355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Байбородин » Не родит сокола сова (Сборник) » Текст книги (страница 3)
Не родит сокола сова (Сборник)
  • Текст добавлен: 31 марта 2017, 09:00

Текст книги "Не родит сокола сова (Сборник)"


Автор книги: Анатолий Байбородин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

9

Конечно, не отроду Пашкин отец пил горькую беспробуда и просыху, не весь век провалялся возле винополки или под крапивным забором в обнимку со сморенной на жаре коровенкой. Нет, шла у Николы Сёмкина и другая жизнь, и Пашка знал ее, похвалялся на всех перекрестках, расписывая отцовы подвиги, какие случались, а каких и быть не могло.

Пришел Сёмкин с войны в одночасье со своим товарищем Петром Краснобаевым, слегка контуженный, но при ордене Славы; вот за это, и что воевал в разведке, его и пихнули в рыбнадзоры. Люто взялся фронтовик за правеж мужиков: резал сетешки налево и направо, отбирал бродники и раздаривал щедрые штрафы, не глядя: кум ты, сват, друг иль брат, – всех под одну метелку мел. Поначалу в деревне, заброшенной Богом к лешему на кулички и, вроде, забытой там, испокон века привыкшей вольно, кулями черпать рыбу из окуневых озер, дивились такому диву дивному, потом, больно ужаленные, пробовали толковать с ретивым рыбнадзором за бутылочкой винца, пытаясь задобрить, а всё без проку. Пашка, прибегавший играть к своему дружку Ванюхе, слышал, как Ванюшкин отец учил его батяню жизни, – тогда отцы еще жили в соседском ладу.

– Все мы, паря, из одной деревни, одним миром мазаны, и чо нам, соседям, из-за вонького окуня грешить, – наставлял Петр Краснобаев, разливая в кухне водку по стаканам, а ребятишки тем временем, кое-что уже смекая, несмотря на малые годы, прислушивались к разговору из горницы.—Слава Богу, рыбехи у нас пруд пруди, на наш век за глаза хватит, а ишо и ребятам останется.

– Порядок должон быть, Пётра, – мягко, но непреклонно отвечал Сёмкин, выпив и подкрутив свои лихие казачьи усы. – Я те, Пётра, чо скажу: раз меня поставили, я порядок наведу, вы уж не взыщите. Я, паря, даром хлеб ись не привык, я привык честно хлеб зарабатывать. Раз назначили, чо уж тут делать.

– Оно, конечно, понятно, но ежли, Никола, тебе какой план на браконьеров отпущен, дак ты городских и лови, которые сюда с бродниками прибегают, – читинских там, улан-удэнских. А своих-то почо обижать?! Тебе тут и дальше жить. Не лютуй.

– Мне хама угэ, городской ты, деревенский, хошь начальник-разначальник, хошь кум, хошь сват. Порядок должон знать и почитать.

– Да какой убыток озеру от наших сетёшек, бродников?! – вразумлял Петр Краснобаев своего непонятливого дружка. – Никакой… Вон, рыбзавод гребет неводами, и рыба уплывает хрен знат куда, вонького окуня сроду в магазин не выбросят. Это что же подле воды жить и не напиться?.. Но это уж извини-подвинься.

– Да не, я чо, не человек, зверь какой?! Лови-ите, лови-ите, сети ставьте, бродничьте, ежли только на кормежку и в срок. А ловишь без чуру и сроку, ежли в город фугуешь бочками, обогатиться хошь, тогда тебе во! – захмелевший Сёмкин показывал кулак.– Нюхай чем пахнет. Я спуску, паря, не дам. На еду, на засолку себе – эт завсегда пожалста, а больше не лови. Или вон договор заключай с тем же сельпом и сдавай, зарабатывай по-честному.

– А как ты разберешь, на еду он ловит или в город бочками фукает?

– О-ой, Пётра, я же вас всех наскрозь вижу,и знаю, кто чем пахнет. А которые проквашенным окунем воняют, тех за версту чую.

– А, скажем, попался тебе начальник… к примеру, председатель райисполкома, тогда как? Ты же ему подчиненный.

– Его-то в первую очередь и прищучу. Тебя, гад, поставили людей порядку вразумлять, а ты сам какой пример показываш?! Эдак не только в районе, а и в стране рыба с головы почнет загнивать.

