Текст книги "Озёрное чудо"
Автор книги: Анатолий Байбородин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Игорь нашёл Степана Уварова в хомутарке – не соврали мальцы. Конный двор – после снежного Покрова Богородицы, на Митрия-рекостава оживающий ржанием беспокойных лончаков, стуком копыт в мёрзлую землю, – теперь, когда рыбацких коней угнали в табун на летний выпас, дремотно пустовал, лишь погуливал озёрный ветерок да скакали воробушки, высматривая овёс в сухом конском назьме. Игорь знал…толковал в рыбозаводе с директором… что кони, убавленные наполовину, последнюю зиму будут трудиться на неводе, трактор их заменит и тракторный ледобур.
Степан сидел в хомутарке, похожей на амбар, и, приладив на козлоногий стол лодочный мотор, ковырял измазученной отверткой в кожухе вывинчивая болты. Сняв кожух, выкрутив из мотора свечу, со свистом продул её, стал разглядывать на свет, тетешкать в руках, будто тряпичную ляльку, и никак не привечал вошедшего. Не сходил, а всё так же лилово светился под глазом синяк, что схлопотал в жестоком городе.
– Здравствуйте, Степан Ильич.
– Здорово, ежли не шутишь, – буркнул Степан.
– Я Гатимуров… Льва Борисовича сын. Помните?.. – вопросил было Игорь, но тут же и осёкся, потому что бригадир и вовсе отвернулся к окну, стал легонько поколачивать отвёрткой по свече, словно напрочь забыл, что в соседях жили-дружили. Шибко видно осерчал Степан, что парень не подошел на городском автовокзале… Игорь приступил с другого бока, сухо и деловито известил: де, он корреспондент республиканского радио и ему надо побывать у рыбаков, записать передачу… Степан, всё одно, ухом не повёл, не усмирил тряских рук, а как холил и нежил свечу, так и продолжал обихаживать, словно не живой человек прислонился к дверному косяку, а пустое место.
В хомутарке… сморщил нос Игорь… густо воняло прелой закисшей кожей, солоноватым конским потом, махрой, хлебной самогонкой и, опять же, солёной рыбой с душком.
«Он что, глухой, пьяный или дурак?!» – осердился гость, достал из внутреннего кармана оранжевой болоньевой куртки блокнот в красных корочках, с кудреватым золотым тиснением, и, держа ручку наизготове, спросил проценты улова.
– Кого тебе, паря, надо, в ум не возьму?! – очнулся Степан, кинул свечу и мелкую наждачку, которой чистил свечной зазор.
Не сдержавшись, журналист досадливо вздохнул и снова да ладом растолмачил.
– Каку холеру про их писать?! – Степан выпучил круглые, с красной окаёминой, рыбьи глаза.
– Да уж там видно будет, Степан Ильич. Поговорим, посмотрим…
Гость с раздражением оглядел хомутарку: чёрные, маслянистоблестящие, прокопченные венцы, тусклое оконце, висящие на деревянных вешалах худые сбруи, хомуты, чиненые-перечиненые, с исшорканными гужами, с торчащим из-под кожи войлоком, – конский век истекал, за упряжью не шибко досматривали, дали ей, дышащей на ладан, гнить и пропадать тихой печальной смертью. Ждали трактора с подвесными ледорубами, хотя и от коней пока не отказались.
– От лихоманка тя побери, а! Кого там глядеть?! Ежлив бы зимой, бляха муха, другой разговор: зимой – рыбалка. Неводим, по две тони успевам… А летом перестали неводить. На Красной горке, под Черемошником сетёхи ставим, да ловим с гулькин нос. Ноне у рыбака голы бока…
Степан сроду не слыл молчуном, каким куражливо выказал себя, но шибко уж хотелось отвязаться от хлопотного гостя, который не глянулся рыбаку еще с городского автовокзала. Вот
Степан и крутил-вертел: де, и пьют мужики, не просыхают, и лодыри, и два слова путно молвить не могут, а матюгаться мастера, могут и в радио матюжку запустить, что им стоит, жеребцам не-легчанным.
– Ну, вы об этом не переживайте, Степан Ильич, лишнее сотрем на студии.
– Короче, паря, ничо доброго в Яравне нету. Некого писать…
Но Игорь, калач тёртый, сиживал в роскошных кабинетах сановников, какие Степану и во сне не снились; сиживал и высиживал беседы, а посему и теперь настырно поджидал.
– Не, паря, подбегай зимой, – будет тебе и рыбалка, и проценты, и пятилетка за год. Зимой корреспонденты к нам на невод гужом прут, особливо из нашей «сплетницы»…
– Из «сплетницы»?
– Газетёнка сельская… Рыбки подбросишь, – так размалюют рыбаков, хоть на божницу сади подле Угодника Николы. Да ты, поди, и сам малевать мастер…
– Дядя Степа, вы что, серьёзно, не помните меня? Гантимуров я… С вашей Леной в одном классе учился. И жили по-соседству. Помните?
Имя дочери смягчило рыбачью душу.
– А чо же не помню-то?! – вдруг, не задумываясь, отозвался Степан. – Я, паря, из памяти ишо не выбился, – рыбак хитровато взблеснул отеплившими глазами. – Ленкин суженец, в зятья целил… В городе, на автовокзале, гляжу: вроде, паря, знакомый на обличку, вроде, на Льва Борисыча смахиват. Борисыч, помню, бухгалтером в рыбзаводе заправлял, а я уже бригадирил… Но тятька-то поздоровте, ты повыше, но пожиже… – Степан по-хозяйски осмотрел гостя с ног до головы. – А гриву-то, паря, отпустил, чисто поп… Едва признал. Кого уж тут признашь, едре-нов корень, ежли в городе девку от парня не отличишь – одна холера. Но я присмотрелся: ежли долгогривый, на девку смахиват, – значит, парень, а ежли стриженный, в штанах, – значит, девка. От такие пироги… Я гляжу…на автовокзале… нос, паря, воротит, а вроде тоже признал – земляк.
Земляк покаялся:
– Простите, Степан Ильич.
– Да ладно. Кто старое помянет, тому глаз на голову натянем… Надолго к нам?
– Денька на два, три… А есть, где остановиться? Может, за-ежка?
– Заежки, паря, нету. Но ты не переживай, в тайге не бросим. Можно к учителке – фатера пустая. В отпуск укатила, аж, паря, в Москву, – разгонять тоску. Просила приглядеть за жильём. Гляжу, а с города родня нарисуется, степенных ночевать пускаю. Ежли в избе не умещаемся… Сродница моя, ну… седьмая вода на киселе. Учителка старательная, да учеников кот наплакал. Пять классов, а в классе по два-три ученика, и хором учатся.
– Порыбачить бы… Помню, дёргал окунишек…
– Можно и поудить, и на Красную горку скатать. Там звено сетевое… Но, паря, испужал ты меня. Пристал с ножом к горлу: проценты подай и не греши. А какие летом проценты, ежли рыбалки путней нету?! Зимой бы… Зимой, бывало, не сто процентов, а все двести, два плана, бывало, давали, когда партия вырешила пятилетку в три года кончать.
– Можно и зимой….
– Во-во, зимой подбегай. Лёд крепко встанет…Ну, как житуха-то? Слыхал, отец тяжело хворал, а потом слышу: похоронили…
– Давненько уж.
Желтый, высохший, кожа да кости…в муках изошла былая тучная, одышливая плоть… кляня жену Дусю и всех родных и близких, коим жить и радоваться, тяжко помирал отец, жадно и торопливо сжираемый раком, словно бесом; но когда приехала сестра жены, блажная Ефросинья, когда, открестившись, отмолившись, подошла к изголовью Льва Борисовича, тот вдруг утих"…провалившиеся глазницы осветились слезами… и, может быть, помянув спаленную икону Спаса, вдруг прошептал: «Прости, Христа ради…», да вскоре и отошел.
– Царство Небесное… – сипло вздохнул и покачал головой стареющий рыбак; глаза отсырели, притуманились, словно закатное озеро. – Хотя… какое нам Царство, коль нехристи… Вот так, паря, живёшь, хлещешься как рыба об лёд, да не поспеешь и глазом моргнуть, как и… смертушка не за горами. Был конь да изъездился, укатали сивку крутые горки, постаивает курносая с литовкой в изголовье… Прикинешь: почо жил?., корм на навоз переводил?.. Раздумаешь умом, дак и волос дыбом… Да-а-а, Лев Борисыч… Ба-аловал тебя, паря…
Игорь смутно пожал плечами.
– Да нет, дома-то в строгости держал. Уроки не выучишь, дров не наколешь, картошку не прополешь, так глянет!., мурашки по коже бегут!.. И офицерский ремень наготове.
– И строжил, и баловал… Куда сам, туда и ты за ём, что нитка за иголкой, что щенок на поводу. Помнишь?.. Пьянка-гулянка, бредёт и тебя за руку прёт. А кого там малому глядеть?! Пьяные мужичонки, шалые бабёнки; перепьются, перевьются. Баловал: дескать, мы, паря, всяко жили, – война, стужа да нужа, – дак уж пускай наши робяты, бляха муха, по-человечьи живут. Мы, байт, худо-бедно свое откряхтели, нам бы робят на ноги поднять, в люди вывести… Ох, старый Мазай разболтался в сарае…
XIIЛишь с виду морошный[33]33
Морошный – от слова морок.
[Закрыть], нелюдимый, уродился Степан говорливым, и по дороге от конного двора до учительской фатеры молотил языком, что жерновом, но корил себя: ох, старый Мазай разболтался в сарае, отчего Игорь позаочь и величал рыбака – старый Мазай. Слушая в пол-уха, поминал отца, который баловал его, заскрёбыша, поздонушку[34]34
Заскрёбыш, поздонушка – позднее или последнее дитя в семье.
[Закрыть].
Помнится, залезли с Ванюшкой Краснобаевым в огород семейского[35]35
Семейский – из староверов.
[Закрыть] деда Подшивалова… однако, три зимы в школу отбегали… закрались под потёмки, да не столь репы, морковки надёргали, сколь гряды разорили, словно стадо свиней рыло, табун коней в загоне метался. В своём огороде той же моркошки заглаза – ешь не хочу, ан нет, чужие гряды зорили; чужая морковка слаще, а добытая с риском и страхом таяла во рту. Дивом дивным Ванюшка ноги унёс, одолел сколоченный из горбыля, глухой заплот, увенчанный колючей проволокой; а Игорёха, зацепившись штанами, повис головой вниз. Тут дед Подшивалов и прижучил архаровца: задрал штаны и высек крапивой. Взревел Игорюха лихоматом и, порвав штаны, чудом отцепился от колючей проволоки, упал… опять же, в призаборную крапиву… и дал дёру.
Дед Подшивалов побежал к соседям жаловаться: «Мамай!., шкоды!., разор навели!..» Завернул на краснобаевское и ганти-муровское подворья, и Аксинья Краснобаева отходила вольного сыночка мокрым полотенцем, а Игорюхина мать Евдокия Гантимурова, навечно испуганная, слушая деда Подшивалова, охала, ахала, горестно всплескивала руками; но Лев Борисович лишь глянул на соседа холодно, отчужденно и ушёл в хоромы. Поздним вечером, когда парнишка хотел было исподтихаря шмыгнуть в дом и, утаившись под одеяло, притвориться спящим, мать и зажала в сенках. Хоть и смирная, ныне же набросила на сенную дверь кованный крюк, но… лишь замахнулась офицерским ремнём, как Игорюха и завизжал, словно порося недорезанное, и забился в родимчике. На истошный ор вылетел из горницы Лев Борисович и, долго не чикаясь, выхватил у матери ремень да по ней же самой и вытянул сгоряча. Что греха таить, худо жил с матерью, по вдовьим подушкам плешь протирал, отчего и смолоду облысел. «Не смей, Дуся, бить ребёнка! – взревел Лев Борисович и, кинув ремень, сухо сплюнул. – А этот… морда кулацкая!., прибежал!.. Удавится за проклятую морковку… Грядки ему вытоптали, кулацкое отродье! Да они староверы-семейские – сплошь кулачьё недобитое…»
А кулак ютился в избёнке, коя рядом с гантимуровскими хоромами гляделась таёжной зимовейкой, но для Льва Борисовича, рьяного партийца, дед Подшивалов навечно – богатей, мироед, враг народа. Деда Подшивалова, в тридцатых годах ещё крепкого мужика, раскулачили и с домочадцами угнали на выселки; и, поковыряв уголёк на Черемховских угольных копях, наглотавшись пыли, вернулся дед в родное село, где и тянул век в затаённой, но неколебимой ненависти к партийным, а перво-наперво – ко Льву Борисовичу, партейцу и раскулачнику, бывшему секретарю колхозной партячейки.
Игорюхе было жаль пострадавшую вместо него, плачущую мать, и совестно, но отец взял за руку и, словно малого ребёнка, лаская, увёл в дом.
– Весё-олый был мужик, – подмигнул Степан. – Любил архи[36]36
Архи – водка.
[Закрыть] попить, покутить… Бывалочи, мимо бабы, что мимо малины, даром не пройдёт, – ушипнёт… – Степан не то удивленно, не то осудительно покачал головой; на толстых губах встрепенулась, заёрзала смущённая улыбка. – Чо греха таить, любил Лев Бо-рисыч попить винца с хлебцем. Бывалочи, наедут табаром, – начальство охальное, а при их весёлые бабёхи. Гульба у Тимохи. А Тимоха…Тимофей Шлыков, сказать… о ту пору заврыбпун-ктом ходил… А по теплу, дак, паря, и на берегу озера. Тимоха окуней пластат, на рожнях жарит, винцо разливат… Помню, Бо-рисыч, крепко выпимши, похаживат, и ты под ногами вертишься, а бабёнки тебя тетёшкают, гадают, куда ловчее посадить да послаще угостить. Помню, от горшка пол-вершка, а стихи читал, от зубов отскакивало, и байку срамную мог залить. Отец, довольный, похаживат, ловко приговариват: архи попил, голова закру-жала, бабу полюбил, голову потерял. Боёвый был мужик. Пил, а ума не пропил… В бухгалтерии – дока. Помню, как счас, на пару рыбу удили под Черемошником, а на ночь глядя окуней на рожнях пекли, самогоночки вжарили… Борисыч, выпимши, хвастал: «Ты думашь, в рыбзаводе директор командует?., хренушки!.. командую я, бухгалтер, – денежки в моих руках, куда хочу, туда и ворочу, и всё по закону. А директор…шепчет… у меня на крючке, что чебак зауженный; директор боится меня, как огня, – бухгалтеру ведомы все его грешки по финансовой части. Ежели чо, мигом за решётку упеку… Но…слава КПСС… живём с директором вась-вась, душа в душу…» И то верно: бывало, и на пару с директором прибегут, устроят сабантуй на Красной горке…
Игорь, едва слыша Степана, блуждал умилённым взором по избам и баракам, по осадистым лиственям и соснам, норовя выудить из памяти детство и отрочество, но вспоминалось вяло, смутно; грузный отвал лет подмял ребячьи годы, словно нежнозелёную траву-мураву.
– А ты, паря, корреспондентом заправляш?.. Молодец! Ясно море, молодец. Мои-то неучи. Вон Миха учиться не всхотел, смалу на льду сопли морозит. Восемь классов с грехом пополам одолел и на невод подался. Рыбаком не взяли – мал, дак и коногоном пошёл, а подрос в «фазанку»[37]37
Фазанка – училище ФЗО (фабрично-заводского обучения), затем – ПТУ и СПТУ (сельское производственно-техническое училище).
[Закрыть] подался. Дак бросил и – опять на лёд. На флоте отслужил, спохватился, да… близенько локоток, а не укусишь. Пока лежал поперек лавки, взять бы дрын берёзовый либо орясину, ворота подпирать, да тем дрыном, той орясиной выходить, апосля мордой в книгу натыкать, – може, глядишь, и вышел бы прок, а так чо… – Степан крякнул и досадливо махнул рукой. – Другорядь выпью, паря, и обидно мне: у всех повыучились, в люди вышли, а мой как был дундук[38]38
Дундук – дикий, тёмный.
[Закрыть], так дундуком и остался. Мало, видать, порол. Три шкуры надо бы спускать с задницы, оно бы, может, и вышел толк.
Игорь вспомнил Миху – и задиристого карапуза, и нынешнего, кряжистого, в тельнике, облившем бугристую грудь, что встречал отца и, набычившись, косился на залётного гуся, сошедшего с городского автобуса. И верно, согласился Игорь: дундук дундуком.
– Ладно, меня можно понять, – рассуждал рыбак. – У тятьки с мамкой семья – девять ртов. У мамки же один на году, другой на Покрову. Один в пухе, другой в брюхе. Летом ладно, летом босые по двору палим, а зимой каково, ежли на всю семью – пара катанок?! Брат за водой бежи, сестра на печи лежи?! Какая учёба?! С голоду бы не пропасть. Зубами щелкали. На тощее брюхо и ухо глухо… А встали на ноги, зажили, другая напасть – война… А моим-то какая холера мешала зшиться?! Миха, не дурак же, с флота пришел, вся грудь в значках, полчемодана грамот, а простой рыбак… Опять же, новой раз подумаю: не всем же грамотеями стать, кому-то из-под грамотеев и навоз убирать. И на рыбалке народ нужен. Ежли, паря, все будут баклуши бить, кто будет народ кормить?!
– По-старинке рассуждаете, Степан Ильич, – снисходительно улыбнулся Игорь, задетый за живое, – грамотей же, книгочей. – Автоматизация идёт… И на рыбалке внедрят автоматы…
– А-а-а… – догадливо протянул Степан и согласно покачал головой. – Кнопочку нажал, и спина в мыле.
– Ну если не будешь соображать, на какую кнопку жать. Придётся и рыбакам грамотёшку изучать.
– Браво! – Степан…артист по жизни… игриво всплеснул руками. – Лежи на печи, три кирпичи, кнопочку нажал, – рыба жарена-парена, а другую ткнул – винцо с хлебцем. Не жизнь, паря, – охальная малина. А мы мантулим на рыбалке, как проклятые: долбим пешнёй лёд, сопли морозим.
Игорь скривился, чуя в Степановых словах насмешку.
– Не так примитивно… Хотя, чем лёд пешнёй долбить, надсаживаться, лучше автомат поставить, кнопочки нажимать. Да вам нынче тракторные льдобуры подкинут. Отошла пешня.
– Верно, зачем пуп рвать, когда можно кнопочку нажать. Но, с другого бока, ежли силу не тратить, куда её девать?! Дурью маяться?! А насчёт пешни… не-е-е, пешня, паря, на рыбалке завсегда дело найдет… Ох, опять старый Мазай разболтался в сарае.
XIIIПод говор старого Мазая из сарая выбрели к брусовому бараку, в одной половине которого жил молоденький рыбак с женой и двумя ребятишками, в другой – учителка, укатившая позариться на Москву белокаменную.
Горница, отгороженная от кути широкой, на пол-избы, русской печью и ситцевой, в горошек, занавеской, была чиста и опрятна; от ближнего березняка веял в окна призрачный, плавающий свет, издалека наплескивалась синева вечернего озера. Игорь довольно оглядел учительскую светёлку: над пышной койкой, с шишкастыми, никелированными козырьками, пухло взбитыми подушками, свежо белеющими под тюлевыми накидками, висели картинки из журналов: краснощёкие ребята и девчата, настырно глядящие сквозь стены в светлое будущее коммунизма, в голубые города средь золотистых сосен, в звёздный хоровод, где покорённые планеты, где и «на Марсе будут яблони цвести». Над комодом дружненько соседствовали черно-белые портреты Есенина и Хемингуэя, модных о ту пору среди книгочеев. В простенке меж окон хрупко вилась кудреватая, тонконогая, чёрная этажерка, прогибаясь под учебниками, альбомами для рисования, тетрадями, пачками цветных карандашей; а на круглом столе под низко висящим, розовым абажуром топорщились из пол-литровой склянки, завёрнутой в золотинку, сухие ветви багула, умершего от жажды и скуки, облетев сиреневым цветом и мелким листом.
– Ну как? – Степан отмахнул рукой, похваляясь учительской светёлкой. – Тепло, светло и мухи не кусают. Тихо, и сосед – парень смирный.
– Отлично… – Игорь загнул большой палец и, глянув на широкую кровать, вообразил… – Красота… Давно мечтал пожить в глухомани. Отдохнуть, порыбачить. Спасибо вам, Степан Ильич. – Игорь невольно сложил руки на груди и поклонно кивнул головой.
– Не за что… Ну чо, земеля, однако, ко мне потопам. Чаевать. Соловья баснями не кормят. Промялся поди с дороги…
Игорь свернул с плеча сумку, примостил подле этажерки и пошёл за Степаном.
– А замок? – спросил, когда вышли на низенькое крылечко.
– Да сучок в пробой ткни, чтоб иманы[39]39
Иманы – козы.
[Закрыть] не залезли, да и повалим.
Парень раздумчиво, вопрошающе уставился на рыбака.
– У меня там магнитофон служебный…
– Да не-е, у нас сроду ничо не пропадало. Замков не вешам. Некому пакостить – все свои, на виду. – Степан подобрал сучок, обломал и запихнул в пробой вместо замка. – Это ваша Соснов-ка – воровка, подошвы на ходу режут. В Яравне тихо. Шкода жила – поселенец, посельга беспутая, – дак рыбаки…вожжами… отвадили шараборить по чужим дворам. Шарамыга опосля самосуда ноги в горсть и драпу. И ни духу ни слуху.
От сеней, сколоченных из горбыля, позолоченных солнцем, от белесого, линялого крылечка брела в хребет буреломная, непроглядная тайга, поросшая низким чушачьим багульником; ва-лёжины вокруг древних лиственниц и прогонисто улетающих в небо сосен затянуло зелёными, бурыми и сизыми мхами, брусничником, маняще усыпанном краснобокой ягодой.
Спускаясь к озеру, Игорь заикнулся про Лену.
– Беда, паря, с Ленкой. Училище кончила, воспитательницей робит, а детишков в саду с гулькин нос. Того гляди и закроют сад. А в город, либо в Сосновку не хочет. Скоро уж институт кончит… зоочный, а чо толку?! Ой, не знаю, паря, ум нараскоряку, куда ей податься. Замуж бы, да женихов путних нету… Ну да сколь кобылке не прыгать, а быть в хомуте… Ладно, кажись, и пришли.
Жили Уваровы на высоком приозёрном яру, в свежесрублен-ной избе, напоминающей барак, крытой бурой черепицей. Ближе к лесу, огороженные жердевым заплотом, желтели венцами коровья стайка, высокий сеновал, приземистые стаюшки для коз, свиней и курей. По богатырскому пучку комлистых берез, растущих из единого корня, Игорь вспомнил…а словно с небес ли, с озера голос был… что уваровский дом рублен по-соседству с поляной, где давным-давно слезливо жмурилась старческими окошками избенка материной сестры, богомольной тёти Фроси. В избушке, похожей на рыбацкую зимовьюху, Игорюха обитал в летние каникулы. Словно подслушав его воспоминания, Степан спросил:
– Тётку Фросю помнишь?
– Помню. На каникулы приезжал… Чудная была… Потом с бабкой Христиньей в Абакумово жила.
– Во-во… Так, бедная, без мужика и куковала, и – ни плода, ни живота. Перед войной рыбак сосватал…брат мой троюродный… а пожить, паря, не успели: вскорости война, и – пришёл инвалид, а лучше бы… смертью храбрых под Москвой да похоронка. Поревела бы да и отошла. А так чо, настрадалась с раненым, контуженным… Апосля мужики сватались…девка баская… дак всем, паря, отказала. Богомольная, Богу молилась… Чудила, дак инвалидность и дали… Да чо я тебе толкую, сам знаш… Ох, старый Мазай разболтался в сарае… Укочевала Фрося к матери в Абакумово. Нынче мимо проезжали, глянул: помирает Абакумово, избы – труха трухой. А бравое было село. Да-а… Убежала Фрося к матери, дак избёху заместо зимовейки держали – приезжие рыбаки другорядь переночуют, або охотники… Городские бичи спалили, чтоб у их чирей на лбу вырос.
– Откуда здесь городские бичи?
– 0-ой, это, паря, однако, Москва о то лето фестивалила, молодёжь грянула со всего света. А накануне пьяниц, тунеядцев и девок…прости господи… в Сибирь сослали. Вот и к нам шаромыги гужом попёрли, аж с Москвы и Тулы. Декабристы, паря… Их сюда на перевоспитанье сослали, а они наших перевоспитали, сбили с панталыку. Народе-ец – я те дам…одно слово, декабристы… одеколон в лавке вылакали – кондяк с резьбой, за лекарства взялись… Пятерых бичей во Фросину избёнку и поселили. Те, паря, избёнку и спалили. Дурное дело нехитрое. Одеколону налакались и попадали вместе со шмарами. Шалашовки ишо те… Дверцу в печке не закрыли, а печка с жаром, – вот уголь и выскочил. Как еще, бляха муха, сами спьяну не зажарились… Паря, нагишом повылетали из огня-полымя. И смех, и грех… Как ишо заимку не спалили. Ладно, тихо стояло, безветренно. Быстро погасили, залили… Ох, опять старый Мазай разболтался в сарае… Заходи, паря, – Степан ласково подпихнул гостя к высокому крыльцу.




























