Текст книги "Вызов на дуэль"
Автор книги: Анатолий Мошковский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Парус
В конце урока учитель сказал:
– К следующему разу выучите стихотворение Лермонтова «Парус», – и захлопнул классный журнал.
Прозвенел звонок. Был последний урок, мы радостно застучали крышками парт и стали заталкивать в портфели и ранцы учебники, тетради, ручки. Потом сломя голову, обгоняя друг друга, помчались по коридору, по широкой лестнице вниз и через просторный вестибюль – на улицу, во двор, в солнце, в ветер, в шум листвы.
Так надоело сидеть в классе и дрожать при виде раскрытого журнала! Там в алфавитном порядке написаны наши фамилии, и по ним сверху вниз грозно движется учительский палец – кого бы вызвать? Как это не просто – каждый день выучивать заданное на дом! Всегда что-то не успеешь, увлечешься чем-нибудь – все на свете забудешь…
Я шел домой, размахивая портфелем; скорей бы поесть – и на Двину.
В лицо дул ветер, приятно холодил кожу, свистел в ушах, раскачивал во дворе белье на веревке.
Вспомнив о стихотворении, я чуть замедлил шаг. Стало не по себе. Даже солнце чуть померкло. Уж очень не любил я учить наизусть стихи. Даже хорошие. Память у меня была неважная, был я страшно рассеян, неусидчив, нетерпелив и, главное, вечно чем-то занят. Я знал, что Лермонтов – замечательный поэт, что пишет он очень интересно и звучно; его стихотворение о парусе я читал – и оно мне понравилось. Увидев как-то в библиотеке книгу, названную по первой строке этого стихотворения, я сразу же взял ее и не ошибся…
Но как не хотелось зубрить даже это стихотворение!
Три дня не заглядывал я в хрестоматию. Но необходимость выучить его отравляла мое существование. На четвертый день я раскрыл хрестоматию и отыскал стихотворение. Оно не называлось «Парус», как утверждал учитель. Оно вообще никак не называлось. В том месте, где пишется название, стояли три звездочки. Оно было маленькое – всего три куплета, и, значит, его можно будет довольно просто запомнить.
Я тут же прочитал его.
И снова оно поразило меня своей красотой и напевностью, непонятной тоской и тревогой. Я еще раз прочитал его и задумался. Нет, это было какое-то удивительное, какое-то невероятное стихотворение… Такое маленькое, а как много в нем сказано, и как сказано!
Я опять прочитал его, вникая в смысл каждой строки, каждого восклицательного и вопросительного знака.
Он маячил передо мной, этот парус, в тумане далекого моря. Я ни разу не видел моря, да и паруса, пожалуй, не видел. Простыню, натянутую на палках над нашей байдаркой, вряд ли назовешь настоящим парусом. Я сидел у подоконника с раскрытой хрестоматией, смотрел поверх красных крыш и деревьев, смотрел и видел огромное синее море, солнечную дымку над ним и парус…
Снизу, с тротуара, громко куковал кто-то из моих приятелей; на улице возчик с надсадом понукал ломовую лошадь с мохнатыми ногами – она вдруг отказалась везти подводу с бочками; из кухни доносились запахи щей…
Но мне было не до них.
Я видел море и парус.
Это был замечательный парус – гордый, непреклонный и немного странный, парус, который не искал счастья и не бежал от него. Но особенно поразили своей пронзительной силой четыре последних строки. В них было все, может, весь смысл жизни. Он, этот парус, знает цену всему, он мудр и мужествен. Все у него, казалось бы, есть, все, что нужно для счастья: и светлые струи моря, и золотой луч солнца… Мчись себе по морю, красиво отражаясь в воде, вдыхай ветер, радуйся свету. Но нет, мало ему этого. «А он, мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой!»
Я прямо-таки вздрогнул, впервые по-настоящему поняв эти строки.
Еще тогда, сто лет назад, все понимал Лермонтов, и великая истина его паруса вдруг по-новому коснулась меня своей строгой и чистой правдой.
Пусть тебе хорошо, пусть тебе тепло и сытно – ты не должен нежиться в тепле, погрязать в сытости и лени. Мир корчится в муках и горе, мир еще несправедлив, беспощаден, жесток, и нет тебе в нем покоя и счастья, пока не станет он добр и честен.
Дерись, воюй, отстаивай.
Мне было три года, когда во льдах Севера разбился дирижабль «Италия», на котором Нобиле с товарищами хотел долететь до полюса. Года через четыре я не выпускал из рук книжку «Красин» во льдах». В ней рассказывалось, как наш могучий ледокол пробивался сквозь тяжелые льды, чтоб спасти потерпевших крушение. И сейчас вижу ее обложку: тонкие трубы, черный дым, рвущийся из них, белые поля в трещинах и торосах, и мощный нос ледокола, который крошит эти льды.
Вспыхнула в Испании война, и со всех концов земли поехали туда добровольцы, чтоб помочь республиканцам отстоять свою свободу, разбить фашистского генерала Франко и его войска…
Нет в этом мире покоя.
Ни там, ни здесь.
В вечную мерзлоту Заполярья вбивались сваи первых портов; возводилась Магнитка; монтировались домны Кузбасса; прокладывались сквозь пески рельсы Турксиба; пилились пихты и ели, чтоб построить Комсомольск; на Днепре выросла гигантская плотина…
В нашем городе, верно, тоже творились великие дела, и ткачихи в красных платочках и рабочие-металлисты с твердыми жилистыми руками как хозяева входили в цеха своих заводов и фабрик.
Покоя нет. Трещат границы, рвутся в Барселоне бомбы, пылают абиссинские хижины, немецкие парашютисты накрывают с неба Крит…
Вздрагивает земной шар от взрывов, пахнет в воздухе порохом и строительной пылью, и нет покоя. И надо идти навстречу ветру, навстречу пурге и опасностям, навстречу бурям.
…Я оторвал глаза от неба, от крыш и деревьев, за которыми плескалось море. Я вдруг вспомнил, что это стихотворение надо выучить наизусть. Я закрыл его ладонью и стал произносить вслух.
И прочитал без запинки. Такого еще не бывало.
…С нетерпением ждал я урока литературы, и когда дождался, очень хотелось, чтоб меня спросили. Я следил за пальцем учителя, сползавшим по странице классного журнала. Когда палец достиг середины страницы, где была буква, с которой начиналась моя фамилия, я замер.
Я застыл в ожидании. Пусть только вызовет – я прочту это стихотворение не заикаясь, твердо и четко. И никому не нужно будет подсказывать…
Меня не вызвали.
Много с тех пор прошло по земле событий, радостных и горьких. Но до сих пор помню я наизусть это стихотворение. Оно никогда не устареет. Оно не может устареть. Парус будет звать людей вперед.
И всегда будет сам впереди.
Мальчик, живший напротив
Мы жили на четвертом этаже, из нашего окна было видно далеко, как с маяка, и я любил смотреть из него.
Вдали высился Успенский собор, древний и мощный, в ржавых куполах, с поблекшими крестами.
Чуть поближе вскидывал в небо верхушки тополей и кленов сад имени Ленина. Оттуда по вечерам наплывала танцевальная музыка, то мечтательная, то боевая и быстрая.
Через дорогу от нас находилась воинская часть, огражденная, как и полагается воинской части, глухим забором с колючей проволокой вверху. Попасть туда можно было через проходную, где всегда – днем и ночью – стоял часовой с винтовкой. По широкому двору сновали люди в военной форме, входили и выходили из каменных помещений, ездили грузовые машины…
Справа от забора белел одноэтажный дом, тоже огражденный забором, но без колючей проволоки, и у ворот его не стоял часовой. В этом доме, как утверждали мальчишки, жил не то командир пехотного полка, не то даже дивизии – комдив. Туда часто заходили военные с различными знаками отличия в петлицах, и я не знал, кто из них жил в нем постоянно.
Зато я точно знал, что у хозяина дома есть двое ребят: мальчишка и девчонка. Из своего окна я почти ежедневно видел их во дворе. Они были брат и сестра, всегда ходили вместе, любили качаться в гамаке, привязанном к деревцам: покачивались и читали. Все время они были с книгами и, наверное, здорово много знали.
Мальчик иногда лежал на траве и, подперев руками голову, тоже читал. Что он там читает? Может, такое, что не оторвешься?.. Взять бы у него на день книгу.
Но я не был с ним знаком.
Помню, однажды он так впился в книгу, что мать не могла дозваться его обедать. «Сережа, Сережа!» – звала она, а он отвечал: «Сейчас!» – а сам все лежал и читал. Мать снова крикнула, он ответил, что через секунду явится, а сам все лежал.
Этим он понравился мне. Взрослым все кажется, что у ребят не может быть ничего важного и в любое время их можно оторвать от своих дел.
Мать у него была строгая, и мне казалось, жилось мальчику не слишком весело. Как-то раз он снял рубаху и стал загорать на траве, но тут из дому вышла мать и что-то резко сказала ему. Он встал на колени, начал натягивать рубаху и ушел с солнца в тень, под невысокий тополь. Издали я не мог отчетливо разглядеть его лица, но оно казалось мне бледным. Наверно, он был болен. Может, поэтому ему не разрешают загорать?
О том, что он не здоров, можно было догадаться по его походке – степенной, небыстрой, по угловатым узеньким плечикам и бледности лица. Сестра была куда здоровее его. Она любила прыгать через скакалку, играть у стенки в мячик. Она громко смеялась, даже лазила на деревья в их дворе. А мальчик стоял и снизу смотрел на нее.
Я почему-то был уверен, что он хороший мальчик.
Мне было жаль их, особенно его. У них такой двор – зеленый, большой и почти в центре города, а им, наверно, скучно в нем. Очень редко я видел в этом дворе других мальчишек или девчонок. Мать ли запрещала, ребята ли не решались заходить?
Мы с ними жили рядом, в сорока шагах, а я не знал их. Как меня подмывало иногда зайти в калитку и вытащить их куда-нибудь на Двину – искупаться или порыбачить, на Лучесу или еще куда-нибудь. Несколько раз я приближался к калитке.
Но дотронуться до нее не решался. Во-первых, странно самому идти к ним, во-вторых, боялся их матери и, уж конечно, отца – крупного командира. И все равно мать не пустила бы ребят. Что-то более надежное, чем колючая проволока на заборе и часовой у входа, охраняло их в этом уютном дворе.
Скоро у мальчика появилась собака, маленькая остроухая немецкая овчарка, и ребята постоянно возились с ней. Овчарка радостно взлаивала, носилась по двору, и ребята визжали от смеха. Видно, их мать поняла, что детям скучно, и решила поразвлечь их. И все ж я не понимал, почему она держит их взаперти, будто в городе нет ничего интересного…
Когда мальчик учил пса ходить на задних лапах, мать открывала окно и отчитывала его: видно, все время наблюдала за ними.
И скоро собака исчезла с их двора. Мальчик по-прежнему читал свои книжки, но все чаще откладывал их в сторонку, смотрел в небо и о чем-то думал. И мне становилось жаль его.
Как-то я столкнулся с ним нос в нос. Я бежал у их дома с альбомом под мышкой – в альбоме были марки-«двойники» для обмена. Открылась их калитка, и мальчик, которого я так хорошо знал издали, выскочил на тротуар. За ним вышла мать в черном шелковом платье: лицо у нее было миловидное, но суровое, а мальчик был какой-то землисто-бледный, тощенький, с огромными грустными глазами.
Я застыл. Мать пронзила меня своими твердыми глазами, и я постарался скорее уйти от этих ворот. Если б мальчик был один, я, может, первый заговорил бы с ним, показал ему марки – а вдруг и он собирал их? Но его мать…
Я долго не видел их. Иногда к их дому подъезжала легковая машина, из нее выходили люди. Потом они снова садились в эту машину и куда-то уезжали, иногда с мальчиком. Я ни разу не катался на легковой машине и все-таки не завидовал мальчику.
Зимой в их дворе пропадало столько снега! Из него можно было налепить целый взвод баб и построить крепость с зубчатыми башнями и бойницами. Старичок в кожушке убирал этот снег лопатой, расчищая дорожки. Зимой наши стекла застилали серебряные узоры, и я терял всякую связь с соседним домом. И почти забывал о нем. Потом морозные узоры сползали со стекол, снег сходил, из земли вылезали иголки травы, и однажды я опять увидел этого мальчика во дворе.
Он стоял у тополя и ничего не делал. Стоял и смотрел куда-то в сторону, и мне было очень странно это видеть.
Потом он надолго исчез. Погода была погожая, весенняя, на тротуарах шумели девчонки, прыгая через скакалки.
У Двины на тополях орали грачи, хлопоча над шапками своих гнезд, на каштанах блестели резные листья…
А мальчик из дома напротив не являлся больше во двор, словно ничего это не интересовало его.
Как-то после обеда я услышал музыку. Я побежал к окну. Впервые я увидел на знакомом дворе оживление: ворота открыты настежь, двор заполнен людьми. Возле тополей стояла машина с красно-черными бортами.
Снова грянула музыка, и из-за невидного мне угла дома вынесли на плечах гроб. Он был небольшой, и в нем лежал маленький человек.
Я бросился на лестницу, перебежал дорогу: ведь наши дома отделяла только улица.
Я вбежал в ворота. Гроб поднимали на машину, и на какое-то мгновение так наклонили, что я увидел в нем человека во весь его небольшой рост. Это был знакомый мне мальчик. Глаза у него были закрыты, он был еще бледней, чем я привык его видеть, и совсем неподвижен.
Вокруг плакали – его мать, сестра, мужчины и женщины.
Среди людей было много военных. Играл оркестр и вспугивал с тополей ворон. В глаза било солнце, яркое, теплое, солнце поздней весны, по небу бежали тучки, мальчишки бегали с обручами, пускали зайчиков, а этот мальчик ничего уже не знал. Ему было все равно.
Я хотел с ним познакомиться, а его повезли на кладбище.
Его повезли зарывать в мягкую, теплую, оттаявшую землю.
Его увезли. Многие уехали за ним, многие разошлись и забыли закрыть ворота. Но мне теперь нечего было делать в этом дворе. Внутри было холодно, пусто, одиноко, и я тихонько пошел через дорогу к своему дому.
Мы с Лёнькой, старик и король Великобритании
На почту мы бегали через день. Слово «почта», запахи жидкого сургуча и клея тревожили меня, как Африка, как неоткрытые острова далеких океанов.
В окошечке виднелась головка с уложенными на затылке косами. У нее были светлые глаза и строгие губы. Став на цыпочки, мы тоненькими голосами просили у девушки последние марки. С сухим треском отрывали марки ее быстрые, точные пальцы от огромных пестрых листов, отсчитывали сдачу.
– Все? – спрашивала девушка.
Мы сжимали липнущие к пальцам марки и клянчили:
– Тетенька, дайте наклеек… Тетенька…
Марки она обязана была нам продавать, а вот давать наклейки не входило в ее служебные обязанности: белые полоски по краям марочных листов не стоили денег. Мы нарезали их на узкие полосочки и приклеивали ими наши марки в альбомы.
Когда у девушки было хорошее настроение, она щедро отрывала нам одну, две, три полосы, а когда настроение било плохое, сердито бросала:
– Вы мешаете работать… Следующий?!
Однажды, поняв, что у девушки отличное настроение, я совсем обнаглел: уперся подбородком в стекло барьера и пропищал:
– А гашеных марок у вас нет? Которые не нужны…
– Откуда я их возьму? – строго спросила она.
– А вон… – Я показал глазами на столы внутри почты, где высились горы разноцветных конвертов и бандеролей с проштемпелеванными марками.
– Так это ж еще не доставленные адресатам почтовые отправления…
– Зачем же им марки?
– Мальчик, не имею права… Следующий?!
Посрамленный, красный как перец, я отошел от окошечка и стал разглядывать на купленных марках станции Московского метрополитена: его тогда только начинали строить.
Как-то мы прослышали в классе, что на почту поступили марки Спартакиады: все они в виде ромбов и такие красивые – глаз не отвести! На одной – футболист с ходу бьет по мячу, на другой – мчится лыжник, на третьей – теннисист…
Мы с Ленькой сбежали с последнего урока и помчались на почту.
У окошечка образовалась очередь человек в пятнадцать. Задние шумели и возмущались:
– Надо ж совесть знать, товарищ!.. Нельзя ж так, товарищ!..
Честно пристроившись в хвост очереди, мы прислушались.
– А вы, пожалуйста, не шумите! Я делом занят! – отвечал человек, стоявший у окошечка.
– Видим мы, какое дело! – раздавалось в очереди. – Как ребенок… Делать нечего. Какую очередь образовал!
– Дайте, пожалуйста, десять марок по копейке с капитаном Ворониным, десять трехкопеечных со Шмидтом… Так. А Леваневский у вас остался? Нет? Очень жаль, очень. Дайте тогда…
В этих словах, в этой просьбе было что-то такое знакомое, такое родное, что мы с Ленькой ошеломленно уставились на человека.
Он был в синем мешковатом костюме, из-под видавшей виды шляпы выбивались седые волосы. Еще минуты три стоял он у барьера, сунув голову в окошечко, и просил:
– Пожалуйста, осторожнее отрывайте, перфорацию не повредите. Эти вот марки я никак не могу взять: видите, как они оторваны – зубчиков не хватает. Замените, пожалуйста… Очень прошу.
– Да он нарочно! – кричал толстощекий гражданин в фуражке без звездочки. – Он издевается над нами!
Наконец человек в шляпе оторвался от окошечка, держа кончиками пальцев толстую пачку марок.
– Зачем ему так много? – шепотом спросил я у Леньки.
– Наверно, меняется… Для обмена берет.
– А что такое перфорация? Слыхал, он просил, чтоб не повредили ее?
Ленька пожал плечами.
Человек в шляпе стал аккуратно укладывать марки в красный кляссер – альбомчик с полосками прозрачной бумаги, под которые вставляются марки. Мне было странно смотреть на него, такого взрослого, старого и седого, собирающего, как и мы, марки. Значит, не только мы бегаем на почту, не только нас отгоняет от окошечка очередь…
Я подошел к нему:
– Дяденька, вы не успели купить Леваневского?
Он поднял на меня глаза.
– У тебя есть дублеты?
– Есть, – сказал я. – Хотите, принесу?
– Вот выручишь! – Он спрятал в карман кляссер. – Был в Кисловодске, проворонил… Ты где живешь?
Я сказал.
– А-а, да мы с тобой соседи. А я на улице Бакунина. Дом номер семь. Во дворе с тополями… Знаешь?
– Это где живет тетка с черным злым бульдогом?
– Вот-вот…
– А я в четвертом коммунальном. Когда можно зайти?
– Хоть сегодня.
– Придем! – И я тут же, с места в карьер, спросил: – А что такое перфорация?
– Собираешь марки и не знаешь? Непростительно. Так называются дырочки для отрывания марок.
После обеда мы с Ленькой привели себя в порядок, причесались, помыли руки и постучались в небольшой домик на улице Бакунина.
Открыл наш новый знакомый. На нем была потертая бархатная куртка и широченные пижамные штаны. Он повел нас через темный коридорчик, через большую комнату с пианино, столом и плюшевыми креслами куда-то в глубину дома и привел в тесную каморку. Она была до потолка забита книгами. Усадил на старинный диванчик.
– Мой кабинет. – Он поправил торчащие во все стороны седоватые волосы. – Принес марку?
Я вытащил из спичечной коробки темно-коричневую вертикальную марку. На ней взвивался ввысь самолет на лыжах и в левом углу был летчик Сигизмунд Леваневский – один из спасителей челюскинцев.
Марка чуть согнулась. Старик взял ее блестящим пинцетом и тяжко, точно случилось непоправимое горе, вздохнул:
– Бить тебя некому… – Он стал осматривать марку со всех сторон. – Разве можно так обращаться с ними? Варвар ты, любезный мой…
Я поджал под диванчик тщательно вычищенные ботинки и не дышал.
– Ну ничего, ничего, брака почти нет, состояние удовлетворительное… А ну выбирайте! – Он протянул огромный кляссер с сотнями марок.
У нас с Ленькой прямо руки затряслись. Чего здесь только не было! Ярчайшие марки английских колоний сменялись однообразными немецкими, марки СССР чередовались с марками колоний Франции и Португалии. Я почувствовал легкое головокружение, держа в руках этот кляссер.
Мы с Ленькой то и дело стукались лбами, тяжело дышали и ахали.
– Берите по двадцать марок, – сказал старик.
– Каких? – хором спросили мы.
– Любых.
В беспамятстве стали хватать из-под полосок прозрачной бумаги все наиболее пестрое и красивое.
Получилось так, что треуголку Тувы с волосатым яком мы ухватили одновременно.
– Я первый! – крикнул Ленька.
Мне стало обидно.
– Я!
– Врешь! – закричал Ленька.
– Нет, ты врешь! – не отставал я.
– Я! – Он рванул к себе марку…
В лицо мне бросилась кровь: я тоже дернул, и в руке очутилась половинка треуголки.
– Эге-е, какие вы, оказывается… – покачал головой старик. – Какие жадины! А я думал, вы дружите. Вам, верно, мало того, что я предложил? Что ж, берите еще по десятку. Только чтоб без драки. Не люблю я этого. Берите по очереди. По одной.
Мокрые, с горящими лицами, вытащили мы еще по десятку марок – конечно, самых ярких, красивых, больших.
– Дяденька, а вы давно собираете? – спросил я, увидев штабеля альбомов на столике с бахромчатой скатертью.
– Не очень. Лет сорок. С твоего, примерно, возраста.
– О-о-о! – вскричал Ленька.
– А вы знаете, сколько марок у английского Георга Шестого? Нет? Так знайте же. – И он битый час рассказывал нам о марках и знаменитых коллекционерах. Потом вдруг вытащил за цепочку карманные часы и спохватился: – К сожалению, молодые люди, должен распроститься с вами: студенты ждут в мединституте. Заходите. Будем меняться… Пока.
«Наверно, профессор», – подумал я и с почтением посмотрел на него.
Мы ушли, держа в руках бесценные сокровища.
– Ты чего разорвал треуголку? – спросил я, когда мы вышли со двора. – Неловко теперь идти к нему…
– Потому что я первый ее заметил.
– Нет, я!
– А вот как съезжу тебя по кумполу!..
– Ну попробуй! Ну?
– Марок жаль, растеряю. А то бы знаешь что?
Мы разошлись по домам и несколько дней не разговаривали. А ведь два года до этого крепко дружили, и у нас не было серьезных разногласий. Ленька был хороший, и не были мы жадинами, просто напал на нас глупый азарт.
Дня через три мы снова бегали с Ленькой на почту и уже, не заискивая, просили у девушки наклейки и марки, потому что узнали, что марки собирает такой человек, которого ждут в мединституте студенты и что их собирает даже сам Георг VI, король Великобритании, хотя к королям-то мы относились весьма иронически.