355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Приставкин » Вагончик мой дальний » Текст книги (страница 4)
Вагончик мой дальний
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:04

Текст книги "Вагончик мой дальний"


Автор книги: Анатолий Приставкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

10

Ночью ко мне под ухо подлез один из мальков: Костик. Вообще-то

Костик далеко не малек, всего года на полтора моложе меня. Он тонкий, как глиста, через любую щель в заборе пролезал, когда в

Таловке по огородам шарили. А руки у него ловчей, чем у девчонок: из любого дупла птичье яйцо извлечет.

Так вот, Костик ужом ко мне прополз, никто не услышал.

А мне почему-то в ту ночь сон удивительный приснился. Обычно-то снится, что мы куда-то едем. Проснешься – и не знаешь, во сне это происходит или наяву. А какая разница – едешь и едешь! А в этот раз приснилось, будто я с теть-Дуней чай из самовара пью и беседую при этом по-немецки. Дер тее ист гут, говорю ей. А она головой кивает, прихлебывая из блюдца: мол, гут, гут, Антон… Дер тее ист то-оль! А произношение у нее просто замечательное. А тут мне поперек сна шепотом:

– Проснись, слышь! Проснись, Антон…

Ах, как не вовремя этот голос! И чай не допил, и побеседовать по-немецки не удалось.

– Кто? Что? – спрашиваю. А сам теть-Дуню от себя не отпускаю: может, еще продолжим разговор.

А голос не дает к теть-Дуне вернуться. В вагон возвращает. Да еще требует: проснись да проснись. Я тебе, говорит, весть принес.

Тут я и в самом деле проснулся.

– Кто это? – спрашиваю.

А он снова:

– Кто, кто?.. Костик… А ты меня теть-Дуней щас назвал!

– Это во сне.

– А сейчас ты во сне говоришь, или проснулся? А то я пошел.

Пошел – значит, пополз.

– Проснулся, проснулся! – говорю недовольно. – Тебе что надо-то?

– Не мне, а тебе. Письмо тебе… Понял?

– Какое еще письмо? – Я со сна, и правда, ничего не понял. Да и как понять: ночь, темнота, хоть глаз выколи, а тут какое-то письмо.

Но Костик шебаршит около уха, даже щекотно стало. Втолковывает тихо: мол, это у него в голове письмо… А так как я отупело молчал, он повторил, что письмо, значит, в голове держит, а как надо будет, он на ухо мне прочтет.

– Наизусть, что ли? – спрашиваю, окончательно проснувшись.

– Наизусть. Я что хошь наизусть помню.

– Это как?

– Помню – и все. Откуда я знаю как?

– А что ты помнишь?

– Все.

Помолчав, он вдруг затараторил:

– “А я, между прочим, герой гражданской… Кино смотрели? Это про меня. Чапай, что ли? Не Чапай… Вот кто рядом с Чапаем-то был? Ну

Петька. Он. Собственной персоной. Так это когда было-то… И не похожий совсем. Изменился. От времени. И от перенесенных многих ран.

Сколько мне лет, а?..”

Это Костик голос Петьки-придурка изобразил.

– А вот еще, – сказал он. – “Давайте, песню про любовь скажу. Про любовь? Ага. Про любовь. Какую такую любовь? Какая у этих… У штабистов? Нет, я про настоящую любовь. А она раз-зе бывает? Спою, узнаешь. Из моей деревни песня-то – значит, про мою жизнь…” – Это уже голосом теть-Дуни. – А дальше песня идет, – сказал Костик. -

Хошь, песню спою?

– Не надо, – решил я.

Вспомнилось, что Костик в Таловском интернате лучше других стихи заучивал. Нужно, скажем, что-то продекламировать к празднику, возьмет книжечку, заглянет разок – и строчит наизусть: “Люблю тебя,

Петра творенье”… И так без остановки несколько страниц, про речку там, про остальное, как царь Петр на лошади за кем-то скакал. Но стихи – одно, а всякая вагонная говорильня – другое. Теперь вот письмо…

Я спросил:

– А кому ты письма… это… ну рассказываешь?

– Никому.

– Почему?

– Я скрытный. – И Костик добавил: – А письмо велели прям на ухо, чтобы никто не узнал.

Хотелось бы в этот момент поглядеть на Костино лицо: не сочиняет ли?

Но было черным-черно, один голос в ухо… Хочешь – верь, хочешь – не верь. Письмо – это не стишки какие-то, его не каждому доверишь.