– Да уж гниёт и тухнет, не продохнуть… Но председатель-то сходу тебе лен заломит.

– А это еще как поглядеть. Шибко-то меня не запугаш, пуганый. Я на фронте всякого насмотрелся… тоже командиры были. Сам понимаш, кто в разведке воевал, того, паря, на испуг-то не возьмешь. Не таким хребты сворачивали.

Когда Никола уходил, Петр Краснобаев сухо сплевывал ему вслед:

– Нача-альник… Но, поди, вьется веревочка, да и порвется, где тоньше. Высоко залетел, психопат, больно падать будет с верхотуры.

Встречая отпор в суховатом и нервном – от фронтовой контузии – горячем рыбнадзоре, стали мужики по пьянке стращать, а кто-то темной ночкой изрубил дно в сёмкинской, одной на всю деревню моторке-пукалке, как ее прозвали рыбаки. А тому все неймется, пуще стал гонять рыбачков, точно сдурел от доверенной власти, и не особо разбирался, на еду ли ловишь, на вольную продажу ли, – все одно. Не срок, не велено!

Может, страдать бы и страдать загребистым сосновоозёрским рыбакам от ошалевшего рыбнадзора, ловить лишь на удочку, – благо, что и на нее можно было в одну зорьку надергать ведра три ладных окуней, – может, и присмиреть бы мужикам под жилистой семкинской рукой, не стукни он тихим вечерком своего бывшего товарища Петра, с которым по молодости дружбу водил и на фронт уходил, – хотя Петр угодил в железнодорожную охрану, Никола же, фартовый, дважды отлежав в госпитале, четыре года отбухал на передовой.

Сёмкин не раз ловил приятеля то с сетями, то с бродником и, пересилив норов, все же отпускал с Богом, по-божески же и прося лишний раз не баловать на озере. Да Петр Краснобаев, правду сказать, и не прятался по глухим заводям, надеясь на старинную дружбу, так что поймать его было нетрудно, сам в руки плыл. Еще нарочно, бывало, против деревни кинет сети и тут же подле берега для куража на удочку рыбалит.

Повстречались они на розоватой закатной воде, – Петр только что начал проверять сети, пятью концами вытянутые вдоль уловистой травы шелковника, у истока, сливающего два озера. Слово за слово, и – опять же, видно, сказалась контузия, – Сёмкин не удержался и в припадке вытянул своего товарища по хребтине тяжело набухшим водой кормовым веслом.

На другой день случай с шумным интересом, в бабьих подолах разнесли по деревне, а через полмесяца Сёмкина турнули из рыбнадзора за превышение власти, за рукоприкладство; выгнали на потеху все тех же загребистых рыбачков. Отвоевался Сёмкин, и, с горя запив горькую и зеленую, колотил себя в узкую, по-птичьи встопорщенную грудь и, сверкая пьяными шарами, доказывал: дескать, вовсе и не за Петю Халуна, подавись он тухлой рыбой, не за него турнули из рыбнадзора, а будто бы за то, что он, путем не разобравшись, да и не стараясь разобраться, отнял бродник и сети у наезжего начальства. Краснобаев-то как раз и проверял их сети, а они поджидали у костерка, и выпивка, и рожни, чтоб жарить окуней,– все было наготове. А поджидали: тогдашний начальник Петра по «Заготконторе» Исай Самуилович Лейбман, с которым Краснобаев тогда хороводился, и с ним городской залёта покрупней. Сёмкин снял сети, расправившись с Петром, а на берегу, где составлял акт, отобрал еще и новенький бродник, что сушился на кустах. Вот за это, и за то, что обозвал Лейбмана жидом порхатым, – жаловался Сёмкин, – его и съели вместе с потрохами, а не за то, что Петра веслом навернул. «Ну, ничего-о, ничего-о…– еще хорохорился он поначалу.– Я этих иудов и шестерок ихних… – намекал на Петра Краснобаева, – выведу на чисту воду, и на их управу найду…»

Может быть, тут Сёмкин и кое-что прибавлял, стараясь выказать себя эдаким страдальцем за правду-матку, потому что попросить из рыбнадзора могли и за печальный грех, – уже тогда, состоя на сердитой службе, начал он потихоньку заглядывать в рюмку; а потом и случай рукоприкладства оказался не первым.

Своему бывшему товарищу, отведавшему, чем пахнет мокрое весло, Сёмкин потом выговаривал: мол, не за сети угостил тебя, Халуна, а чтоб начальству не прислуживал, как лиса, чтоб не лизал ихние пятки и не прятался за жирными спинами. Хитрый Митрий, слушавший разговор Сёмкина с Петром, усмехался: мол, глаза-то надо было пошире разуть да смотреть, кого ловишь-то. Что ты им можешь сделать?! Да им эту рыбеху на тарелочке поднесут да еще и с поклоном подадут: кушайте на здоровье, дорогой Исай Самуилович, кушайте, не подавитесь. Они даже и просить не будут, люди сами принесут. Да не окуня паршивого, бери выше, – омулька им подкинут, кету, горбушу, икру в банках. Что им наш окунь вонький?! Они же выгребли прохладиться, выпить на бережку, рыбку поесть с рожней. Куда ты полез?! Одно слово, контуженый.

И круто, как раньше гонял рыбаков, загулял бывший рыбинспектор, загулял во всю ивановскую, – вернее, во всю широкую сосновоозёрскую, что и не унять, не осадить, потому что, казалось, останови, разогнавшееся сердце не вытерпит, лопнет от напряжения. В перерывах от запоя Сёмкин клал и ладил печки,– так и запомнился всем: высокий, костистый, с лихо закрученными, дожелта прокуренными усами, запорошенный известкой и с мастерком в руках. Добрый он был печник или так себе, Бог весть, но чуть ли один на весь околоток, и тут, как ни крути, ни верти, а всё к нему же и приткнешься. Перво-наперво, надо было застать его до открытия винополки, где он отирался ни свет ни заря, поджидая рюмку, и уж лучше опохмелить, а на вечер посулить уже законную бутылку,– сверх бутылки он и брал-то некорыстно. Когда же в загуле неожиданно случались большие перекуры, ходил он по деревне как в воду опущенный, нелюдимый, слова путного из него не выдавишь, злой на весь белый свет, потому что, наверно, на себя самого был во сто крат злее, но работал о такую пору, как вол, – клал и ладил печки не только в Сосново-Озёрске, но и в ближайших деревеньках, в рыбацких поселках, на бурятских гуртах. Райкомхоз, где он и числился печником, не мог нарадоваться на дюжего, безотказного работника, а жена, измотанная вечной домашней гулянкой, нуждой, теперь же принимая из трезвых мужниных рук завидные деньги, от счастья не знала в какой угол посадить, чем отпотчевать, чем угодить, хотя нет-нет да и с тоской поглядывала в окошко, словно откуда-то из середины деревни поджидая привычную беду. И беда, хмельная, косматая, бранливая, не заставив себя долго ждать, вскоре являлась: приработав деньжонок, поправив хозяйство, накосив сенца корове, козам, одыбав немного, Сёмкин опять начинал томиться размеренной жизнью и опять заводил горькую песню, и опять для невеселого назидания степноозерским мужичкам, при случае тоже не дуракам выпить, под вечер засыпал на своем привычном месте у винополки.

Отношения его с Петром со временем смягчились. Хоть и недолюбливали они друг друга, поносили и в глаза, и заглазно, а уж и выпивали напару, подсобляли друг другу по хозяйству, – как же тут розно жить, если соседи, если жены смолоду товарки, а ребятишки, хоть и прознавшие случай на озере, были, по-прежнему, как единокровные братья и сестры, – Танька Краснобаева чуть не с пеленок водилась с Викторкой Сёмкиной, Ванюшка – с Пахой. Вот ребятишки и примирили их. Да случай еще…

Брел Сёмкин вечерком с печной работы,– дело вышло как раз о покосную пору, – шел да против краснобаевской избы невольно обмер. Слышит крик ребячий – Ванюшка с меньшой сестрой Веркой прилепились к стеклам, расплющили носы и ревут не своим голосом, закатываются, а в избе – даже сквозь стекло видно – полнехонько дыма. Кинулся Сёмкин в ограду – сени на большом амбарном замке, и под рукой ничего нету, чтобы выворотить кованый пробой вместе с замком. Схватил березовое полено, прибежал в палисадник и вышиб стеклину, даже Ванюшке щеку поранил осколком. Вместе с клубами дыма выпали ему на руки ребята. Усадил их в палисаднике под чахлой березкой, а сам полез в избу, где и залил охваченный огнем возле печки ворох щепы и стружки, – благо еще, бочка была полна воды.

