
Текст книги "Вызов на дуэль"
Автор книги: Анатолий Мошковский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Людка

У Людки был острый носик, косы и слегка распущенная на лбу челочка. Я терпеть ее не мог. Когда она проходила по коридору, тонконогая и худенькая, я всегда норовил поставить ей подножку. Но Людка держала ухо востро, перепрыгивала ногу или останавливалась как вкопанная и с укором смотрела на меня. Я ненавидел ее взгляд с хитрым прищуром, ее глаза, широкие и синие. Смотрела Людка весело, открыто и выводила меня из себя.
– Проваливай, чего уставилась!
– Хочу и смотрю.
Я устрашающе выдвигал нижнюю челюсть, шел на нее с растопыренными пальцами, и Людка с визгом убегала.
Но все-таки моя взяла: бежала она как-то с картой по коридору и наткнулась на незаметно выставленную ногу, споткнулась и… и распростерлась на полу. И заревела. Уж очень сильно ушибла коленки. Я схватил ее за локти и приподнял:
– У-У-У-У-У, дурочка, даже падать по-человечески не можешь!
Она вытерла рукавом лицо, шмыгнула остреньким носиком и, прихрамывая, потащила карту дальше.
Другие девчонки были так себе, тоже, конечно, дурехи, но разве можно было их сравнить с Людкой?
Помню, как-то весной я шагал в школу и встретил ее. Людка шла передо мной, такая чинная, серьезная, старательно перебирая своими тонкими ножками. Просто смех разбирал. Конечно, я не мог утерпеть, чтоб не бросить ей за шиворот мокрый снежок.
Людка завизжала на всю улицу – это у нее здорово получается, в этом деле она круглая отличница и может давать другим уроки.
Прокричав, что я дурак, и показав язык, она убежала к школе на своих до смешного тонких, как у жеребенка, длинных ногах, а я шел следом, медленно и важно: будет знать!
На уроке рисования она все время оборачивалась, посматривала в мою сторону и вывела меня из себя. Ну и дам же ей! Я показал ей из-за парты измазанный чернилами кулак.
Людка, как ящерка, высунула язык и отвернулась. Но минут через пять снова стала оглядываться.
Ох и разозлился же я на нее! Потянулся через парту, ухватил за косу и как дерну.
Она отпрянула в сторону, топнула, и учитель рисования поднял над журналом голову:
– Что здесь происходит?
– А пусть не дерется! – крикнула Людка.
– Кто? – спросил учитель. – Пермякова, скажи, кто тебя обижает на уроке?
Людка молчала.
«Ага, боится назвать! – подумал я. – Нужно ее все время держать в черном теле – не будет ябедничать». Я был уверен, что с этого дня она не будет больше оборачиваться и поглядывать. Да где там!
Поворачивалась. Поглядывала.
Тогда я махнул рукой – пусть. Пусть смотрит, если нравится. Мне что, жалко? Но чего ей надо? И зачем таких в школу пускают?
Иногда я смотрел на уроке, как Людка тряпкой стирает с доски старую задачку и, вкусно похрустывая мелом, пишет новую, как, обдумывая условие, трогает пальцем кончик носа, точно смазывает его чем-то, как приподымается, становится на каблук туфельки и поворачивается на нем, как глобус вокруг своей оси.
Как-то раз она пришла в класс, подошла ко мне и протянула шоколадку.
– Ломай.
«С чего бы это?» – думаю. А вокруг ходят ребята, смотрят. Я возмутился, но не прогнал Людку. Я взялся за шоколадку и так отломал, что в моей руке очутилось три четверти. Я сунул шоколад в рот, коварно улыбнулся и для порядка сказал:
– Спасибочко! – и вышел из класса.
«Ну, – думаю, – вовек не простит этого». И глубоко ошибся: простила, и еще чаще стала оборачиваться и поглядывать.
Тогда я избрал другую политику: только, вижу, собирается она оглянуться – тотчас глазами в стол и головы не поднимаю. Жду, пока не надоест. А если скучно ждать, жую промокашку. Надо ж отучить ее.
Как-то в конце апреля, когда давно сошел снег и на улице было жарко, как летом, в классе разгорелся спор: Ленька заявил, что за марку Абиссинии с негусом – это их император – после уроков берется искупаться в Двине.
Людка слушала и пристально смотрела на Леньку. Ну просто вытаращилась, вот-вот глаза вывалятся. Такая она была в этот момент некрасивая, остроносая, так потешно вытянула свою жеребеночью шею, что мне стало не по себе и я, совершенно не понимая, что делаю, вдруг взял и сказал:
– Подумаешь, я и без марки искупаюсь.
– Попробуй! – закричал Ленька. – Знаешь, какая вода? Это на воздухе тепло, а вода еще не успела согреться.
– Слабо́!!! – закричали и другие мальчишки и девчонки.
– Приходите к Двине – увидите, – сказал я так, а сам подумал: «Ну что я наделал!»
– Ты ошалел! – сказала Людка. – Воспаление легких схватишь… Вечно тебе что-то на ум взбредет.
– Сегодня же идем на Двину, – сказал я и понял, что пропадаю.
Мы пошли на Двину. Мы повалили туда целой гурьбой – с десяток мальчишей и две девчонки – конечно, среди них была и Людка. Как же, упустит она такое!..
Мы спустились по тропинке и полезли на плот. Полезли мальчишки. Девчонки остались на берегу и принялись играть в камушки. Мы добрались до края плота и уселись на бревна. Я незаметно сунул меж бревен руку – вода обожгла пальцы.
Все во мне помертвело: судорога скрутит и пойдешь ко дну как топор или… Или в лучшем случае будет то, о чем говорила Людка…
– Раздеваемся? – спросил Ленька.
– А как же. – Я стал расстегивать пиджак.
Девчонки делали вид, что играют в камушки, а сами то и дело поглядывали на нас и о чем-то переговаривались. Ах, если б не было там Людки!
Светило солнце, и было совсем тепло. Я расшнуровал ботинки, снял пиджак, рубаху, штаны, потом стащил через голову майку и остался в одних трусах. Ленька не отставал от меня. Честное слово, было совсем не холодно, хоть на улице стоял апрель. Но ведь известно, что нормальные люди купаются в конце мая, а то и в середине июня.
Мы с Ленькой встали у края плота, изготовились, сложив ладони рук.
– Пры… – крикнул Вовка Бакулин, и мы прыгнули.
Лед, резкий, свирепый лед обжал со всех сторон тело – руки, ноги, живот, – когда я плыл саженками к другому углу плота. Ухватился за жердь, закинул коленку на бревно и, сотрясаясь всем телом, бросился к одежде. Била дрожь, перехватило горло. Дыхание остановилось.
Я натягивал майку и рубаху. Кое-как отжав на теле трусы, влезал в штаны и непрерывно дрожал. Я не хотел этого: дрожь снижала подвиг. Но ничего нельзя было поделать – дрожал не я, дрожало тело, а оно сейчас не имело ничего общего со мной.
То же было и с Ленькой.
Потом мы всей гурьбой повалили на берег. Девчонки с камушками в руках смотрели на нас. В одежде стало теплей, и я почти не дрожал.
Людка уставилась на меня синими-синими глазами и рот ее полуоткрылся. Ах, как мне хотелось стукнуть ее, затолкнуть за шею лягушку или червяка, но я, не замечая ее, прошел мимо да еще сказал:
– А водичка-то ничего… Сносная!
Не знаю, зачем сказал. Наверное, потому что иногда меня подмывает и я говорю совсем не то, что думаю. А даже наоборот.
И ничего не могу с этим поделать.
Красные пальмы

Я шел по городу и читал вывески, но не слева направо, а наоборот. «Гастроном» получался «монортсаг», «бакалея» превращалась в «яелакаб», «аптека» становилась «акетпа». Привычные слова вдруг преображались, от них веяло фантастикой.
Иногда даже, когда мама спрашивала меня, где я был, я отвечал:
– В еезум.
Это означало – в музее.
В слова можно было играть и по-другому. Стоило, например, очень часто говорить «тбол-фу», как получалось «футбол»; если безостановочно тараторить «шадь-ло», – прозвучит «лошадь». Иногда мы с мальчишками целиком изъяснялись на этом языке, и взрослые пожимали плечами.
Я шел по городу и шептал названия мастерских, ателье, магазинов. Шел за красками и смотрел по сторонам. В окнах трамваев отражалось летнее небо, в зеркальных вывесках парикмахерских растягивалось и сплющивалось мое лицо, у прачечной стоял китаец, пуская дым из длиннющей сигары…
У окна часовой мастерской я остановился.
Это было удивительное место! Лысый дядька с хохолком на макушке, с лупой в левом глазу сидел у стола и крошечной отверткой копался в ручных часах, в умном мире винтиков, шестеренок, пружинок. Отвинтив что следует, он крошечным пинцетом стал вынимать из механизма разные колесики и винтики и класть перед собой.
Вокруг него лежали и висели десятки часов. Тут были крошечные, как капли, женские часики – кругленькие, четырехугольные; тут были будильники, ходики и высокие настенные. Особенно удивляли часы с кукушкой: она высовывалась из оконца и куковала.
Часы сверкали крышками, пестрели цифрами, обычными и римскими, яркими картинками и затейливой формой стрелок… Просто глаз нельзя было оторвать от всего этого!
Вдруг часовщик поднял лицо и в упор посмотрел на меня зажатой в глазу черной лупой. Лоб его пошел морщинами, и он стал мне делать какие-то знаки. Замахал рукой, видно, желал этим сказать, чтоб я не торчал у окна. А может, и нет.
Я не делал ему ничего плохого, и он не имел права гнать меня. И я остался стоять.
Тогда он вскочил со стула и с лупой в глазу бросился к двери.
Лысый и мокрый, он выскочил на тротуар.
– Шатаешься тут, бездельник! – закричал он. – Свет застишь! Чтоб ноги твоей не было… Ну!
Я отпрянул от мастерской и, проглотив обиду, пошел дальше. Я разглядывал в витринах книги, фотопринадлежности, плакаты, рассказывающие, как нужно натягивать на голову противогаз и спасать утопающих…
Увидев на тротуаре деревянный чурбанчик, я поддал его ногой, и он отпрыгнул вперед. Я догнал его и снова стукнул, и он полетел дальше. Сразу идти стало веселее. Я гнал и гнал его перед собой и щурился от солнца.
Наконец я добрел до магазина школьных принадлежностей, оставив перед крыльцом чурбанчик, поднялся по ступенькам и купил акварельные краски на картонной палитре. Еще я купил альбом и две кисточки – тонкую и толстую.
Я пошел домой, гоня перед собой все тот же чурбанчик, дождавшийся меня у дверей. Он бежал передо мной, легкий и послушный. Вдруг чурбанчик вышел из повиновения, резво отскочил от ноги и ударился в ботинок толстого очкастого дядьки в военном кителе и сапогах.
– Вести себя в общественном месте не можешь! – крикнул дядька и в сердцах так стукнул сапогом по чурбанчику, что тот, взвизгнув точно от боли, перелетел мостовую к трамвайным рельсам.
Я нырнул в переулок и пошел к дому по параллельной улице.
Людей на этой улице было маловато – ни часовых мастерских, ни магазинов, ни сердитых очкастых дядек. Вдруг я встретил Леньку. Он шел и пел.
– Здоро́во, Ленька! – сказал я обрадовавшись.
– Привет. Краски купил?
– Ага. Пойду сейчас на Двину рисовать… Пойдем вместе, а?
– Не могу. Мама купила на базаре живую курицу, клетку просила сделать для нее. В сарай хочет поставить. Думает, будет нестись… Как ты думаешь, будет?
– Вряд ли, – сказал я. – Если тебя загнать в клетку, будешь петь, как сейчас?
– Почему ж нет? Чтоб не было скучно – буду. – И он опять запел «По долинам и по взгорьям…»
Это была самая любимая в те годы песня. Ее пели и по радио, и на демонстрациях, и граммофонные пластинки такие были, даже оркестры ее исполняли. Очень сильная песня. Ноги сами в такт ей идут.
Ленька пел, а я подпевал. Потом он, верно, немного устал, и я стал петь громче его, и он подпевал мне. Мы шли и горланили про «штурмовые ночи Спасска» и «волочаевские дни», – есть на Дальнем Востоке знаменитая Волочаевская сопка, на которой окопались беляки. Брать ее было не легко, но наши бойцы взяли сопку…
– Тише вы, басурмане! – раздалось откуда-то сверху шипение. – Дети спят!
Из окна второго этажа выглядывала женщина в белом халате, и мы вспомнили, что дом с открытыми ставнями, возле которого проходили, – детский сад.
Мы замолкли. Пошли, точно воды в рот набрав.
Ленька отправился строить клетку для курицы, а я побежал домой, за пузырьком с водой.
Взяв все, что нужно, я зашагал к Двине, устроился поудобней в кустах и принялся рисовать акварельными красками. В самый последний момент расхотелось рисовать реку, мост и старые вербы на откосе – все это было слишком привычно. Я принялся за пальмы на каком-то знойном тропическом острове, за песок и туземцев, пляшущих вокруг костра.
Я прекрасно знал, что листья у пальм зеленые, стволы – коричневые, что песок – желтый, а море и небо – голубовато-синие или зеленоватые. Все знали это. Все. Чтоб знать это, достаточно посмотреть открытку или картинку в журнале. И мне вдруг захотелось нарисовать пальмы с красными листьями и черными стволами, море – ярко-желтым, а песок – синим.
Получилось необычно: ярко и красиво. Кто теперь скажет, что я перерисовал все это из журнала или с открытки?
Минут пять любовался я своей картиной. Когда бумага высохла, я почувствовал легкий голод. Вылил из пузырька грязную воду и зашагал домой.
У подъезда меня остановил отцовский знакомый, сосед дядя Гриша.
– Можно посмотреть? – Он потянулся к альбому.
Я не возражал.
Он раскрыл альбом, и губы его прямо-таки заплясали от улыбки.
– И это все ты увидел на Двине?
– Да.
– Там растут пальмы? И где ж это видно, чтоб листья у них были красные, а стволы черные?
Я промолчал.
– А море желтое?
Я ничего не ответил.
Он как-то странно посмотрел на меня и, чуть прищурившись, что-то соображал.
– Слушай, – спросил он вдруг осторожно, думая, наверно, что я дальтоник, – а какого цвета этот асфальт?
– Зеленый, – сказал я, взял из его рук альбом и пошел домой.
Помню, отец как-то сказал мне, что детство – лучшие годы в жизни человека: живешь беззаботно, весело, свободно…
Так-то оно так, конечно… Кто ж станет спорить? Но до чего же хорошей была б у нас жизнь, если б взрослые всегда разрешали нам петь на улице, гнать деревянный чурбанчик, не отгоняли бы от окон часовой мастерской, а иногда бы даже разрешали нам рисовать красные пальмы…
Немножко об отце

Как-то в детстве я увидел старую фотокарточку отца, студента Московского учительского института. Он был молод, очень похож на себя, но волосы у него были темные, совершенно темные – ни одного седого волоска!
Неужели он когда-то был не седой? Иногда мне казалось, что он и родился седым…
Он был стар, мой отец, потому что родился еще в девятнадцатом столетии, и даже не в самом конце его. К началу нынешнего века – к тысяча девятисотому году – он мог хорошо читать и писать и даже успел окончить народное училище. Он видел живых жандармов и даже последнего российского царя: в Могилеве возле губернаторского дома, где помещалась ставка, царь, пустоглазый, с вялым, бледным лицом и в полковничьем мундире, вручал кресты георгиевским кавалерам, отличившимся на фронте.
Из всего рассказа о царе я не мог понять двух вещей: почему царь не присвоил себе генеральского звания – ведь он мог все! – и почему у него было такое несчастное лицо.
Еще отец рассказывал мне о том, как вез на фронт маршевый эшелон с солдатами, и на станции Жмеринка отдавал рапорт знаменитому генералу Брусилову, и тот пожал ему руку, и еще о том, как лежал в окопах у реки Шары под Барановичами, и германские пули свистали возле ушей, как осы впиваясь в землю, но ни одна не укусила его…
Отец мог бесконечно рассказывать о своей жизни, о волнениях в институте в дни похорон Толстого, об охоте, о давней своей мечте съездить в Париж и Египет – власти не дали справки о благонадежности, и о многом-многом другом.
Но рассказывал отец урывками – не было времени. У него всегда была уйма дел: в педучилищах, в пединституте, на избирательных участках. Вечно он пропадал на каких-то конференциях и совещаниях, ходил по школам, готовился к лекциям.
В городе у него было много учеников и знакомых, и когда мы изредка гуляли с отцом по городу, с ним то и дело здоровались люди, иногда останавливались и разговаривали на разные педагогические темы.
Я давно пытался затащить отца на речку. Все было бесполезно. В раннем детстве, когда мы жили в Мозыре, у широкой Припяти, мы иногда по выходным дням всей семьей ездили на рыбалку, загорали и купались. Но это было давно. С каждым годом у отца прибывало дел, и не так-то часто удавалось мне посидеть с ним на лавочке у Двины.
К моему ужасу, и здесь, в городском сквере, встречались его знакомые и все время прерывали нашу беседу. Отец рассказывал о своем детстве – он тоже когда-то был маленький, бегал по орехи, ловил плотичек, пек в золе яйца и рвал на болотах Могилевщины клюкву и бруснику. И на самом интересном месте к нему обязательно кто-то подходил.
Я сердито поглядывал на его знакомых и ждал, когда они оставят его. Как будто не было у них времени переговорить обо всем на своих собраниях и конференциях!
Однажды мне несказанно повезло. Отец сам, без уговоров и просьб, вдруг сказал мне:
– Искупаемся, а?
Вначале я даже не поверил своим ушам и недоверчиво посмотрел на него. Но тут же затараторил:
– Конечно… Сейчас же!
Я боялся, что он раздумает.
Отец захватил полотенце, и я захлопнул дверь. Он был раза в два выше меня, и мне очень нравилось это. Он был строг, серьезен, и это я тоже любил. Я был рад, что строгим и серьезным людям тоже иногда вдруг хочется влезть в воду и поплавать. У подъезда я встретил Леньку. Он у меня ни о чем не спрашивал, но я сказал ему:
– А я иду купаться… С отцом.
– Ну и хорошо, – ответил Ленька.
И это все, что мог я услышать от него!
Мы спустились к Двине. Я еще на ходу стал раздеваться, стащил рубашку с майкой и, когда мы пришли к воде, был в одних трусах. Пока отец, присев на камень, расшнуровывал один ботинок, я уже был в воде, пока он расшнуровывал другой – я уже плыл по глубокому месту.
Вода приятно студила тело, плескалась у затылка, ласкала спину и ноги.
К тому времени, когда отец снял ботинки и носки и аккуратно сложил на песок брюки и рубаху, верхнюю и нижнюю, я успел сплавать на середину реки и вернуться к берегу. Нащупав ногами каменистое дно, я проплыл еще немного, стал по грудь в воде и принялся поджидать отца.
Отец входил в воду, хромая на камнях, взмахивая руками и морщась. Это было понятно: полвека, наверное, не бегал босиком и ступни привыкли к носкам и ботинкам. Кожа у отца была светлая – на конференциях и собраниях не загорают и ходят туда в строгих плотных костюмах. Только лицо его дружило с солнцем, и на нем лежал загар.
Вода показалась отцу холодной, потому что он неуверенно вошел в реку по колено и остановился.
– Плыви, па! – крикнул я. – Водичка кипяченая, это вначале кажется, что холодно!
Отец вошел по пояс в воду, и все тело его обметало гусиной кожей.
– Тише ты, не брызгай! – сказал он, растирая руки и грудь водой.
– Да ты быстро окунись – и дело с концом.
Впервые заметил я, что тело у отца не слишком мускулистое. Что ж, и это понятно: заниматься гимнастикой и ходить на речку некогда, дров колоть не нужно – у нас паровое отопление. А от того, что целыми днями держишь ручку, листаешь книги и читаешь студентам лекции, – от этого мускулы не образуются.
Чтоб отец поскорее бросился в воду, я нырнул, достал со дна черный камень и горсть песку, всплыл и показал ему. Не подействовало. И, только растерев все тело водой, отец быстро погрузился и выскочил.
– Догоняй меня! – крикнул я и бросился вплавь, дурашливо размахивая руками и брызгаясь.
Отец не погнался за мной. Он зашел в воду поглубже, продолжая обтирать плечи и грудь. Потом закрыл глаза и окунулся с головой. С него сильно лило. Отжал с волос воду и посмотрел на меня.
– Ну поплыли же! – с отчаянием крикнул я и, не оглядываясь, ринулся на глубину.
Мне хотелось похвастать своим умением, блеснуть ловкостью. Стараясь не мотать головой, я саженками отмахивал реку. Я следил, чтоб ладони касались воды с особым щегольским прихлопом, и временами это получалось. Вот у брата это выходило здорово!
Я плыл саженками, потом вдруг переворачивался и плыл на спинке, вымахивая руки назад: вначале сразу обе, потом попеременно одну за другой.
Затем я нырял, насколько хватало воздуха в груди, шарил под водой руками и потом, уже на последнем выдохе, выскакивал и поглядывал на отца.
Нет, он не бросился мне вслед. Он стоял на прежнем месте, окунался и растирал тело. Мне стало грустно. Я вдруг понял – и эта мысль ошеломила меня – отец не может плавать. Это не вмещалось в голове – быть взрослым человеком, прочитать тысячи книг, жать крепкую руку прославленному генералу Брусилову – и не уметь плавать?!
Я знал, что в местах, где отец провел детство, не было реки. Но ведь позже отец жил и возле больших рек.
Я вернулся к нему. Отец шел одеваться. Шел по острым камешкам мелководья, хромая и взмахивая руками. Выйдя на берег, стал тщательно вытираться.
Я вышел вслед.
Отец протянул полотенце. Я не взял. Попрыгал на одной ноге, вытряхивая из уха воду, отжал волосы и, присев за камень, выкрутил трусы. Оделся и стал ждать. Отец зашнуровал ботинки, расчесал волосы, и мы пошли в гору.
Он не мог подольше остаться у Двины, потому что к нему должен был зайти товарищ по пединституту.
Мы шли, и он рассказывал, как, окончив учительскую семинарию в Полоцке, впервые приехал на работу в деревню, как с телеги сгрузили его сундучок с книгами и какими глазами смотрели на нового учителя мужики и мальчишки…
Я слушал не отрываясь. Отец рассказывал очень интересно. У него была большая жизнь и всегда – уйма работы. Одного только не мог я понять: как же он не научился плавать!
Ведь это так просто и так необходимо!..