– Ладно, – разрешил я. – Читай. Только без привирок.

– Да сука буду, слово в слово! – побожился он. И замолчал.

– Ну? Забыл, что ли? – спросил я сердито.

– Нет. Я настраиваюсь… – Он чуток подумал, потом каким-то не своим голосом начал: – Антоша…

Это был точно голос Зои. Правда, она меня так никогда не называла.

– Какой я тебе Антоша? – возмутился я.

– Не мне… Это тебе она написала… Антоша…

– Так и написала?

– Так и написала.

– Ну валяй дальше.

– Антоша… – повторил Костик голосом Зои. – Ты удивишься, что я так странно решилась тебе сказать, через Костика, но по-другому не получилось. Я о тебе думаю все время. Как ты вчера странно посмотрел, так я стала о тебе думать. Но мне показалось, что ты будто меня жалеешь. И напрасно. Меня жалеть не надо. Ты даже не знаешь, какая я сильная…

– Но я вовсе не так посмотрел, – прервал я Костика.

– Откуда мне знать, как ты посмотрел? – возразил Костик.

– Не так, – упрямо повторил я. – Ладно. Чеши дальше.

– Дальше она тебе пишет, – сказал своим голосом Костик, – что недавно узнала, что будут нас в связи с возрастом распределять по трудовым лагерям, и их тогда разлучат с Шурочкой, ее сестрой. А этого ни она, ни Шурочка не перенесут. Они всегда и везде были только вместе. Этим и спаслись. Да и вообще, оставляя ее в вагоне, она беспокоится за ее судьбу. А за свою она волнуется меньше. Хотя понимает, что всех нас и тебя, Антоша, куда-то отправят. Скорей всего на шахты, а может, лес валить. Так удалось мне услышать. Но это лучше, чем прозябать в вагоне. Вот только без Шурочки я не смогу быть, я умру без нее, правда. Прошу прощения, что разоткровенничалась, но, если бы ты на меня так странно не посмотрел, я бы не стала тебе писать. И Костика бы не просила. А если хочешь, можешь мне ответить. Костик все слова твои принесет. Он вообще хороший…

– Это ты хороший? – поинтересовался я.

– Я передал, как она сказала, – чуть обидевшись, отвечал Костик. -

Теперь, кажись, все.

– Кажись… А ты… правда, отнесешь, что скажу?

– Отнесу, – натянуто произнес он.

– Не перепутаешь?

Костик замолчал. Наверное, рассердился на мои слова.

Но, пока мы спорили, я придумал, что скажу Зое. Я скажу: “Зоя”… Нет, я скажу не так. Я скажу: “Зоенька”… Она же не поймет, что я пускаю девчачьи слюни… В письмах надо говорить не так, как вслух. Вот в жизни я бы не смог ей сказать: “Зоенька”. А через Костика могу. И это будет по правде. Ведь я знаю, я чувствую, что ей плохо…

– Зоенька, – произнес я вслух, прямо в ухо Костика, и сам удивился, как это необычно прозвучало.

Несмотря на худобу, уши у Костика огромные, как два лопуха. Может, оттого он такой памятливый, что у него не уши, а звукоуловители.

Сейчас я его ушей не видел, но чувствовал, как они прям зашевелились, улавливая мои слова.

– Зоенька… – повторил я уверенней, прислушиваясь к собственному голосу. – Вот ты написала, что ты поняла, что я тебя жалею, и просишь прощения, что ты разоткровенничалась. Но я рад, что ты все рассказала, и вовсе не зря, потому что я и сам не раз думал, как они с нами теперь разделаются, и понял, что будет нам плохо. И о Шурочке я тоже думал, зная, какие волки – штабисты, что нет у них ничего человеческого.

– Как? – спросил я Костика.

– Не знаю, – сознался он. – Хочешь, повторю, чтобы ты не подумал, что я забуду?

– Ну повтори.

Костик прижался губами к моему уху и начал говорить моим голосом, непонятно, как у него получалось. Запинаясь, он произнес:

– Зо-ень-ка… – И потом опять: – Зо-ень-ка…

Уж слишком было по-настоящему. Я даже расстроился. Чуть не накричал на Костика, хотя понимал: он-то не виноват, что я, оказывается, заикаюсь, мычу, тяну слова, как кота за хвост. Я тут же стал выговаривать, что вовсе не два раза сказал “Зоенька”, а всего один раз.

– Нет, ты сказал два раза, – возразил Костик. Но не обиделся.

Понимал, что это от смущения. Да и не каждый день такие доверчивые письма пишут.

– Это не ей… Это тебе я повторил, – настаивал я.

– Как ты повторил, так я и запомнил, – миролюбиво сказал Костик. Тут же продолжил: – Вот ты написала, что я тебя жалею, и просишь прощения, что…

– Хватит, – прервал я. Мой голос показался мне каким-то фальшивым. -

Послушай… Может, о жалости вычеркнуть?

– Могу и вычеркнуть, – сказал деловито Костик. – Давай дальше. Она ведь ждет…

– А у меня получается? Или… нет?

– Тебе бы закончить надо… – посоветовал Костик.

– Ну в конце скажи так… Я ее вовсе не жалею, просто она мне показалась такой красивой… Нет, “красивой” не надо. Необыкновенной…

Нет, не то. Напиши так… Я увидел на донышке зрачков такое…

– Что такое “такое”? – переспросил Костик. – Сказать, что увидел

“такое”?

– Ну необычное… – поправил я. – У нее такие травяные глаза…

– Так и передать? Про траву? – осведомился Костик.

– Ты что?! – чуть не взревел я. – Это я тебе так пишу… Да нет, тьфу, не пишу… Говорю…

– А мне не надо писать. Ты ей пиши, – резонно заметил Костик.

Я задумался. Пришлось сознаться, что я не знаю, что нужно еще написать, чтобы вышло складно… Я ведь никогда не писал таких писем.

– Тогда передам так, – решил Костик. – В травяных глазах ты увидел необычное…

– Нет, нет! – запротестовал я. – Про глаза не надо.

– Ну тогда напиши, как люди пишут… Они в конце пишут: “Жду ответа, как соловей лета!”

– А по-другому нельзя?

– По-другому тоже можно, – деловито предложил Костик. – Вот так:

“Лети с приветом, вернись с ответом!”

– А как лучше?

– Про соловья красивше, – сказал он, подумав.

– Ну давай про соловья. А когда ты отнесешь письмо? – спросил я, вдруг оробев.

– Сейчас и отнесу.

Мне показалось, отвечал он излишне легкомысленно.

– Сейчас? Почему сейчас? – встревожился я.

– А когда?

– Не знаю… – Я и вправду чего-то испугался. – Может, она уже спит?

– Она ждет! – изрек он и уполз в темноту.

11

На другой день и на следующий Зоя не отвечала. Несколько раз я прошмыгивал мимо, стараясь попасться ей на глаза, зацепиться взглядом. А она преспокойненько посиживала рядышком с теть-Дуней, переговариваясь и щурясь на ласковое солнышко, и по сторонам не смотрела. А рядом, как всегда, ее Шурочка. Со стороны два золотых одуванчика на зеленом поле. Да и Костя вел себя странно: бродил в стороне, изображал полную несознанку. А когда я указал ему на его уши-лопухи: мол, чего они у тебя не фурычат? – он лишь помотал головой, вздергивая острые плечи, что означало: я-то что, это не я молчу, а кто молчит, ты и сам знаешь.

Между тем вернулись штабные. Из их разговоров можно было понять, что дела наши с прокормом – хуже некуда. Раз-другой доставили ведро жмыха и ведро гнилой картошки да еще бидон обрата, белой жижицы, в которой и заварили жмых, и назвали это супом. Суп рататуй, по краям вода, в середине х… Два дня хлебали, но в животе не прибавлялось.

Кто-то пропел:

– Ешь вода, пей вода, срать не будешь никогда!

Теть-Дуня посоветовала подпитываться травкой. Она показала, какую надо рвать: листики и корешки от одуванчиков, стволики от конского щавеля, стебель лопуха, подорожник, что-то еще. Но много ли этого добра растет в нашем загоне?.. Все общипали и с жадностью глядели за колючку, где на воле зеленели лопухи и даже щавель.

Но тут нас с Шабаном погнали на ночь в штабной вагон. Шла очередная гульба. Пока девок лапали, нам дважды бросили со стола по куску хлеба. Надо было поймать этот кусок слету, по-собачьи, с пола поднимать не разрешалось.

Краем глаза углядел, как Зоя, сидящая на коленях у Леши Белого, сунула незаметно горбушку за пазуху. Для Шурочки, а может, и для других девочек. Раньше она продукт со стола не крала.