Мать с отцом уехали по утру на ближний покос и должны были к ночи вернуться, а Танька, которую оставили приглядывать за избой и за ребятами, замкнула их и упылила со своей подружкой Викторкой на озеро купаться. Ребятишки же, то ли оголодавшие, то ли из баловства, наладили в чугунке картошки и взялись растапливать печь. Как уж они ее растапливали, Бог весть, да, похоже, выпал огонь из печи и запалил щепу и стружку, брошенные у поддувала, припасенные для растопки. Кухня и горница быстро разбухли непроглядным дымом, и ребятишки, вусмерть перепугавшись, кинулись сломя голову в сенки, – заперто, а вот выбить стеклину ума недостало. Тут, слава Те Господи, Сёмкин и подоспел.

Казалось бы, после такого случая между старыми товарищами должна была возродиться дружба сильнее прежней, но не тут-то было, – видать, больно уж далеко друг от друга убрели их стежки-дорожки, и пока еще было неведомо, где им сойтись.

10

– …Пусть отец сам ловит, нечего лодыря гонять да винцо попивать. Не надо повожать таких…– еще прибавил Петр Краснобаев и плеснул на Пашку синим холодком из-под взлохмаченных, по-стариковски заиндевелых бровей.

Пашка на всякий случай пустил мимо ушей мужицкую ругань: понятно и ему, малому, что азарт творит с человеком, тут можно и не такое загнуть; авось проматерится дядя Петя да и остынет, бросит потом на жарёху, – вон какая ладная добыча, куль у мотоцикла горбится, да в мотне, поди, столько же; а что поносит его, Пашку, так и ладно, – от него не убудет, дело привычное, но без рыбы парнишка решил не уходить.

– Ты кого тут, мать тя за ногу, выпрашиваш?! – Петр Краснобаев с недоброй медлительностью разогнул узкую, в мелкой сыпи веснушек, дряблую спину, вздохнул глубоко и вопросительно уставился на парнишку. – Хочешь, чтоб я тебе все ухи оборвал?! – он локтями подтянул трусы. – Н-но-ка шуруй отседова подобру поздорову.

– Не мешай, Пашка, не мешай, – отогнал его и Хитрый Митрий, Маркенов отец, на пару с Алексеем, кряхтя и пристанывая, подбирающий нижнюю тетиву бродника. Пашка убрел к старой лодке, присел на трухлявое днище и уже оттуда стал жадно следить, как живой рыбий клубок, пуча мотню, чавкая и скрежеща перьями, жабрами и чешуей, выполз на песок, как бились в этом клубке, змеились мелкие щучки-шардошки и матерые щуки, будто наказанные за мелкую сорожку, какую только что с веселой яростью гоняли в камышах и глотали. Хитрый Митрий с Алексеем пошли суетливо кидать рыбу в мешок, укалываясь до крови окуневыми перьями, на чем свет костеря их, со злости заламывая лен особо нервным окуням, и Пашке почуялось, что рыбы ему нынче, однако, не перепадет. Он уже побрел было, косясь на скачущую по песку рыбу, но тут приметил, что с дальнего проулка спускаются к воде двое ребят. Даже толком не разглядев их, понял, что это, конечно же, Ванюха с Базыркой.

Вскоре Пашка опять прибился к бродничавшим, но уже вместе с Ванюшкой, которого пустил вперед, сам же уселся на перевернутую лодку, да так, чтобы не видно было рыбакам. Базырку они оставили караулить одежонку, разложенную для просушки на приозерной мураве.

– Чего, братуха, прохлаждаешься? – мимоходом спросил Ванюшку Алексей, вместе с отцом и Хитрым Митрием вытряхивающий из крыльев бродника траву и тину, чтобы затягивать по новой. – Давай, помогай. Тебе штаны привезли, давай, брат, отрабатывай.

– А чего делать-то? – засуетился Ванюшка, гадая, как бы тихонечко, чтоб не услышал отец, попросить у брата рыбы для своего дружка. Но тот, словно догадавшись сам, шепнул:

– Да не мельтеши ты, – Ванюшка как раз ухватил за верхнюю тетиву и тоже стал трясти крыло бродника, и в лицо Алексея полетели брызги, тина. – Сходи к мотоциклу, принеси-ка закурить.

Проходя мимо Пашки, он быстренько перехватил у него изготовленную под котомочку майку и, видя, что мужики, занятые бродником, даже не глядят в его сторону, скоренько набил окунями и чебаками котомочку под самое горло и даже пихнул туда одну щучку. Прихватив с багажника мотоцикла папиросы и спички, пошел назад и тихонечко отдал добычу. И невдомек ему было, что отец с неожиданной и печальной задумчивостью следит за ним…

Пашка, прижимая котомку к животу, рысью кинулся возле самых огородных заплотов и тынов.

– Чего-то долго копался? – выдернув зубами папиросу из пачки, понимающе улыбнулся Алексей.– Зажги-ка спичку… Угостил дружка… Так, парень, не делают… И без тебя бы кинули парнишке рыбы.

Жара спадала, утекала вместе с солнцем на другой берег, к туманно-сизым хребтам, – это степь, сжалившись, выдохнула из себя свежий ветерок, горчащий полынью и сухими травами; по озеру прогулялась первая рябь, наморщив заплатками озерную гладь. Потом из далекой песчаной косы всплыли нежданные-негаданные темные тучки, и вдруг тихим рокотом долетел гром,– гром среди ясного дня.

– Но, мужики, гремит, – подняв палец, сказал отец Алексею, и они замерли, вслушиваясь в небо, но больше ничего не услыхали,– мешали крики ребятишек.– Однако сёдни дождь пойдет, – ишь, тучи с гнилого угла заходят. Да и поясницу всю выламыват… – отец выгнулся, потирая спину. – К вечеру зарядит, чует моя поясница.

– Не ко времени, батя, – поморщился Алексей.

– Да не-е, хоть бы уж смочило маленько, – Хитрый Митрий почесал толстое брюхо и поддернул спадающие трусы. – А то уж картошка в огороде горит, путем не всходит. Дождика бы…

– Можно и дождя… Нам теперичи дождь не страшен,– качаясь, разминая занемевшую поясницу, улыбнулся отец Алексею. – Мы свое взяли, грех жаловаться. Еще разок затянем и баста. Хотя, паря… раз уж загремело, – рыба от берега уйдет, в глубь отвалит. Чует гром. Едва громыхнет, – всё, как отрезало, сматывай удочки… Ну, давай, мужики, по-быстрому затянем и домой.

Алексей быстро привязал кривую толстую палку к нижней и верхней тетиве и потянул свое крыло в озеро, немного согнувшись, двигаясь спиной. Когда он забрел в воду по грудь, отец крикнул:

– Всё, Алексей! Ты давай вдоль берега тяни, – тут же обернулся к Хитрому Митрию и тому указал: – И ты, Митрий, мористо забреди, и потянем бродник.

Громыхнуло еще раз, уже сердито, потом еще, а ребятишки брызгались в воде, не замечая восходящих туч, не слыша и грома; весело кричали, пели, взвизгивали, но озерное эхо уже отзывалось глуховато, утомленно.

Часть вторая

1

Во дворе Краснобаевых перед наездом молодых было выметено, языком вылизано до черной, сырой земли. Все прибрано в тесной, сжатой стайками, тепляком, летней кухней, амбаром, опрятной ограде, и даже каменные круги с дырками посередине – ручные жернова, еще недавно без дела и работы брошенные на скотном дворе, сам хозяин Петр Краснобаев, тяжело кряхтя, подкатил к невысокому крылечку и уложил прибавочной ступенькой, чтоб, значит, об круги ноги шоркать, – грязь в избу не носить, чтоб все культурненько, бравенько. Спрятались под крыльцо и под сени вечно торчащие посередине двора плошки для кур и собаки, лопнувшее долбленое корыто, пропали с глаз сани, беспризорно кинутые еще весной с задранными в небо оглоблями. Обнесенный постаревшим, в зелени грибков и сизоватом мху, бревенчатым заплотом, двор подмолодился, подчепурился, как на Троицу, – отметил хозяин, довольный прибором и убором.

И теперь тугой запах рыбьего жира, – настырно ползущий из кухни, потому как всё, даже картошку, жарили на этом самодельном жиру, – забивали чужие, приезжие запахи: празднично и беспокойно веяло далекими краями, приманчиво лежащими за поскотинной городьбой, за буреломными таежными хребтами, за степными увалами; пахло сушками, – их деревенские мужики, угодившие в город, привозили связками, повесив на шею, считая сушки, или по-городскому баранки, наипервейшим гостинцем из города; пахло яблоками – это диво в Сосново-Озёрске видели годом да родом; пахло еще чем-то неясным, смешанным, как в магазине, где по соседству с мылом и одеколоном, с лежащими навалом штанами и рубахами теснятся початые ящики халвы, печенья и конфет; а над всем этим нарядным хороводом запахов вольным ветром летал по ограде и, кажется, даже приплясывал на лету запах надушенной и розово припудренной молодухи. Ванюшка чуял его особо, слоняясь по ограде, обновленной и волнующе чужой, не зная, куда себя деть, снова и снова натыкаясь на этот влекуще чужеродный, может быть, лишь им и уловленный дух приезжей тетеньки, застывая в его певучих струях, игривых перекатах.

Не по-здешнему пухлая в боках и в то же время верткая, – повертче иных деревенских копуш, – то ли еще девка, то ли уже бабонька в сочной спелости, – мельтешила она, раскышкивая кур, меж избой и летней кухней, трясла мелко завитыми, темными кудряшками и расплескивала по ограде голосистый смешок, нездешний, словно заводной, словно купленный в дорогой лавке. Пробегала мимо Ванюшки, так что раздувался подол вольного цветастого платья, выказывая поросшие темной шерстью и выше колен, литые ноги, – парнишке чудилось, будто по ограде мел шелковистый лисий хвост, – улыбнувшись, совала ему горячие творожные шаньги и узористые вафли из сладкого теста и, заговорщицки подмигнув, торопливо окунувшись ночным взглядом в самую глубь Ванюшкиных смущенных глаз, летела дальше, подсобляя матери кухарничать.

– Как тетю-то звать, а? – в очередной раз сунув Ванюшке в рот шаньгу с молотой черемухой, затормошила она парнишонку.

– Малина… – опустив глаза, прошептал Ванюшка.

– Как, как? Ой, ой, ой!.. Да он же язык проглотил! Ну-ка, открой рот, покажи язычок. Тетя Марина – доктор. Открой, открой! – Ванюшка раззявил рот. – М-м-м…– горестно промычала она, – и в самом деле, нету языка. Вот какая сладенькая ватрушка попалась – вместе с языком съел. Да-а-а. Чем говорить-то будешь?.. Мама! – зачем-то звала она Ванюшкину мать. – Мама!.. А я думаю, отчего он такой молчун, а у него же языка нету. Мама!

Это величание – «мама», легко вспорнувшее с припухлых молодухиных губ, словно всю жизнь говоримое ею, поразило Ванюшку своей чужестью, будто сам он никогда не говорил его; оно прозвучало наособицу, со странным, непонятным смыслом, и Ванюшка пока еще не мог связать его со своей матерью, пожилой, смуглолицей и морщинистой, с ворчливо поджатыми и скорбно потоньчавшими губами; да и не понимал еще, с каких таких пирогов городская тетенька зовет его мамку мамой. А приезжая тетя по делу и без всякого дела мамкала: то с нажимом, то в шутливую растяжечку, капризно – «мам-м-ма-а», и непременно с передыхом после сказанного, будто пробовала, прикусывала слово с разных краев, и, отстранив от себя, зарилась на него.

К матери в летнюю кухню крик не прошибался сквозь ворчание сала на сковородке и потрескивание печи, да она, запурханная со стряпней, и не ответила бы молодухе, досадливо отмахнулась: дескать, ой, отчепись худая жись, привяжись хорошая! Без вас тошнехонько. Хотя потом, словив молодухин голос, мать все же высунулась из летней кухни и наказала:

– Ты уж, деушка, сластями-то парня не шибко не корми, а то уж, гляжу, и так весь измаялся. Такой кондрашка прихватил, что и штаны из рук не выпускат, так и бегат за стайку. Конфет да яблоков сдуру напёрся, теперь мается животом.

– Ничего-о, я ему ватрушку с черемухой дала, черемуха все закрепит. Ну что, язык-то не вырос? – она опять склонилась к Ванюшке. – Или, может, тебе новый пришить? Я быстренько пришью. Тетя же доктор… И будет у тебя новенький, хорошенький язык – он у меня в чемодане лежит, нарошно для тебя привезла. Я уже языки пришила многи-им мальчикам, которые неправильно говорят или молчат. И тебе пришью, хочешь?.. Только рот откроешь, а он сам и заговорит, – прямо как по радио.

В разговор вмешался отец. В отлинявших, как и у Ванюшки, вольных шкерах, свисающих с плоского зада, в расстегнутой гимнастерке, побуревшей потом на лопатках, отец топтался возле поленницы дров, сколачивая из свежих досок две лавки для близкой уже Алексеевой свадьбы.

– Брось ты его, милая, лучше не связывайся, – с хрустом и щелком разогнул он спину, засадил в чурбак ловкий, как игрушечка, плотницкий топор с затейливо изогнутым топорищем. – С Пашкой Сёмкиным сойдутся, дак трещат без умолку, как две сороки, а тут, гляди-ка, язык проглотил… Боёвый, когда из дома чего спереть да ребятам раздать. Спроси-ка лучше, как он Маркену Шлыкову мои удочки упёр? До удочек, язви его, добрался. Поймал бы, шаруна, все руки повыдергивал, чтоб неповадно было. Маркен-то хи-итрый, – недаром папашу Хитрым Митрием прозвали, – весь в отца: варнак варнаком, а свое не упустит,– худо не клади, в грех не вводи. Едва удочки выходил… А наш-то непуть полодырый,– ничо ему не жалко. Не родно и не больно. Пропадет, однако.

– Ну что вы, папа, – заступилась за Ванюшку молодуха, – он парнишка умненький, исправится. Верно, Ваня?..

– Кругом будут обкручивать, обманывать. Да и лодырем растет, обломка ишо тот. Ходит по деревне, конские шевяки пинат, а чо сделать по хозяйству, – силком не заставишь, – отец раззодорил себя ворчанием и, чтобы не матюгнуться при молодухе, поскорее сел на чурбак возле топора, достал из нагрудного кармана гимнастерки засаленный кисет, пожелтевшую газетку, оторвал от нее узенькую полоску и стал вертеть цигарку, просыпая махру сквозь тряские, узловатые пальцы. – Непуть, одно слово, и в кого такой уродился, в ум не возьму. Старшие ребята, те боёвее росли, тут и говорить неча. Чуть, однако, больше были, встанут рань-прирань, по льду сбегают на невод, в бригаду, подсобят там маленько и, глядишь, куль мороженой рыбы в санках везут. На скотобойне покрутятся,– вот тебе и мешок осердия, печенка, брюшина. Да еще ведро крови принесут. Ловкие были, нигде не оплошают, да и работящие, вот все в люди и вышли. А с этого фелона толку, однако, не будет. Не-е… Алексей, помню, поменьше тех ребят был, а такой ловкий, любого за пояс заткнет. Вот, мать не даст соврать, в войну, бывало, поедет на ток зерно сдавать и ведь пустой сроду не воротится, где-нито да урвет. Зерно из мешков высыпат, а в углах по горсти и зажмет, так оно с десяти-то, двадцати-то кулей и ладно наберется, – отец, похоже, не без умысла нахваливал перед молодухой своего Алексея, и та, смекая куда клонит будущий тесть, пучила радостно-удивленные глаза и вроде таяла от восхищения.– Ой, головастый парень рос, не чета меньшому. Такие, как он, уже и сами себя кормили.

2

Из горницы сквозь раскрытое настежь окошко послышалось однообразное, с постукиванием, громкое шипение, из которого вдруг выплыл женский голос:

Каким ты был, таким остался,

Орел степной, казак лихой…

Песня, словно продолжая отцовы хвалы, как раз и вышла про Алексея… Но голос, взвизгнув, скрежетнув, пропал, и отец с молодухой по механическому взвизгу смекнули, что Алексей пробует патефон, выпрошенный у Хитрого Митрия. Больше Алексей ничего не завел, и отец продолжил ворчание:

– А третиводни под шумок залез в комод, – он, не глядя, мотнул пегой с проседью головой в сторону Ванюшки, который все теснее и теснее жался к молодухиному боку и все ниже клонил голову к земле; лицо и уши горели красным жаром.– Все перерыл и медаль упер. Э-эх, жаль, что не попался, не застал на месте, так бы носом и натыкал об комод. Ишь, Маркен его надоумил в чеканку играть на копейки. Своего-то ума нету, – куда кура, туда и наша Шура. Что медаль, что бита для чеканки, – одна холера. А понятия нету, как эти медали на фронте давались… Хорошо еще соседка наша, бабушка Будаиха, присмотрела да отобрала, а то бы так и с концами.

– Ну, ничего, ничего, – опять заступилась молодуха за парнишку, – он у нас хороший мальчик, он исправится. Правильно, Ванюша? – и, не дождавшись ответа, посулила: – Хорошо себя будешь вести, в город с нами поедешь. Поедешь в гости? – она низко склонилась над Ванюшкой, жарко, с запахом сладкого теста, конфет, задышала в маковку, и парнишка обмер. – Там у нас цирк… обезьянки на качелях качаются, красивые такие обезьянки, умненькие. И даже коровы, как ваша Майка, и те под музыку пляшут. А клоуны такие смешные – животик надорвешь. Я в детстве прямо укатывалась над ними. Ну что, хочешь посмотреть? – она глянула на него сверху, ухмыльнулась, понимая, что уж перед цирком малый не устоит, тут-то она его и заловит. – А то, наверно, бедненький, только по деревне и бегаешь?.. Чем ты занимаешься?

– Да чем они занимаются?! – опять вклинился в разговор отец, вытесывающий ножки для лавки.– Напару с Пашкой по воробьям пуляют из рогатки. Недавно шлыковским стеклину выхлестнули из этой рогатки, дак Митрий чуть не убил обоих, хорошо хоть убежали, – на ноги характерные. Пришлось мне Шлыковским окно вставлять.

– А в городе и в цирк можно, и на карусели покататься. Да там не соскучишься. Ну, говори скорее: хочешь с нами в город? Говори, а то я возьму и передумаю. Ну?..

Ванюшка, не вздымая отяжелевших глаз, едва заметно кивнул головой.

– А для этого нужно хорошо себя вести. Как вас в детском садике учили: если хочешь сладко кушать, надо папу с мамой слушать.

– Да он сроду ни в какой детсад не ходил, – усмехнулся отец.– Разве ж такого варнака возьмут?!

– Жаль, что в садик не ходил, – это чувствуется,– вздохнула молодуха. – Надо, Ваня, так себя вести, чтобы папа с мамой не расстраивались, чтобы только хвалили. Вот как надо себя вести. У тебя же, видишь, какие все братья хорошие, умные, и ты не отставай от них. Ну, ничего, он у нас теперь станет примерным мальчиком и поедет с нами в город. Понравится, так и на зиму останешься. В школу запишем…

Ванюшка молчал, весь сжавшись и даже как будто немного присев, словно плечо его нежила и ласкала не пухлая молодухина рука, а давила холодная жердина. Да и какой уж тут разговор?! От слов отца в горле застрял жгучий, будто снежный, колючий ком, а ласковая ладошка тетеньки, кошачьи мягкая, душно пахнущая цветочным мылом, стряпней, вжималась в Ванюшкино плечо, размягчала вставший поперек горла комок, что было еще хуже, потому что, растопившись, он мог пролиться на прибитую землю ограды сплошным проливнем слез. Но пока Ванюшка еще крепился, старался проглотить шершавый ком, чтобы слезы пролились в душу или уж погодили до сокровенного часа, когда он будет один-одинешенек.

Про цирк с пляшущими коровами парнишка не толмачил, да и мутно слышал из-за донимающих слез, а сманивать его в город было смешно, – он жил городом с того суетного вечера, когда старший брат Алексей нагрянул в СосновоОзёрск со своей невестой, и в сумеречной глухоте краснобаевской избы цветастым хвостом распустился непривычный, вроде даже и не к лицу ей, пожилой, толстобревной избе, молодой предпраздничный гомон. И Ванюшка задыхался от счастья, вернее, от посула на счастье, но все же не по-детски старался скрыть в себе радость, не смеялся, не прыгал безумно, не хвастался перед дружками, что в обычае у парнишек. Боясь спугнуть удачу на полдороге, придумывал в уме лихие препоны на своем пути к городу, чтобы радость была выстраданной, и никто не посмел бы вырвать ее из души. А если иногда, спрятавшись от чужих глаз, думал про город, про свою будущую поездку туда, то по-стариковски прижимисто тратил всходящую в душе радость, отпускал ее малыми крохами, – коротенько подхихикивал, разглядывая придуманные утешные картины, и даже в это время вторым, отстраненным сознанием не позволял себе верить до конца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю