новых писем. Я вышлю твоему Никите «фунт узюму» непременно, а ты поскорей, ради бога, возвращайся в Т. (Чуть не сказала – в Алма-Ату!) Привет от родителей и всех друзей.
Крепко целую, твоя Наталья.
Здравствуй, Наташа.
Письмо получил. Спасибо. Извини, что паникую, даю телеграммы. Нервы шалят. Это связано с делом Чернышева, которое…
Представь, сегодня утром, бреясь, не узнал себя в зеркале: такой мрачный тип с нахмуренным лбом глянул на меня оттуда. Настроение под стать. Ни с того ни с сего вдруг накинулся на Егора, пребывающего в похмельной эйфории, пригрозил ему строгими санкциями, если он не кончит бездельничать (неделю уже не открывает свой Красный Чум) и не прекратит заниматься браговарением на стороне. Дальше – больше. На улице встретил продавца Гридасова, желчного, малоразговорчивого человека, с которым мы в прохладных отношениях. Он завел разговор о «гласности». Гласность, дескать, во всем нужна, об этом по радио говорят и в газетах пишут, а он, к слову будет сказано, и радио регулярно слушает, и газеты, к слову будет сказано, выписывает на двенадцать рублей ежемесячно. Так вот, желательно было бы знать, есть какие-нибудь признаки или нет? Народ очень интересуется.
Какие признаки? Какой народ? О чем он, собственно, говорит?
Ясно, о чем он говорит. О нашем местном злодействе. Времени прошло порядочно, и слухи разные ходят. К примеру, известно, что «вы, товарищ дорогой, в интернат, да на почту, да в медпункт зачастили, не выходите, считай, оттуда. Это признак общеизвестный, личного свойства. А таежному народу, товарищ дорогой, нужны твердые факты насчет злодейского преступления».
Вот такую ахинею нес, старый демагог. И надо бы сказать ему: предварительное следствие закончено, остальное решит суд. Я уже собрался было… но его тонкая, всезнайская усмешка, его движущиеся белесые брови под пыжиковой шапкой вдруг меня разозлили, и я заявил, что по приезде в Т. немедленно сообщу куда следует о его подпольной торговле дрожжами. Вот это и будет гласность.
В тот же день пропал Никита. Я вернулся из конторы, а его нет. И никакой записки, потому что, сама знаешь, старик неграмотный. Я кинулся на улицу и сразу разглядел на снегу следы босых ног. Они привели меня через реку к звероферме. Там есть кормокухня, и в этой самой кормокухне, около чана, сидел мой Никитка и, представь себе, поедал пригоршнями отвратительную смесь из сырой рыбы, мясного фарша и витаминных добавок, приготовленную для серебристо-черных лисиц. Я всплеснул руками и заголосил: что за фокусы, черт побери! Что он себе позволяет, персональный пенсионер! Что за хулиганские выходки! Почему сбежал?
«Сильно ты меня обидел, Михайлов», – говорит. Мало того, что советов его не слушаю, из дома Чирончина не выезжаю, так в последнее время вообще позабыл о нем. Целыми днями не разговариваю, сказки не рассказываю, пренебрегаю, стало быть, его «обчеством».
«Вот тута поживу с лисичками, с голоду, глядишь, не пропаду, а там к продавцу в дом переселюсь. Он мужчина обстоятельный, хозяйственный, не чета тебе, Михайлов».
«Эх, Никита, Никита! Эгоист старорежимный! Только о себе думаешь!» – вздыхал я, неся его на руках обратно в дом Чирончина.
Таким образом, все кончилось благополучно. Но это же плохой симптом, Наташа, если наши домовые сбегают от нас – как думаешь?
Твое одиночество нарушил приезд родителей, и я этому рад. Я понимаю «предков», когда они пытаются внушить тебе, что ты «неспособна» покинуть отчий кров и переселиться к тунгусам. Это элементарная родительская забота. Она приобретает порой странные, почти болезненные формы, как в случае с моей матерью. Мать считает, что ее Дима – существо во всех смыслах незаурядное, чуть ли не голубых кровей, и ее повседневная забота обо мне («Как ты спал, Дмитрий? Ты сегодня очень бледен. В чем дело? У тебя нет аппетита?») могла, честно говоря, взбесить, если бы я не воспринимал ее с юмором…
За тебя я спокоен. Родительские искусы ты выдержишь и редакционные соблазны тоже. Но это Влиятельное Лицо с телевидения… оно, знаешь, слегка раздражает меня. Не слишком ли демократично для Влиятельного Лица приглашать нештатного сотрудника в студийный бар?
Гнусное настроение, Наташа. Все потому, что дело Чернышева мучит и не дает покоя.
Сбегал на почту: наладилась связь с Т. Переговорил с начальством. Люба Слинкина была рядом, и я, понимая, что глупо скрывать то, что завтра станет известно всей фактории, все же зашифровал разговор. От спецрейса отказался, ответственность за «сохранность ценного груза» взял на себя, принял начальственные поздравления (поздравления!). Кажется, Слинкина даже не слышала разговора: стояла у окна, опустив голову, еще более бледная и болезненная, чем обычно, – остроносенькая, с мелкими прыщиками на лбу. Жалость берет, глядя на нее, Наташа! Воплощение безрадостного детства, свидетельница пьяных оргий отца и матери, нянька младших братьев с малых лет… как она сумела поступить в ГПТУ и окончить его? «Трудно было в училище, Люба?» Кивает. «Обижали вас там?» Кивает. «И все-таки лучше было, чем дома?» – «Тише».
Отец умер два года назад, сгорел от водки, мать лишена родительских прав, два брата в детском доме. Гладил ее кто-нибудь по голове, говорил добрые слова? Едва ли, Наташа. Слово «любовь» ей известно из книжек и кинофильмов… «Приставали мальчишки», – отвечала она слабым голосом на мои вопросы. Но наверняка ничего серьезного; ее невзрачность и забитость сами по себе охраняли от ранней искушенности. Почти всегда одна, малоинтересная для подруг, она даже на фактории, где каждый человек на счету, жила чуть ли не невидимкой, вызывая грубоватое сочувствие Антонины Камышан, веселые (не обидные, впрочем) насмешки белокурой Галочки Тереховой. И вдруг мужская крепкая ладонь ложится ей на плечо: «Привет, коллега! Познакомимся?» Перед ней стоит молодой, русобородый, двадцатитрехлетний симпатяга с ясными, смеющимися глазами. «Чернышев. Саша. Инженер окружного узла связи», – представляется ей этот веселый, открытый человек, спустившийся, по выражению Галочки Тереховой, с неба.
И мгновенно все меняется в неуютной почтовой избушке! Рация, которая давно барахлит, начинает работать безотказно. Бочка в сенях доверху наполняется речной водой. Перед окном вырастает поленница высотой в человеческий рост. Сколочена книжная полка. Законопачены щели в окнах. Переделана почтовая стойка. Обустроена кладовка. Причем, Наташа, все это делается легко, беззаботно, весело, с налета, как говорится, в те часы, которые остаются у Чернышева от других неотложных дел… Вдруг Люба Слинкина узнает, что умеет улыбаться и даже смеяться, и однажды, когда Чернышев на время исчезает в тайге, чувствует, наверно, что-то ужасное и непонятное, чего с ней никогда еще не было: тоску по другому человеку.
Но это поздней, Наташа. А на первых порах Чернышев живет в доме Егора Чирончина. Именно Егор первым встречает его у самолета и без большого труда уговаривает остановиться у себя. После первой бутылки водки, захваченной приезжим, они уже приятели. Расторопный заведующий Красным Чумом ведет Чернышева в магазин, где продавец Гридасов, неодобрительно хмуря белесые брови, просматривает трудовой договор приезжего, заключенный им с окружным рыбкоопом, и авансирует его съестными припасами и снаряжением в счет будущих собольих шкурок. Ноябрь месяц, самая охота, надо спешить! В тот же день Чернышев, переговорив с нелюдимым старовером Брюхановым, становится временным обладателем его охотничьей избушки в урочище Улаханвале. (Все ему легко дается, Наташа, как мне в свое время!) Вскоре он в тайге, куда на первых порах его сопровождают дружище Чирончин и киномеханик Максимов (запасы питья еще не кончились). Они помогают ему обустроиться и просвещают насчет расстановки капканов, привады, прикормки и прочих премудростей промысла. Три часа хода на лыжах туда и столько же обратно – по таежным меркам это ерунда, и Чернышеву нет необходимости быть подолгу привязанным к зимовью.
Он снова на фактории, и теперь может оглядеться внимательней: например, в Красном Чуме на киносеансе. Кто же сидит рядом с ним? Елдогиры, Удыгиры, Чапогиры… их лица так похожи!.. а это кто, Егор? Нет, ту девушку он уже знает: Люба Слинкина, его коллега… «привет, Люба!»… а вот кто сидит рядом с ней? Медичка? Ясно. Антонина Камышан? Ясно. Не замужем? Ясно, ясно. Мрачная особа, прямо скажем.
Галочки Тереховой на киносеансе нет. Ее вообще нет на фактории, она в командировке в окружном центре, и только через неделю Чернышев удивленно присвистнет, увидев ее выпрыгивающей из АН-2 с улыбкой на светлом лице. Пока он лишь принимает к сведению информацию Егора, что русских незамужних девушек на фактории три и, стало быть, где-то скрывается третья.
(Ты не злишься, Наташа? Столько слов о чужих людях, какого черта! Лучше бы назвал преступника – и дело с концом! Ведь козе понятно, что это киномеханик Максимов. Надевай на него наручники и вези побыстрей в Т., где им займутся судебные органы.)
Ладно, сделаю передышку. Нет, потом передышка. Я должен рассказать, как Чернышев появился в медпункте.
Сразу после киносеанса в этот же вечер.
Он попадает в ту же комнату, где четырежды был я (тебе известно лишь об одном посещении), в стерильно чистую и по-своему уютную, если позабыть, что это стационар для больных. «На что жалуетесь?» – хмуро спрашивает его Камышан. Чернышев называет себя, хотя это ни к чему: на фактории каждый новый человек приметен, как высокое дерево, да и Люба Слинкина наверняка уже рассказала медичке о приезжем коллеге. «На что жалуюсь? Ни на что. Никогда ни на что не жалуюсь», – так или приблизительно так отвечает русобородый, веселый гость. Но есть просьба пополнить его походную аптечку аспирином и анальгином. Это возможно?
Камышан пожимает плечами и раскрывает свой шкафчик с медикаментами. Вот анальгин. Вот аспирин. Может, еще что-нибудь надо? Бинт, например, йод? Спасибо, больше ничего. Да и вообще, вдруг чистосердечно признается гость, лекарств у него в избытке. Вполне может обойтись своими. А зашел он сюда, во-первых, потому, что надоело пьянствовать с Чирончиным, а во-вторых, захотелось познакомиться. Не угостит ли она его чаем в обмен на коробку столичных конфет, присланных родственниками?
– Я хотела его выставить, – скажет мне впоследствии Камышан. – Время было позднее.
Но вместо этого она ставит чайник на плиту, достает стаканы, хлеб, масло, сахар – накрывает на стол.
«Курить можно?» – спрашивает Чернышев.
«Сама курю», – отвечает хозяйка и раскрывает дверцу печки, чтобы вытягивало дым.
Нет, ясное дело, магнитофонной записи их разговора, но, думаю, что я ни в чем не ошибаюсь. Вначале гость выступает в роли интервьюера. Давно она здесь работает? Как сюда попала? Откуда? Нравится на фактории или нет? Он спрашивает, она неохотно, сумрачно отвечает, стоя, вероятно, у окна, – крупная, рослая, с грубыми чертами лица – пока чай не вскипает на плите. За это время (десять-пятнадцать минут?) он уже настолько освоился, что просит разрешения снять свитер («Жарко у вас»). Она вновь пожимает плечами: пожалуйста, если жарко. Заезжие люди не редки в ее доме. Пилоты, геологи, например, знают, что у нее тяжелая рука. Известен случай, как однажды она выкинула на мороз пьяного экспедитора. Но сейчас, кажется, нет никакой опасности. Похоже, что этому плечистому, русобородому парню, который с удовольствием, блестя глазами, пьет чай, ничего не надо, кроме задушевной застольной беседы. Еще стакан можно? Спасибо. Зверская скука здесь все-таки, если жить постоянно. Но люди любопытные. Заведующий Боягир, киномеханик Максимов, Егор Чирончин… находит она с ними общий язык? Вообще, какие планы? Долго думает тут жить или только до окончания договора? Соскучилась по родным местам, по дому? Заработок приличный или так себе? И вот еще вопрос: почему у нее нет ни кошки, ни собаки – никакого зверья?
Камышан невольно усмехается:
«Потому что не люблю ни кошек, ни собак. Люблю быть одна».
«Еще стакан можно?»
«Пейте сколько влезет».
«Я могу много выпить», – угрожает Чернышев и действительно пьет и пьет с каплями пота на лбу, с веселым блеском в глазах – а музыка в этом доме есть?
Есть транзистор, но она не любит музыку. Предпочитает тишину.
Зато, конечно, любит книги? – подсказывает он. Нет, и книги, пожалуй, не любит. Читает, но без особой охоты. В книгах мало правды.
Незаметно их роли переменились; теперь спрашивает Камышан: а кто он, собственно, такой? – и неприязненно, со странным любопытством слушает легкий, самоироничный рассказ о большой московской семье Чернышевых, в которой он, Александр, третий сын, всегда был любимчиком. Провожали его в Т. как на фронт: со слезами, причитаниями и чуть ли не молитвами (бабушкиными), и ежемесячно, вот уже год, снабжают по почте посылками со столичными деликатесами. («Ешьте конфеты, Тоня. Вкусные»). Странные люди его родичи: полагают, что московская действительность и есть квинтэссенция жизни истинной, а за пределами окружной дороги (исключая, конечно, Парижи и Лондоны) – мрак и топь болотная. Представляете, как они восприняли известие, что свой первый отпуск он решил провести в тайге, а не в родной московской квартире за бабушкиным пирогом? – белозубо смеется гость, и Камышан вдруг улыбается.
Наверно, Наташа, она в эту минуту спрашивает себя: «Что это я? Чему радуюсь?» – и пытается понять, отчего в комнате стало вроде бы уютней и светлей. «Ни за что не поверю, что по своему желанию в наш округ поехали», – сгоняет она с губ непривычную улыбку.
«Конечно, нет! – откликается Чернышев. – Направили! Силком!».
Но за год он, в общем и целом, прижился, и теперь не жалеет, что попал в Т. Он, видите ли, Тоня, легкий и коммуникабельный человек, к тому же страшно любопытный на новых людей. Предел его пребывания в этих краях – три года и ни сутками больше. Но раз уж так случилось, что он здесь, то глупо заниматься соплями-воплями, как некоторые! Надо жадно глядеть во все глаза, вдыхать полной грудью, жить на всю катушку… так, Тоня?
Может, и так. Трудно сказать. Каждый живет по-своему.
Да, он легкий человек! – повторяет Чернышев, азартно (иначе не скажешь) прихлебывая чай. Время само по себе чрезвычайное, атомное-переатомное, глупо еще усложнять его, верно?
Камышан хмурится: да, верно. Но иногда приходится думать не только о себе. О других тоже.
«Тут у меня язык развязался, – скажет мне впоследствии (при третьей нашей встрече) Антонина Камышан. – А я ведь не болтунья».
Что бы это значило, Наташа, как думаешь? Только то, что Александр свет Иванович (выражение Тереховой) располагал к доверию. Иначе не понять, почему нелюдимая и замкнутая хозяйка медпункта вдруг рассказывает постороннему человеку о своем неудачном замужестве, больной матери и несовершеннолетней сестре, которых она кормит денежными переводами… Третий стакан чаю. Четвертый. Гость неутомимый чаехлеб. Внезапно гаснет свет. Отключился факторский движок.
Точно как сейчас, Наташа. Погас свет, и я перешел на керосиновую лампу. Но целый час не писал. Пришлось сделать перерыв, потому что внезапно пришла неожиданная ночная гостья – воспитательница Галина Терехова.
Ты помнишь ее? Ну да, уютное гнездышко в интернате… кумаланы на полу… иллюстрации из журналов на стене… безделушки на полках… початая бутылка «Токая»… и белокурая, смазливая девица, отмечающая поминки по Александру Чернышеву, то хихикает, то болтает взахлеб, то, того и гляди, зарыдает. Я у нее был после этого трижды и один раз (не пугайся, пожалуйста!) провел чуть ли не всю ночь в качестве… как бы это лучше выразиться?.. брата милосердия, что ли. Еще раз прошу: не пугайся, пожалуйста, и не давай воли своему воображению, которое (сама знаешь, Наташа) бывает иногда неуправляемо… Я просто не мог уйти. Она была сама не своя: цеплялась за руки, рыдала и умоляла побыть с ней. Кроме нас, в интернате находились две пожилые эвенки-воспитательницы, но они спали где-то в другом конце здания, да она и не хотела никого видеть, а особенно своих подруг Антонину Камышан и Любу Слинкину. Кричала во весь голос: «Мне нужно уехать! Я тут не могу! Негодяй какой! Я его любила! Так ему и надо! Бедный Сашка! Он меня любил! Это я его прикончила! Не уходите! Жить не хочу! Вы ничего не понимаете! Побудьте со мной!» – тяжелая истерика, Наташа, которая накапливалась, вероятно, исподволь.
А десять минут назад эта же самая Галочка Терехова, хихикнув, как слабоумная, вдруг заявляет:
«А это хорошо, что мы с вами вдвоем полетим. Вы вообще-то ничего, симпатичный. Вообще-то вы в моем вкусе, хотя, конечно, Саня был куда красивей!» – после чего я обозленно приказываю: «Ну да идите домой, Терехова!», а она поднимается, хихикая, со словами: «Ох, какой недотрога!» – и, помахав рукой на прощание, удаляется в темноту, в свой интернат.
И вот я сижу растерянный и думаю: с бандюгами проще, куда проще! Ведь я абсолютно уверен, что встань я сейчас, пойди к интернату, загляни в угловое окошко в правой пристройке и – при условии, что занавеска будет не задернута, – увижу, как эта же Галочка Терехова мечется в отчаянии из угла в угол по своей комнатухе или лежит на кровати лицом в подушку, обливаясь слезами…
Непредсказуемость! Неужели это главная черта вашего пола? Или алогичность? Или сумасбродство? Или повышенная в сравнении с нами ранимость? Ладно, не отвечай.
Опять возвращаюсь в медицинский пункт (тянет меня туда!). Хочешь знать, что произошло, когда отключили свет и они остались вдвоем в темноте? Ровным счетом ничего. Камышан зажгла керосиновую лампу, и при ее свете гость со словами «Пора и честь знать! Спасибо, Тоня» надел свой свитер, полушубок, шапку, унты и исчез в темноте факторской улицы. В доме Егора он подвергся, надо думать, насмешкам хозяина: «Что, Санька, получил от ворот поворот? Так тебе и надо! Это тебе, Санька, не Москва, ешкин-мошкин!» Чернышев весело смеется и отвечает:
«Завтра ухожу от тебя, Егор. Нездоровится мне что-то. Подлечусь в медпункте, а потом в тайгу».
И на следующий день он действительно появляется со своим рюкзаком в медицинском пункте. «Привет, Тоня! Это я. Можно поселиться на время?»
«Здесь не гостиница», – отвечает, вероятно, Камышан, стоя неподвижно в дверях.
«Знаю, что не гостиница. Но вдвоем веселей, чем одной. Обещаю соблюдать чистоту и не приставать к вам».
Что-то в этом роде. Смотрит ей прямо в лицо ясными, веселыми глазами. Славный, открытый парень.
Помедлив, она отвечает: «Что ж, входите».
Можно ее понять, Наташа? Можно поверить ее словам, что до него (Чернышева) ни один из постояльцев медпункта не заходил на жилую половину ее дома, а если делал такие попытки, то с треском вылетал из двери в прихожую? Объективный свидетель Максимов однажды испытал на себе, что значит гнев рослой, крупной медички. А Чернышева она впустила, и вскоре вся фактория (кроме слепого старика Ботулу) могла заметить, что «Тонька-медичка» словно бы похорошела и помолодела, как важенка в грибную пору. «Признаки общепонятные», – сказал бы премудрый продавец Гридасов.
Утомил я тебя? Два ночи уже, и у вас ночь. Егор опять сегодня не ночует дома. Никита покашливает за печкой – не простыл ли бедолага? Дрова прогорели, прохладно, и я накинул полушубок на плечи. За окнами морозная тишина (собаки спят), ясное, безоблачное небо, и как-то не по себе, Наташа, при мысли, что вокруг на сотни верст снежные сопки, замерзшие реки и озера, стужа и мрак.
У вас другая ночь – теплая, спокойная, как бы очеловеченная огнями, шорохом колес такси, голосами поздних прохожих. Ты спишь (я тебя вижу) на правом боку, лицом к стене, подложив ладонь под щеку. Во сне твое лицо по-детски беззащитно, расслаблено, точно устало удерживать напряженную взрослую мысль; губы полуоткрыты, дыхание бесшумно. Какой сон ты видишь? В какие дали ушла от меня? Вернешься ли назад?
Следующее письмо получишь уже из Т.
До свиданья.
Крепко целую. Дмитрий.
Продолжение.
Кербо. Улица без названия. Дом без номера. Хозяин тот же – Егор Чирончин.
Да, не улетел! Два дня гляжу на облачное небо, сыплющее снегом. Безнадежно! Даже первоклассный ас Вычужанин бессилен против такой непролазной погоды. Остается лишь запастись терпением, но где его взять? Попросить взаймы у заведующего Боягира Дмитрия Харитоновича? Я только, что был у него в конторе. Он сидел в своем холодном кабинете около несгораемого сейфа – необычно высокий для эвенка, в парке нараспашку, нелепой фетровой шляпе (отличительный знак власти, что ли?); просто сидел, ничего не делал, и на его широком, темном лице с узкими глазами было написано такое покорное ожидание и фатальное подчинение законам природы, дарующим нам то день, то ночь, то зиму, то весну, что жаль было нарушать это его состояние своими делами… Но пришлось.
Бедняга Боягир! Хороший человек! Как он разволновался! Вскочил, замахал длинными руками, заходил туда-сюда и все повторял свое излюбленное, озабоченное, беспомощное: «Беда, бое! Беда, однако… беда! Плохо дело!»
Он первый, кого я поставил в известность о результатах расследования. Назвал имя и фамилию, не делая окончательных выводов. Это необходимо, чтобы заведующий позаботился заранее о замещении намечающейся вакансии. Кроме того, я попросил его, Наташа, на время непогоды стать моим… осведомителем. Дико звучит, да? Но дело в том, что ожидание не только мне выматывает нервы. Я боюсь, что… Мало ли что может случиться! А быть охранником при чужом доме органически не могу. Не могу!
Затем я отправился к Максимову. Я бы пошел и сам, но прибежала его плачущая жена Нюра: «Помогите! Бьет меня!» – и поспешили вдвоем в другой конец фактории.