А потом загремел патефон, мне всучили мою партнершу. Валяй, топай, школяр! Делай, чтоб красивше было!

Веселья час и час разлуки

Хочу делить с тобой всегда,

Давай пожмем друг другу руки -

И в дальний путь на долгие года…

– Где же я ее видел? – Волосатик рассказывал дружкам новый анекдот. – Где же я ее видел? В кине? Не-е, не в кине… В метре?..

Не-е, не в метре… А-а! Вспомнил! На ме-не!

Заблеяли, развеселились, стали пить. Отвлеклись, чуток полегчало.

Можно не изображать танцора, а просто механически двигать ногами, как делают Шабан с Валькой. Да и моя партнерша тоже. Что она есть, что ее нет. Один холод от нее.

Руки у Зои, как всегда, ледяные, а в глаза я старался не смотреть, боялся увидеть тот же лед. И еще хуже: адский огонек ненависти на донышке зрачка. Да уж точно с такими руками других глаз быть и не могло. И вообще это была не та Зоя, которая посылала письмо через

Костика и прикасалась ко мне теплыми пальцами там, на лужайке. Они были похожи, как манекен похож на живого человека.

Мы медленно кружились на крошечном пятачке вагона под пристальным взглядом штабистов. Но смотрел, кажется, Леша Белый, который, и набухавшись, не терял бдительности. Голубой глаз у него, второй он почему-то прикрывал ладонью, был насторожен и трезв, в то время как тело постепенно оседало под воздействием выпитого.

Синий заорал на мотив пластинки:

– Андрей ходил к своей Наташе… Андрей Наташу полюбил… Но, как узнал, что будет он папа-шей, наш юноша не-мно-го загрустил…

– Ну и ч-о-о? – вопрошал Волосатик. – Наше дело – не рожать, всунул-вынул… и бежать!

Синий же продолжал петь. По песне выходило, что сынок подрос, а папаша явился тогда домой, чтобы за счет повзрослевшего сынка нахлебничать. Но сынок вытурил его за дверь со словами: наденьте, папа, скорее шляпу – и в дальний путь на долгие года…

Леша Белый, все так же прикрывая ладонью глаз, продолжал следить за

Зоей: что-то в нашем танце ему не нравилось.

Насупившись, спросил негромко:

– Вы что, провинились, что ли?.. Не смотрите друг на друга…

Зоя вздрогнула и сжала мои руки. Я посмотрел на Зою и увидел в ее глазах испуг. Но, может, этот испуг происходил вовсе не от крика.

Мне всегда казалось, что Лешу Белого она не боялась. А тут вся задрожала. Или предчувствовала перемену?

А Леша Белый, довольный эффектом, откинулся и громко объявил, будто со сцены артист:

– Завтра вас, цуцики, покупать приедут! И… в дальний путь!.. Поняли, нет? Ну скоро поймете!

Наутро, и правда, приехали “заказчики”.

Нас построили у вагона, всех, кроме теть-Дуни. Несколько бородатых неулыбчивых мужичков прошли вдоль ряда, подробно каждого из нас разглядывая. Ощупывали руки, ноги, едва не заглядывали в зубы, которые, из-за отсутствия витаминов, у многих совсем не росли.

Один бородач, с кнутовищем в руках, больно тыкал острым концом под ребра, покрякивал, повторял разочарованно: “Мощи… Какие из них работнички?.. На их откорм больше уйдет, чем они наработают!”

Штабисты стояли тут же с непроницаемыми лицами. Но было понятно, что они рассчитывали на другую реакцию. Один Волосатик пьяно улыбался, когда нас вслух охаяли, заявил вызывающе:

– А ты, дядь, не хошь – не бери… У нас покупателей и без тебя хоть отбавляй! Еще просить будешь!

Бородач замедлил шаг и, указывая кнутовищем на Волосатика, буркнул что-то, но мы все расслышали:

– Я и тебя бы не взял… Раз-зе ты мужик? Мужики настоящие на фронте…

А ты с детишками тут воюешь!

Волосатик вздрогнул как от удара, хотел что-то выкрикнуть, но Леша

Белый его придержал рукой:

– Товарищ капитан! Никшни! Нам тут не один день еще стоять…

– А ты сам-то с кем воюешь?! – с опозданием бросил в спину зло

Волосатик.

Но бородач не счел нужным отвечать. Еще раз прошелся вдоль нашего ряда и уехал. И остальные убрались, ничего не объясняя.

Впрочем, кое-кого из нас взяли на замету: меня, Шабана, кажется, еще двух мальков моложе. Они и на Зою кинули глаз: среди девочек она выделялась не только возрастом, но и своей статью. Но я уж знал наверняка, что Зою штабисты не отдадут ни за какие коврижки.

Ночью Костик, которого я уж и не ждал, принес письмо. Вдруг ткнулся холодным носом мне в ухо, когда я уже засыпал, и зашептал торопливо, я даже первых слов не успел запомнить.

– Ты чего? – ошалело вскинулся я. – Чего замолотил?

– Я же от Зои! От Зои!

– Ну от Зои, – смягчился я. – Она что, так и чешет со скоростью пулемета?

Костик, помолчав, поинтересовался сдержанно:

– Но я-то что… Должен, прям как она, говорить?

– Как она… Должен… – подтвердил я нахально.

Все это от неожиданности. Как не понять, что Костик на радостях, доставив мне весточку, торопился скорей ее выложить.

– Давай, давай! – подбодрил я.

Мне почему-то не приходило в голову, что он может послать меня подальше с моими претензиями и просто исчезнуть. Кого бы я тогда поучал? Но Костик, слава Богу, не был обидчив.

Он приблизился к моему уху еще ближе, так что стало горячо от его дыхания.

– Слушай, Антоша! – зашептал Костик, его губы щекотали мое ухо. – Ты очень хороший. Правда. Ты пожалел меня, а жалеть нас с Шурочкой не надо, это судьба. И Мешков, и Петька-придурок, и Леша-инвалид, и другие, которые нас унижают, они вовсе не люди, они зверье, нам их не перебороть. Я смирилась и терплю. Ради Шурочки, которую они не трогают, терплю. И буду терпеть, сколько хватит сил, а потом… Потом не знаю, что сделаю. А тебя за то, что ты нашел такие слова, я никогда не забуду. Я тебе тоже скажу свои слова. Ты сам поймешь, что они не для всех, а только для тебя. Ты только слушай, слушай! А еще вот что скажу. Когда в грязи вымажешься, кажется, что все такой тебя видят. А ты увидел меня совсем не такой… Спасибо тебе. Твоя.

– Твоя? Так и сказано? – переспросил я.

– Так написано, – поправил Костик. – Твоя.

У меня дыхание перехватило от одного этого слова. Да все слова хорошие, мне никто в жизни таких слов не говорил. И когда Костик спросил деловито: “Будешь отвечать?” – я даже растерялся. Сказал:

“Не знаю”.

– А когда узнаешь?

– Не знаю, – повторил я расстроенно.

Мне не хотелось сейчас делиться сомнениями с Костиком. Ведь это письмо не ему, а мне. Но, в общем-то, он тоже причастен к письму.

Его уши, его память, его голос… Какие бы самые-самые слова я мог узнать, если бы не Костик с его особым уменьем?

– А что она говорила про какие-то слова?

– Она же написала, – сказал Костик. – Ты их поймешь, когда она скажет.

– А вдруг не пойму?

– Поймешь, – повторил он. – Ты смекалистый.

– Да не в смекалке дело! – произнес я громче, чем нужно. – В душе…

Ты знаешь, Костик, что такое душа?

– Знаю, – сказал он уверенно. – Поповские штучки. Так Кирялыч в интернате повторял.

– Дурак твой Кирялыч! Ты лучше у теть-Дуни спроси.

– Так она же верующая.

– И я верующий. Ну и что?

– С каких это пор? – удивился Костик. – Теть-Дуня научила?

Я промолчал. Надо бы ответить, что никто меня не учил. Это все

Зоенька. Она появилась, и вдруг я понял, что Бог есть. Кто может из этой помойки святые слова произнести? Кто может Шурочку собой заслонить? Кто может других утешать, когда тебя саму ниже пола опустили?

– Послушай, Костик! – сказал я. – Я напишу. Завтра напишу. А ты иди и спи.

Костик уполз, а я еще долго лежал и думал о Зоеньке. Я тогда не мог знать, что она тоже в другом конце вагона не спит, тоже обо мне думает.

12

Наутро девочки заявили, что будут выступать для поселковых. Хотят показать концерт в благодарность за приношения. Мелюзга, которая день-деньской вертелась у вагончика, тут же разнесла необычную весть по округе, и к вечеру у колючки собрались жители поселка. Пришли все, кто мог придти. Как сказали бы в театре, свободных мест в зале не было.

Ближе всех, прямо на траве, утыкаясь носами в изгородь, восседала шумная ребятня. Мужички были, как обычно, под хмельком, густо дымили махрой за спинами своих жен, которые – нам это показалось чудным, – насколько сумели, все принарядились. Будто к ним взаправду приехал городской театр.

И не готовились мы, а получилось складно. Первыми выступили Зоя с

Шурочкой. Негромко, но слаженно они спели две песни. Одну грустную, про тонкую рябину, которая не может перебраться к дубу. Не для меня ли Зоя придумала эту песню? Но была еще вторая, тоже про любовь, где добрый молодец находит свою отраду в высоком терему.

Зайду я к милой в терем и брошусь в ноги к ней…

Была бы только ночка да ночка потемней!

Была бы только тройка

Да тройка порезвей!

А концерт между тем продолжался.

Шабан, всем на удивление, сбацал, по его выражению, цыганочку, а

Костик изобразил утро в деревне: петухи поют, коровы мычат, птицы пересвистываются – воробьи, скворчики, кукушка… А в конце соловьем засвистал, защелкал, да так заливисто, что все захлопали. О том, что

Костик мастак по деревьям да по гнездам лазать, мы знали, а вот что умеет птичьи трели выводить, не знали. Да и многого, как оказалось, мы до сих пор не знали друг о друге.

Теть-Дуню попросили тоже спеть, у нее своих песен хоть отбавляй. Не меньше, чем у знаменитых там на радио Ольги Ковалевой или Лидии

Руслановой. В поселке даже слух прошел, что в эшелоне сама Русланова в ссылку едет. И хоть слух не подтвердился, все хотели слышать, как поет наша теть-Дуня.

Сперва она отнекивалась, но потом сразу согласилась и запела “Долю”, мы ее наизусть знали.

Ой, ты, доля, моя доля, доля горькая моя!

И зачем же, злая доля, до Сибири довела?

Не за пьянство, за буянство,

Не за ночной-дневной грабеж,

Стороны своей лишился

За крестьянский труд честной…

Женщины за проволокой громко завздыхали, даже нам было слыхать.

Песня-то не только про нашу, но и про их жизнь. И теть-Дуня к концу, вот уж чего мы никогда не видели, даже слезу пустила, и слушатели стали тереть глаза.

А настроение выправилось с выступлением мальков. Собравшись кучкой, они выдали, проорав на весь поселок знаменитую блатную песенку “Гоп со смыком”. Но, правда, слова были другие.

Гоп со смыком – это буду я,

Гитлер-Риббентроп – мои друзья,

Вместе грабим и воруем,

Вместе плачем и тоскуем,

Вместе ожидает нас петля…

Да! Да!

И хоть песенка народу пришлась по душе, особенно про Гитлера, которого ожидает петля, но в центре внимания оказалась теть-Дуня.

Женщины не хотели расходиться, и все допытывались у теть-Дуни, откуда она родом, куда подевалась родня, как ее занесло в этот вагончик и где научилась так складно петь.

– Так мы все из одного края, – ответила вместо нее одна из поселковых женщин. Вздохнув, она добавила, что они из того края, которого уже нет.

– И не будет, – подсказала другая, но с оглядкой. – Захотим, так возвращаться все равно некуда…

Перебивая друг друга, женщины поведали, как их загребли на так называемый “трудовой фронт”. Тут они перешли на шепот, хотя кругом никого и не было. “Везли, – говорят, – как вас, в товарняках, выгрузили в лесу, приказали строить жилье да вкалывать. Кому на руднике, а кому лес валить… И всем, понятно, без права отлучки”. И уж совсем тихохонько подробности про тех, кто, не дай Бог, сбежит и кого поймают… Того враз “тройкой” осудят за саботаж али за дезертирство и “садют по-настоящему”. А могут еще дать и “вышку”.

Вот недавно в газетах прописали…

Тут какая-то из бабенок заметила, что сторонний человек приближается

(это был Петька-придурок), и уж нарочито громко заговорили о концерте, который был здесь для них, как свет в окошке. И дальше, отчего поселок так прозывается. С работы приходят, а уже полночь, вот и придумали прозываться Полуночным. Люди дивятся: бараки, рудник, тайга, а имя-то особенное.

В ту же ночь, после концерта, услышали мы сквозь сон возле вагона голоса. Похоже, как раньше, только не было в голосах прежнего остервенения. Снова застучало, зазвенело о камень железо, лопаты и кайлы, а когда утром высыпали на привычный уже, истертый ногами пятачок, вдруг обнаружили, что никакой колючки вокруг нас нет. И столбов нет. Все сняли и унесли.

Концерт стал открытием не только для поселковых, но и для нас самих.

Удивили Костик и Шабан. Но слышней, чем песни теть-Дуни, прозвучали для меня голоса двух сестренок. Особенно вторая песенка, которая про

“тройку”. Не она ли была посланием, о котором предупреждала Зоя?

Терем ли, вагончик ли… Но уж точно темная ночка, когда можно, как в песне, ускакать куда-нибудь подальше. Эта песня, ее слова прострелили меня насквозь.

Весь день я бродил вблизи сестер, хотел найти подтверждение своей догадке. Но не было ни одного ответного взгляда, даже легкого внимания. Сестры сами по себе, а я сам по себе.

Когда повели нас с Шабаном вечером на очередной бал, вдруг услышал я из какого-то вагона пение. Я даже не сразу сообразил, что это наш немчик Ван-Ваныч рулады выдает. А пел он по-немецки не больше не меньше, как русскую народную песню про Стеньку Разина… Как там:

“Из-за острова на стрежень, на простор речной волны…” Это сперва я так подумал, что “Из-за острова на стрежень”, а потом разобрал: слова-то звучат другие. И вот какие:

Как дела идут, Антоша? Как живете без меня?

Я здесь заперт, но не плачу: кормят, поят, что еще…

Не только я, наш Петька-придурок тоже прислушался, хмыкнул довольно:

– Во-о! Немчура… А какие песенки-то поет!

– Про Стеньку Разина… – на всякий случай подхватил я.

– Я и говорю. Вражина, а знает, что петь!..

– Знает! Знает!

Ван-Ваныч между тем свой концерт продолжил, голос его звучал из вагона, как по радио. Только слова были для одного меня.

Но без вас я тут скучаю и не знаю, что нас ждет,

Может, лагерь, может, шахта, но скорей бы был конец…

– Баста! – сказал Петька-недоносок. – Радио закончилось! – И посмотрел на меня. Может, в моем лице уловил что-то, что внушило ему подозрение.

– Пусть поет, – попросил я. – Кому он мешает?

– Мне мешает! – И, задирая к вагону голову, прикрикнул на певца: -

Пре-кра-ти-ить вражеский фашистский язык! Слышь, ты?!

Ван-Ваныч замолчал. Не сразу ответил:

– Вы сами фашист. А еще вы убийца.

Даже я онемел от таких неожиданных слов. Ван-Ваныч никогда и никому не дерзил. Значит, и его забрало.

Петька-придурок вытаращился в сторону окошка и, приподняв винтовку, пригрозил:

– Скажи еще слово! Сейчас пальну!

– Ну пали, пали! – сказал Ван-Ваныч, переходя на “ты”. -

Когда-нибудь и ты свое получишь!

– Я когда-нибудь, а ты скорей! Запомни! – заорал Петька-недоносок и постучал прикладом по вагону. Поймав мой недоуменный взгляд, рявкнул: – А ты чо ряззявился? Шагай! И знай тоже… Мы завтра этих фашистов всех к ногтю! Чтобы заткнули свою вражью пасть! Навсегда!

Ван-Ваныч не счел нужным повторяться. Он свое сказал. А наш страж, зло подтолкнув меня в спину, а потом молчавшего все время Шабана, велел двигаться дальше. На ходу пригрозил, с ненавистью глядя на нас:

– Я вам покажу убийцу! Только вякните!

Нас подняли среди ночи, Шабана и меня. В вагоне у штабистов мы долго щурились, привыкали. Стекло у фанаря под потолком было выбито, небось, зацепили по пьянке, от яркого света болели глаза.

Вальку терзали долго за перегородкой Синий и Волосатик, а Леша Белый был на этот раз не в духе, еще бледней, белей, видать, разболелись старые раны. Он даже Зою не посадил на колени, а велел стоять за его спиной и наливать сивуху.

Наверное, ничто сейчас бы не помешало ей хоть разок взглянуть в мою сторону. Но она, опустив глаза, покорно и даже старательно прислуживала майору. В голову пришла странная мысль: а может, это вовсе не она пишет мне эти письма? Может, их сочиняет для собственного удовольствия сам Костик?

Не знаю, до чего бы я еще додумался, но тут объявились те двое вместе с пьяной и расхристанной Валькой. Так, втроем, они и пошли танцевать, если такое можно назвать танцем. Топтались, ударяя коваными сапогами в пол, аж вагон гудел, и что-то даже пытались петь под пластинку. У них выходило:

Тра-та-та, тра-та-та,

Вышла кошка за кота…

Лешка Белый сидел, как всегда, опустив голову. Но в какой-то момент очнулся, уловил взглядом меня, потом Зою.

– А ты? Ты-то чего киснешь? – спросил в упор.

И, так как Зоя не отвечала, раздраженно продолжал:

– Ну и дура… Пока молода, наслаждайся…Я же тебя берегу… Берегу? Иль как?

Зоя, не подымая глаз, послушно приблизилась ко мне, протянула руки.

Я медлил, боялся, что они будут холодней смерти. Вспомнилась сказанная ею фраза: здесь холодно, как на дне могилы. Смогу ли после ее писем вытерпеть ее же холод? Осторожно прикоснулся к ее рукам и обжегся. Сразу даже не понял, так ли горячо или мне показалось.

Шумные трататашники уступили нам середину вагона, бросившись к столу за выпивкой. А мы остались одни.

Сперва мы оба смотрели в пол, сомкнутых рук было для нас достаточно.

Но я преодолел себя, чуть поднял глаза и увидел ее шею, подбородок, губы, нервно сжатые. Как в замедленном старом фильме, мы поплыли по волнам музыки, которая почему-то не оказалась на этот раз скрипучей, с механическими голосами. А может, мы ее и не слышали? Да, теперь я понимаю, мы слышали не ее, а самих себя. Вот в чем дело. Мы танцевали свой медленный танец под свою музыку. И вели при этом безмолвный разговор.

Я спросил ее:

– Ты моя отрада?

– Я твоя отрада, – отвечала она. – Твоя. Только твоя.

– Да, да. Я так и понял. И про терем, который похож на наш вагончик…

Где нет хода никому…

– Но там есть другие слова! Разве ты не помнишь?

– Помню, помню… Никто не загородит дорогу молодцу…

– Никто не загородит, – подтвердила она. – Ни майор, ни придурок… ни столбы с проволокой!

– Была бы только ночка?

– Да! Да! Ночка! Ночка!

– А если станут стрелять?

– Я готова. С тобой я на все готова.

– Значит?

– Значит, дело за тобой.

– Но еще за тройкой?

– Какой…тройкой? – тревожно переспросила она.

Это было, и впрямь, неудачно. “Тройками” – это все знают – зовутся скорые суды.

– Ты ведь слышал? – спросила она. – Женщины рассказывали, как беглецов расстреливают…

– А мы-то в чем виноваты?

– Ох, не знаю, не знаю!

– Я знаю. Мы с тобой ни в чем не виноваты. Мы добежим до Москвы и там все расскажем…

– Добежим. Конечно, добежим…

И вдруг, как с неба, громоголосый окрик:

– Мол-ча-а-ть!

От неожиданности мы даже пригнулись, замерли, во мгновение превратившись в статуи.

Я осторожно оглянулся. Леша Белый, который стал белей белого, приподнялся с места и, оскалившись, вперился в нас, а его руки судорожно шарили по столу. Сейчас, сейчас запустит в бешенстве в нас стаканом или бутылкой… Но я не угадал. В руках откуда-то оказался у него пистолет. А может, он всегда тут на столе лежал, заставленный стаканами и снедью.

– Мол-ча-а-ть! – повторил он тише и опустился на стул.

Опомнился. И пистолет отложил. А мы продолжали стоять, не расцепляя рук: забыли от неожиданности, что мы еще сомкнуты друг с другом. Но и остальные в недоумении затихли, глядя на Лешу Белого и на нас с

Зоей. Никто ничего не понял. Только мы поняли. Он уловил в наших лицах не произнесенное вслух, оборвав безмолвный разговор на самом главном слове “добежим”. Это не могло не отразиться в наших глазах, губах, даже позах. Да весь танец был об этом. Как можно было нас не понять?

Я заглянул в глаза Зои, как в зеленую прорубь, и увидел в них страх за нас обоих.

– Танцевать-то не умеете! – сказал майор развязно, пьяно. Но глаза его были трезвы. Трезвы и опасны.

Он вдруг успокоился.

Обводя взглядом помещение вагона, своих дружков, произнес, кривя бескровные губы:

– А бал-то закончен, господа офицеры!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю