
Текст книги "Вызов на дуэль"
Автор книги: Анатолий Мошковский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Эпидемия

Врачи любят спрашивать, чем мы болели в детстве. В детстве я болел не очень много: дифтерия, грипп, ангина… Вот, пожалуй, и все.
Нет, ошибаюсь – не все… Я болел еще одной, почти неизлечимой болезнью. Ее эпидемия настигла нашу школу, наш класс и одного за другим стала валить с ног.
Одних она задевала меньше. Мой же организм оказался таким восприимчивым, что я был подкошен эпидемией одним из первых. Несколько лет меня трясло и шатало, и не было никакого спасения от этой болезни.
Я давно знал о существовании почтовых марок, но о том, что их можно собирать и это так захватывает, я узнал лишь в третьем классе.
Все страны мира – огромные империи и крошечные государства – выпускают марки, изображая на них королей и носорогов, исторические события и птиц. Веселые и строгие, большие и маленькие, квадратные и треугольные, марки наклеивают на конверты, и они плывут через океаны в трюмах кораблей, летят на самолетах, качаются в пустынях на верблюжьих горбах, мчатся в почтовых вагонах поездов…
Люди получают письма, а марки раздают знакомым. Или они валяются с конвертами на пыльных чердаках.
Как много они говорят тебе, эти крошечные картинки! Откроешь тетрадь с марками – и весь земной шар смотрит на тебя.
Посмотрел я на эти марки и понял – погиб.
Я спал, и львы с тиграми, сходя с марок, рычали перед моей кроватью, страусы и лебеди щелкали клювами, пальмы роняли на меня финики, короли и королевы, владельцы заморских колоний, грозили мне кандалами, словно я был их рабом, негром с кофейных плантаций или с урановых рудников Конго…
Я просыпался в поту, вскакивал и, шлепая по полу босыми ногами, бежал к этажерке, где лежали тетради с марками. Марок было мало, в основном «гермашки», которые мало ценились у нас, с изображением бесчисленных цифр и скучных одноцветных портретов каких-то деятелей.
Я выменивал их на что мог: на перышки и старинные монеты, на рыболовные крючки и завтраки. Хорошие марки никто не отдавал. Мне доставались незавидные. Я тратил на них все деньги, которые перепадали мне от мамы, но опять-таки хитрые мальчишки сплавляли мне самую ерунду, а я слабо разбирался в достоинствах марок: ведь только начал собирать их.
Марки я доставал где только мог. Сдирал с конвертов, просил у знакомых; сосед наш, доцент пединститута, сам отклеивал их и приносил мне. Советские я покупал на почте.
Скоро я сделал величайшее открытие, и в мою коллекцию хлынул поток российских марок. Копаясь в старом семейном сундуке, я обнаружил несколько связок пожелтевших конвертов и открыток. На них были царские марки с гербом Российской империи и царями: моя мама жила при последнем царе и получала письма от сестер и знакомых. С ее разрешения я снял эти марки.
И все-таки марок у меня было мало. Меньше, чем у других, более удачливых ребят.
Удача приходит внезапно и оттуда, откуда ее не ждешь. Во дворе моего друга Петьки Ершова жил студент ленинградского института Виктор. Он жил на втором этаже старого дома и часто смотрел на нас из окна. О том, что он собирает марки, я узнал случайно. Как-то мы играли в ножички, я посмотрел вверх и увидел в воздухе несколько разноцветных марок; они порхали, как бабочки, – видно, ветром сдуло с окна.
Я забыл про игру, хотя ход был мой, и стал ловить марки.
– Эй, мальчик, – сказал сверху Виктор, – принеси-ка их и не помни́.
Я помчался к нему по темной лестнице. Виктор разбирал марки. Он сидел перед окном, листал толстенную книгу на нерусском языке с изображением тысяч всевозможных марок, брал пинцетом марку, сличал с изображенной в книге и ставил в ней карандашом крестик.
Так я узнал о существовании каталогов – в них описаны все марки мира и проставлены их цены.
Виктор при мне наклеивал марки в большие тетрадки, и наклеивал не обычными наклейками от марочных листов, а особыми – прозрачно-желтыми. Я вернул ему марки. Он поблагодарил и сказал, кивнув на толстый пакет:
– Погляди, может, найдешь что-нибудь в этом мусоре…
Я высыпал содержимое пакета на газету и обмер. Передо мной была гора сокровищ.
– Нашел что-нибудь? – спросил Виктор, продолжая расклеивать марки.
Ну что я мог ему ответить! Из меня вырвалось несколько дикарских междометий. Он обернулся:
– Ничего не отобрал? Все есть?
– У меня… У меня ничего нет! – выдавил я.
– Ну тогда возьми. – Не разбирая и не считая марки, он отделил пинцетом от горы маленькую кучку и дал мне прозрачный пакетик. В него я дрожащими пальцами протолкнул марки.
С умилением смотрел я в его светло-карие глаза, на худой кадык и родинку на лбу, на его Эльбруса – мохнатого пса с мордой, густо заросшей шерстью.
Не чуя под собой ног помчался я домой с пакетиком в руках. И тут же принялся наклеивать марки в тетради. Мои дружки Ленька с Вовкой допытывались потом, где это я раздобыл их. Я не говорил. Боязно было открывать им человека такой щедрости.
Каждый день бегал я теперь во двор Ершова. Мы играли, а я то и дело поглядывал на знакомое окно. Но Виктор появлялся редко. А если появлялся, я кричал:
– Здравствуйте, дядя Виктор!
Но ветер больше не сдул с его окна ни одной марки.
Как-то он сказал мне:
– Слушай, погуляй-ка с Эльбрусом… Я занят, а он полдня воет.
– Хорошо!
Я бросился наверх и долго бегал с его псом по двору и улице, даже водил к обрыву Двины. Когда я привел его на поводке домой, Виктор сунул мне пакетик с марками. Вечером я опять расклеивал их и хвастался перед ребятами.
Вовка потемнел от зависти. И, конечно же, только поэтому он ворчал, что все марки бракованные: просвечивают, или зубчики оторваны, или сильно перегнуты, или штемпель на них такой черный, что ничего разобрать нельзя.
Мне до этого не было дела! Подумаешь – порвана, зубчиков не хватает! Как будто от этого она переставала быть маркой. А то, что на некоторых густой штемпель, – неважно: гашеная марка всегда лучше чистой, потому что прошла почту, ее погасили, и она доподлинно плыла по морям-океанам.
Однажды Виктор попросил меня сбегать в магазин за хлебом – я сбегал. В другой раз – в аптеку за аспирином, я тоже слетал туда. И всегда я возвращался домой с марками.
Как-то мы сидели на крыше сарая и стучали костяшками домино. Я играл и не забывал про его окно. Вот окно отворилось, в нем появился Виктор. И не один. С ним был какой-то парень и две девушки. Я замер и притих. Я сжался в ожидании какого-нибудь нового приказа.
– Здорово! – крикнул он мне. – Как твоя коллекция?
– Здравствуйте! – ответил я. – Ничего.
Виктор что-то тихо сказал своим знакомым, и они захохотали. Я разобрал всего несколько слов: «Не верите? Сейчас увидите…»
Я весь напрягся.
– Слушай, приятель, – крикнул Виктор, – заквакай, пожалуйста!
Я ничего не понимал. Зачем это ему нужно?
– Что? – крикнул я. – Что вы сказали?
– Заквакай, и только погромче…
– Зачем? – опять крикнул я.
– Ну я очень прошу тебя, поквакай немного.
Меня что-то стукнуло изнутри. Я не ответил.
– Ну что тебе стоит? Ты так здорово квакаешь! Я часто слышу из окна. Дам тебе марку Новой Зеландии и острова Святого Маврикия.
Ничего похожего не было ни у меня, ни у кого в классе.
– Ну, что ж ты? – торопил Виктор. – Не заставляй нас ждать, а то вот они не верят…
Я не стал квакать. Мне ничего не стоило огласить наш и окрестные дворы оглушительным кваканьем – говорят, у меня это неплохо выходит. Но сейчас я не стал. Я даже отвернулся от окна и сделал вид, что не слышу Виктора и весь ушел в игру. Не нужно мне его марок. Ни одной не нужно.
С этого вечера мне стало грустно. Я по-прежнему поглядывал на его окно, но поглядывал незаметно, так, чтоб ни он и никто другой не догадался. Я по-прежнему яростно собирал марки и тратил на них все деньги, но уже не был больным.
Эпидемия, охватившая школу, слегка отпустила меня.
Москвич

Ленька стоял на кончике «дрыгалки» и раскачивался.
Длинное, рубленное из целой сосны весло, предназначенное для управления плотом, упруго приподымало и опускало его. Вот Ленька сделал резкий толчок, «дрыгалка» достигла верхней точки, и сомкнутые Ленькины ноги оторвались от нее. Метра на четыре взмыл он в воздух, раскинул руки и головой, как дробинка, врезался в воду.
– Сильно́! – ахнул Гаврик, сидевший на краю плота.
За Ленькой, быстро переставляя ноги, вышел Вовка, раскачался, и «дрыгалка», как катапульта, послала его в воздух. Летел он не так красиво, как Ленька, врезался в воду с другим звуком, и ноги его немного раскинулись.
– Ничего, – сказал Гаврик.
Потом по «дрыгалке» пошел я. Я шел и думал, как бы не шлепнуться животом. Ноги в полете надо было закидывать слегка назад, а это не всегда получалось.
Я похлопал себя по животу, раскачался и почувствовал – лечу. Но и в воздухе билась одна мысль: только б головой!
Я пошел вниз и стал заламывать вверх ноги. Шлепнулся и по звуку понял – неважно. Да и живот, слегка отбитый ударом об воду, побаливал.
Я плыл к плоту и думал: промолчал на этот раз Гаврик или сказал что-нибудь? Лучше б промолчал.
Когда я взобрался на плот, на «дрыгалке» уже раскачивался следующий…
– Москвича видал? – вдруг спросил у меня Ленька.
– Какого москвича?
– Да того, что вчера к Гореловым приехал. Белобрысенького.
– А он правда из Москвы?
– Ну да. Еще во двор не выходил. Давайте позовем его.
– Давайте, – согласился я, но никак не мог представить, как это можно самому пойти к незнакомцу и вытащить его во двор.
Для Леньки же это было пустяком.
Натянув на мокрые тела майки, кое-как выжав трусы, мы помчались по крутой тропинке вверх, на Успенскую гору – Успенку, как мы ее звали, где у старинного «губернаторского» сада стоял наш коммунальный дом.
Ленька все время распространялся о сальто-мортале – прыжке со сложным перекрутом через голову, а я думал о москвиче.
Есть же такие везучие люди – живут в Москве!
Хоть бы раз побывать там. Пройтись по Красной площади, увидеть в Мавзолее Ленина, постоять на старинной брусчатке, а потом сесть в метро и поехать к площади Маяковского: говорят, из всех подземных станций она самая лучшая – стальными радугами встают ее колонны…
После обеда мы собрались во дворе. Вдруг Вовка зашептал:
– Смотрите, вышел…
Мальчик в черных брюках навыпуск и белой безрукавке похаживал по тротуару. На голове его красовалась четырехугольная, расшитая золотом тюбетейка. Держался он неуверенно.
– Сейчас я приведу его! – Ленька побежал к москвичу.
Не знаю, о чем Ленька говорил с ним и как знакомился, только через несколько минут он привел к нам москвича.
– Знакомься, – сказал Ленька, – это мои товарищи. Будем дружить.
– Будем, – подтвердил москвич и сильно покраснел.
Он был худ, тонконос, белобрыс, и мне не очень верилось, что он хоть раз был на Красной площади, на той самой площади, по которой в революционные праздники проходят квадраты тяжелых танков, орудия и колонны бойцов Московской пролетарской дивизии в касках и при винтовках с ножевыми штыками…
Москвич сказал нам всем «здравствуйте», но подавать каждому руку не решился.
Из разговора я понял, что приехал он отдохнуть к бабушке.
«Точно в деревню», – подумал я, оглядывая со всех сторон москвича. По своей фигурке, щупленькой и юркой, он тоже не очень походил на настоящего москвича.
– А ты был на Красной площади? – спросил я вдруг.
– Был.
– Какая она?
Москвич пожал плечами:
– Как какая? Обыкновенная. Кирпичная стена. Спасская и Мавзолей. Часовые у входа.
– Да это я и сам знаю.
– Чего ж тогда спрашиваешь? Площадь как площадь.
– Красивая хоть?
– Красивая, – сказал москвич. – На ней только машин очень много. Как переходишь проезд Исторического музея, приходится долго ждать.
Я помолчал.
– А в Третьяковской галерее был?
– В Третьяковке-то? Кто ж в ней не был?!
– Ну как там?
– Странный ты какой-то… – Москвич подергал плечами. – Картины там. Очень много картин. За день не пересмотришь.
– Да что ты прицепился к нему! – налетел на меня Ленька. – Мы тоже хотим поговорить. – И стал расспрашивать про воздушные парады в Тушино и видел ли он Чкалова.
Мы присели на бревна, и я больше не задал москвичу ни одного вопроса. Из разговора я узнал, что зовут его Валей, но никто из нас не звал его по имени: за глаза – да и в глаза – мы стали звать его Москвичом.
– Ты сальто-мортале можешь крутить? – спросил Ленька.
– Я не циркач, – сказал Москвич.
– Пошли на Двину искупаемся.
– Хорошо, я только бабушку предупрежу, а то будет волноваться.
– А может, он и не москвич, ребята, а какой-нибудь самозванец? – сказал я, когда Москвич скрылся в дверях подъезда.
– Почему ты так думаешь? – спросил Вовка.
– Так, – сказал я, и это было все, что я мог сказать о нем.
Скоро открылось окно, Москвич высунулся из него и радостно крикнул нам:
– Иду! Бабушка разрешила!
И столько было в этом голосе радости и торжества, что я на миг усомнился: а может ли он плавать?
Плавать Москвич умел. Когда мы забрались на плот и разделись, я спросил у него:
– А с «дрыгалки» прыгнешь?
– С чего-чего?
И я сразу понял, что, наверное, только мальчишки Западной Двины знают это слово, а он живет на Москве-реке, и что, конечно, ни в одном словаре нет этого слова.
– Да вот с этой балки. – Я показал на «дрыгалку».
– Не пробовал, – признался Москвич, раздевшись.
Первым на «дрыгалку» опять полез Ленька. Он легонько пробежал по ней, потом повернулся лицом к нам на ее узкой плоскости. Я прямо-таки обмер.
– Ребята, кручу! – заорал Ленька, изо всех сил раскачивая «дрыгалку».
Она гнулась почти до воды. Он выжидал момент. Выждал – она с огромной силой подбросила его в небо, и Ленька, свернувшись калачиком, три раза перевернулся в воздухе и коленями и головой впился в воду.
Не успел Ленька вынырнуть, как Гаврик завопил:
– Сила! Сила!
Вовка удачно вошел в воду головой. Я не плюхнулся больше животом. Слишком усердно забрасывая ноги, я перевернулся и спиной грохнулся в реку и даже на глубине услышал смех.
Вылезая на плот, я не краснел: подумаешь, с чего краснеть?
Даже Гаврик, боявшийся раньше пройти по «дрыгалке», рискнул. Кое-как забрался и солдатиком отважно прыгнул в реку.
Все мы сделали свое дело и поглядывали на Москвича: его очередь! Но я-то не верил, что он покажет класс прыжка: была середина лета, а он даже не загорел и был белый, как блин, когда тесто выливают на сковородку…
Мы спрыгнули еще по разу, а он все сидел на плоту, тихий и худенький, с кривоватой линией позвонков на спине.
– А в Москве солнце бывает? – спросил я вдруг.
– А почему ж его там не должно быть?
Ленька насупился и показал мне увесистый кулак. Но меня уже что-то подхватило.
– А в Москве детей кормят?
– Голодом морят, – сердито отрезал Москвич.
Кусок коры, запущенный Ленькой, больно ударил меня в плечо.
Ах, Ленька, Ленька, мой лучший друг, как не понимал он меня на этот раз! Все бы, наверное, было не так, если б не думал я так часто о Москве и не мечтал побывать в ней хоть один денек…
Москвич умел плавать. Он старательно слез с плота, показал нам белизну своего тела, проплыл метров десять, демонстрируя умение держаться на воде, и снова осторожно, чтоб не поцарапаться о бревна, вылез.
Потом мы оделись и стали карабкаться в гору.
Обида моя давно прошла. Мне даже стало хорошо: я казался себе лихим, великодушным, храбрым парнем, который увидит не только Москву и побывает не только на Красной площади… И когда мы взбирались по особо крутому склону Успенки, я с удовольствием подавал Москвичу руку и тащил его вверх.
Снегирь

Я бегал по Успенской горе на лыжах, спускался вдоль заснеженных лип и вдруг увидел впереди мальчишек.
Гневными жестами требовали они, чтоб я свернул в сторону.
Я сделал полукруг и тихо подъехал к ним. Мальчишки были незнакомые. Они ловили птиц. Из-за стволов лип они поглядывали на западни, пристроенные под обрывом, в обледеневших кустах сирени. В них, в этих западнях, красными огоньками прыгали снегири.
– Поймались! – шепнул я. – Что ж вы не берете их?
– Заткнись! – буркнул старший в огромной, облезлой, похожей на воронье гнездо папахе и надвинул мне на глаза ушанку.
Я не обиделся: вопрос, наверно, был глупый.
Уперев в грудь палки, я стоял возле них и наблюдал.
– Это для приманки, – вполголоса объяснил мне мальчишка с вороньим гнездом на голове.
– А-а-а… – сказал я.
В этот день я едва не опоздал в школу. К тому же не сделал примеров по арифметике и не выучил урока по географии. Зато вечером насел на маму: просил деньги на западню. Я клянчил их долго и нудно, говорил, что отныне в любую погоду буду на свежем воздухе и стану краснощеким и здоровым, что изучу повадки всех птиц и обязательно поймаю уйму синиц, снегирей, щеглов, и они с утра до вечера будут веселить ее своим пением. А без западни жизнь не в жизнь…
Получив деньги, я поехал на базар и привез оттуда прекрасную западню-двухкрылку со снегирем внутри. Двухкрылка – это вот что: по двум концам клетки с подсадным снегирем в середине есть два отделения с откидной стенкой; стоит снегирю прыгнуть на специальную палочку – она падает, стенка захлопывается. При особой удаче можно поймать сразу двух: по снегирю в крыло.
Я вез западню в трамвае и все смотрел, как внутри прыгает снегирь, толстоклювый, пушистый, с красной грудью. Карманы моего пальто были набиты кормом – очищенной рожью и коноплей. Кое-как пообедав, я сразу же помчался с западней на берег Двины. Хвост из пяти приятелей тащился следом.
– Только тише. – Я приложил к губам палец. – Птицы – они хитрые, издали чувствуют опасность.
Был сильный мороз, от дыхания шел пар, и кончики пальцев в варежках мерзли.
Я шел по краю обрыва, зорко оглядывал липы и кусты в сугробах. Я знал, что птицы любят лакомиться семенами липы – крошечными шариками, по два, по три прикрепленными к тонким усикам.
На липах чирикали воробьи – и ни одной настоящей певчей птицы. Приятней всего было бы поймать щегла – прекрасно поющую птичку с красными щечками. На втором месте шел снегирь, а уж на третьем – неугомонные желто-серые синицы. Воробьи в счет не шли.
Где же певчие? Куда попрятались? Ничего! Сразу слетятся на призывы подсадного…
Я приглядел хорошее местечко в кустах, утопая выше колен в снегу, снес туда западню, раскрыл крылья, насторожил палочку и подсыпал зерна.
– Смотри у меня – свисти, сзывай, – приказал я снегирю и по своим же следам полез вверх.
Мальчишки ждали меня возле лип. Было тихо и очень холодно. На кустах и в сучьях деревьев остро блестел иней. Я выглядывал из-за ствола. Мой снегирь работал исправно: четко выделялся на снегу, прыгал в западне и даже посвистывал своим дрожащим снегириным свистом. Вытянув трубочкой губы, я подтягивал в помощь ему.
Птиц не было. Ни мои посвистывания, ни конопляные зерна не могли привлечь их. Один за другим покидали меня промерзшие мальчишки.
Скоро я остался один. Снег, попавший в валенки, начал таять, и пальцы ног заныли.
Военный, прошедший мимо, сказал:
– Мальчик, у тебя нос побелел, три – отморозишь!
Я потер снегом нос.
Птиц не было.
Зато становилось все холодней. Я приплясывал, хлопал рука об руку, поглядывая на снегиря. Он чувствовал себя куда лучше, чем я.
Стало смеркаться. Я пошел домой. Одной рукой тер нос, второй за колечко нес западню. Ноги и щеки одеревенели.
Мама обратила внимание на мой кашель.
– Это я еще утром простыл, – сказал я.
Я ужинал и смотрел, как снегирь клюет коноплю и, закидывая головку, пьет воду из стеклянной баночки.
Я промерз, устал и клевал носом над учебниками. Кое-как осилив географию и русский, пошел спать. А на следующий день я снова дежурил у старых лип. В ветвях я заметил трех снегирей – они были сыты семечками липы и не желали ловиться. До покупки западни я видел в кустах целые стаи этих птиц. А теперь…
Пять дней мне не везло, пять дней мерз я у Двины, тер нос и щеки. Пять дней я ничего не читал, не ходил в кино, не бегал на лыжах и получил два «поса» – посредственно. Пять дней видел я во сне всех певчих птиц нашего края и страдал из-за собственной бездарности.
Но за пятым днем шел шестой…
На шестой день я услышал сухой стук и увидел в западне второго снегиря. Он метался в ней, надеясь вырваться. Через кусты и сугробы бросился я к нему. Схватил западню и, забыв спустить с завода второе крыло, помчался домой.
Это была одна из величайших побед в моей жизни: поймал! Кто теперь посмеет сказать, что у меня нет терпения и ловкости?! Кто? Он был не куплен, это был мой, мой снегирь!
Ребята приходили посмотреть на него. Я пересадил его в центральную, более просторную часть западни, и снегири сдружились. В солнечные дни, когда у птиц было особенно хорошее настроение, я тащил маму от кухонной плиты, от борща и котлет, послушать их пение…
Я аккуратно чистил клетку от помета и перышков, подливал в баночку воды, подсыпал корма. Снегирям жилось хорошо, и полной неожиданностью была смерть одного из них, того, которого я купил с западней.
Отравился? Умер от какой-то снегириной болезни? Или от старости?
– От тоски, – сказал отец. – Ему летать хочется, а ты его за решетку.
На дворе уже стоял март, и оставшийся в одиночестве снегирь как-то погрустнел, смолк, замкнулся в себе. Ни разу больше не слышал я его пения. Нахохлившись, сидел он на жердочке и тосковал. Надвигалось тепло весны, и ему пора было возвращаться на север.
И я решил выпустить его.
Открыл дверцу западни, распахнул форточку на кухне.
Снегирь покосился на дверцу, спрыгнул с перекладины, высунул наружу голову и вышел из западни. Сел на бельевую веревку, огляделся. Заметив открытую форточку, перелетел на нее и посмотрел во двор. Там еще стояла зима – снег и голые деревья. Он смотрел туда и не решался улететь. Разучился? Отвык от морозов и опасностей? Пристрастился к готовым зернам и воде?
С огорчением смотрел я на него, моего снегиря.
– Улетай, улетай к товарищам! Ну?
Снегирь не улетал. Это я его сделал таким.
Я подошел к форточке, громко щелкнул по ней, и снегирь исчез.
Скоро я подарил кому-то западню и никогда больше не ловил птиц.