Текст книги "Окурки"
Автор книги: Анатолий Азольский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Того же расторопистого взводного послали уже в другую деревню. Никаких известий он не принес. Пресекая вредные разговоры, Христич строго предупредил курсантов: немедленно занять выгодные для обороны рубежи, ночью быть начеку – ни огоньком, ни шумом – себя не выдавать, немецкий десант, теснимый доблестным истребительным батальоном, отступает в сторону леса. То, что последовало далее, никак не входило в планы Христича. Начались шныряния по кустам и пробежки от одной скрытой огневой точки к другой: к парторгу роты несли заявления о приеме в кандидаты. С большим трудом Христич уговорил того не бюро. Курсанты же сходились в кучки, обнимались перед последним смертельным боем, клялись держаться до последнего патрона. Аккордеонист вытащил инструмент из футляра, чтоб в бою поднять дух мелодией пролетарского гимна. Взрыв энтузиазма разметал взводных по лесу, управление ротой было потеряно, от стыда и злости сам Христич не знал, куда спрятаться.
Наконец угомонились. Минометный расчет увели на южную окраину леса, ближе к дороге выставили передовое охранение. Все рвались в бой, а что к добру такое не приводит, Христич знал по собственному опыту. В октябре 41-го года (дело было в Горьковской области) его со взводом послали на будто бы сброшенный немцами десант. Взвод залег в засаде и на зорьке увидел одиннадцать человек с парашютными мешками на спинах. Почему парашюты должны быть на горбу – никому в голову не пришло, парашюты представлялись всем не падающими с неба, а именно так – несущими их на себе. Сдурел весь взвод вместе с Христичем, а уж тот не впервые сталкивался с немцами, окружал в июле десанты, сам убегал от них. Здесь же – оглупился, когда на фоне алеющего востока увидел одиннадцать четких силуэтов. Открыли огонь, и вот результат: один убит, четверо ранены, и не парашютисты-десантники, а бабы ночью грабившие колхозный склад. Штрафбатов тогда еще не было, Христича могли без зазрения совести шлепнуть перед строем истребительного батальона, но в неразберихе московского драпа ему удалось переметнуться в сибирскую дивизию.
Ночыо его разбудили. «Ну?» – спросил он, не раскрывая глаз, ожидая доклада взводного, отправленного в райцентр. Но растолкали его курсанты: «Товарищ капитан! Немцы!» В кромешной тьме Христич пошел к охранению. Была беззвездная ночь, безлунная, было так тихо, что услышали, как в деревне (а до нее три километра) запел петух. Христич приложил ухо к земле. На севере что-то происходило, оттуда шел дробный гул, обрываясь томительной тишиной и возобновляясь. Не танки, определил Христич, не артиллерия и не пехота в походном строю, и от неопределенности душа погружалась в тоску. Гул наконец провалился в беззвучие, которое заговорило, пробуждая в человеке древние признаки надвигающейся беды. Где-то будто приподнималось на лапы раненое животное, ослепленное болью и способное поэтому разорвать в темноте клыками и когтями любое живое существо. Сдавленным шепотом Христич приказал всем взводам сосредоточиться на опушке, огонь открывать только по команде. Сам же вышел на дорогу, поднял голову к небу. Оно отражало рокот и ропот, поступь наползавшего страшилища. Ноздри защипал запах навоза, обострив слух выросшего в деревне мужчины, и Христич догадался, что длинное, судя по протяженности звуков, существо – всего-навсего колонна вооруженных людей с обозом. Немцев здесь не предвиделось и вообще быть не могло, и все же Христич, возбужденный нетерпением и страстью курсантов, готов был принять неравный бой с авангардом противника, уничтожить его в короткой стычке. К счастью, вернулся из райцентра взводный, шепотом сообщил умопомрачительную новость: курсы – ликвидированы, всем трем ротам приказано поступить в распоряжение командира 293-й дивизии, Первая и Вторая уже там, Третью ждут на станции, из райцентра с минуты на минуту приедут грузовики, сам взводный добрался до леса на случайной машине, привез мешок с хлебом и консервами. И о конно-пешей массе на севере предупредил: идут переброшенные из-под Петрозаводска пограничники.
Христич глянул на часы: половина первого ночи. Выскочили из тьмы звезды, показалась луна. Конно-пешая масса приближалась, Христич совершил самую главную и страшную ошибку, не увел курсантов в лес, а позволил им рассмотреть то, что взводный называл пограничниками из-под Петрозаводска.
Осиянная лунным светом, по дороге брела бледносиняя масса людей, похожих на трупы, только что вставшие из братской могилы. Эти разлагающиеся призраки издавали жуткую вонь, была она такая густая, что курсанты попятились, зажимая носы. Запряженные в повозки лошади мотали головами и тихонечко пофыркивали, эти коняги, когда-то дружившие с людьми, теперь боялись их. Бока их впали, ноги надламывались. Люди же еще не воевали, в повозках лежали не раненые, а смертельно уставшие, изможденные двенадцатисуточной дорогой солдаты, у которых не было уже сил идти и спать на ногах. Христич дернул за плечо. офицера, внезапно заснувшего и остолбеневшего, двинул его, сунул в зубы зажженную папиросу, и тот, жадно затягиваясь, продолжая смотреть в спину впереди идущего, поведал Христичу, что направляются они к распоряжение начальника войск охраны тыла, что двенадцать суток мотались по железным дорогам, пока не прибыли сюда, что в срок их никогда не кормили и в последний раз видели они пищу трое суток назад, на станциях же все военпродпункты считают их на довольствии Наркомата Внутренних дел, что, конечно, правда, и поэтому обеспечивать их нигде не хотят, указание же начальника тыла Красной Армии о постановке их на снабжение так и не поступило в округ.
Кто-то из курсантов мотанулся в лес и вернулся с тремя буханками хлеба, но призраки не замечали протянутого им куска, были они в той степени одичания и озверения, когда идти на смерть легко, ибо хуже этой жизни не придумаешь… Сорок минут текла мимо курсантов эта смердящая, колышущаяся масса. Колонну замыкала фура с зачехленным знаменем и полковой канцелярией, солдат на фуре зубами. вцепился в буханку, разорвал ее пополам, спрыгнул на землю и остановил мерина, стал по кусочкам вкладывать ему в пасть ломанный руками хлеб. Солдат был, конечно, писарем, а те всегда довольны жизнью и службой, и этот полудохлый пограничник сразу ожил, намекнул на выгодный обмен: есть у него мины, немецкие, миномета же нет, так не махнемся ли – пять лотков мин на пять буханок?
Махнулись. Покормленный мерин отважился пойти побыстрее, но смелости хватило на несколько шагов. Задержка дала курсантам возможность задать вопрос: да что же здесь происходит, кто виноват, кого наказывать надо? На что солдат, стронув наконец мерина, с писарской откровенностью брякнул: – Измена, братцы, кругом измена! Говорю вам – измена!
Не так уж и громка было сказано, и стояло-то у фурм пять или шесть курсантов, и тем не менее слово это «Измена!» долетело до тех, кто залег у дороги, кто с опушки глазел на странное шествие сизобледных человечков. Фура со всезнающим писарем скрылась из виду, тележный скрип еще раздавался в ночи, и Христич понял, что случилось непоправимое, что рота впала в тупое, глухое к разумным словам остервенение, и что будет дальше – это уже от него не зависит. Рота слушала только себя, никого более, и видела только то, что хотела видеть воспаленным воображением. Про десант было забыто, никто, пожалуй, уже не знал и не помнил, почему все они здесь, в сорока километрах от курсов. – Никому из курсантов не было сказано, что сейчас подъедут грузовики из райцентра, но все они вышли из леса и – в пугающем Христича безмолвии – ожидали чего-то. Взводные командовать опасались, сам Христич то погружался вместе со всеми в безумие, то выныривал оттуда, жадно хватая ртом чистый воздух. Теперь уж, подумал он, штрафбат ему обеспечен, и горько пожалел своих взводных, по-детски жавшихся к нему. Они и Христич были уже пленниками и первыми жертвами хищной, злобной и жадной до крови стаи.
Подъехали полуторки, курсанты попрыгали в них. У Христича еще теплилась надежда, что тряская дорога выветрит из курсантов дурь, но рота свирепела с каждым пролетевшим километром, кулаками лупила по кабинам, подгоняя шоферов.
Остановились невдалеке от Посконц, курсанты спешились. Спасал взводных, Христич уложил их в кузове полуторки, шепотом приказал: ехать на станцию, предупредить коменданта. Пока укладывал взводных, пока грозил шоферу, две другие полуторки развернулись и скрылись в ночи. Что шоферы подумают и что кому доложат – Христичу было уже на все наплевать, он догонял ушедшую к Посконцам стаю, не сомневаясь, что нацелилась она инстинктом на гнездо изменников, то есть решила арестовать и расстрелять Висхоня и Калинниченко. В каких домах живут они – не знал никто, инстинкт безошибочно направил стаю к верному человеку.
Темень, луна скрылась, Христич бежал за ротой, пригибаясь как при обстреле. Рота грамотно, не бряцая оружием и котелками, вошла в Посконцы, полукольцом охватила правление колхоза, выслала сторожевое охранение на развилку дорог. Несколько человек отделились и пошли к дому официантки Тоси. Как подняли ее, как позвали – Христичу увидеть не удалось. В длинной белой ночной сорочке Тося, вышла к курсантам, сказала, что ни Висхоня, ни Калинниченко в селе нет. Зато указала на другого врага, на очаг разврата.
Пыхтящая от нетерпения стая разделилась надвое. Два взвода пошли в сторону курсов, что мало обеспокоило Христича, поскольку там – никого. Остальные пробирались крадучись к дому, где дрыхли беспутные парикмахерши. Тося так и не набросила на себя чего-либо верхнего, темного, белела в темноте ангелом мщения, над черной землей, казалось, порхает белая бабочка.
Подошли. Все залегли у плетня или сели на корточки. Тося сжалась в комок, сплющилась, прижалась к калитке, пытаясь отодвинуть засов, но, видимо, побоялась скрежетом металла разбудить ненавистных ей обитательниц дома. Повела курсантов в обход. Произошла непонятная Христичу заминка, задержка, все объяснилось, когда мимо пробежал курсант с бидоном керосина. Пистолет трясся в руке Христича, прекрасной мишенью была сорочка Тоси, но руку кто-то заломил. От одного угла дома к другому перемещалась белая бабочка, махая белыми, крылышками, доливая стены керосином. Христич изогнулся, сбросил с себя, напавшего курсанта, ударил его, тот дернулся и затих. Тут бы и выстрелить, но (он с ужасом признался Андрианову) ему самому «огонька захотелось», он почувствовал в себе такую тягу к сожжению чего-то, не для огня предназначенного. Он, возможно, еще и струсил. За одним выстрелом последовали другие бы, и не отдельный дом на отшибе сгорел бы, а заполыхала б вся деревня.
Дом оказался горючим, пересушенным, как береста в подпечной выемке, дом вспыхнул так ярко и жарко, что плясавшая от возбуждения и радости Тося казалась черной на фоне пламени. Огонь поднялся к небу, клоки воспламенившейся соломы летели по ветру, в сторону курсов, к счастью. Чтоб никто из парикмахерш из дома не ускользнул, Тося закрыла дверь и подперла ее паленом, курсанты наставили винтовки на ставни. Дом ревел, пожирая себя в огне, и вдруг из пламени донесся женский голос, прорвался сквозь нарастающее гудение. «Саша, ты помнишь наши встречи в приморском парке на берегу, на берегу… на берегу…на бе…» И смолкло, будто поющей перерезали горло. «Ну что дое..!» – в восторге заходилась Тося.
Христич отполз, поднялся и побежал к курсам, потому что услышал чавкающий взрыв мины, а затем и другой, третий. В белесой синеве предвосходного утра он увидел черные комья взлетевшей земли, мины падали с недолетом, они, вспомнил Христич, были немецкими, калибр их на один миллиметр меньше, только шестая мина попала в забор. Выбежавшие из Поскони, курсанта обогнали Христича, над полем разносилось «ура!» Командир Третьей роты сел на землю и понял, почему застрелился особист. Того страшила не высшая мера трибунала, а необходимость самому себе признаться в собственной никчемности.
Христича поднял наткнувшийся на него аккордеонист, и под рычание басовых нот они вместе дошли до пролома в заборе. Кое-где робко поплясывало пламя, уже гасимое курсантами. Звякнуло стекло, разбитое прикладом. «Сволочи! Все выгребли!» – орала на кухне Тося. Никто однако не хотел взламывать склад, как ни просила и ни умоляла она. С каким-то мстительным удовольствием Христич понял, что вот-вот наступит отрезвление, роте вернется разум, потому что попала она туда, где жила три месяца, где навыки привязаны к предметам военного обихода – к этим казармам, забору, гаражу, столовой. Рота сейчас опомнится, заскулит. Выждав еще немного, он разрядил в воздух всю обойму ТТ. «Рота-а-а!.. Становись!» Построились в две шеренги, повзводно. Три часа на сон, сказал Христич, три часа на дорогу, в полдень обязаны погрузиться в вагоны, Первая и Вторая уже сражаются с врагом, всем спать, спать!..
Сам же сел писать предсмертное письмо жене и детям, повинился во всем перед ними, поставил дату. Потом снял с пожарной доски топорик, пошел к складу, чтоб сбить замок, достать консервы и накормить подчиненных. Взмахнул топориком и опустил его. Дверь склада была приоткрыта, замок висел на одной петле, кто-то уже польстился на казенное имущество, и не кто-то – аккордеонист. Очумело озираясь, он вышел на свет, застегивая брюки. Христич заорал, едва не ударил: «Ты что, засранец, до уборной не мог дойти?» Странная улыбка блуждала на лице курсанта – и самодовольная, и виноватая, и стыдливая. Покончив с брюками, он сделал шаг вперед и, оправдываясь, зашептал: «Товарищ капитан, честное слово, не я первый, она сама по доброму согласию, и еще просила кого-нибудь прислать к ней…» Христич отпихнул его, вошел, щелкнул фонариком, свет – метнулся по мешкам и ящикам, пока не воткнулся в сидевшую на груде тряпья обнаженную женщину. Тося!
Он погасил фонарик, закрыл глаза, возвращая им нормальное зрение, а когда открыл их, увидел удлинившуюся белую фигуру. Тося легла. Христич рыскал по карманам, искал обойму, вогнал ее в пистолет. Выстрел поднял Тосю и погнал ее к пролому в заборе, она дважды падала, но тряпья из рук не выпускала. Курсанты спали так крепко, что никто не проснулся, а Христич долго стоял или лежал у забора, был полный провал памяти. Пробудил его запах горячей пищи. Он встал, шатаясь, на ноги, будто контуженный, выбрался из заваленного окопа. Ко рту его поднесли котелок с варевом, он сделал глоток, а потом влил в себя весь котелок. Приказал построиться.
Построились и рассчитались. Глаза смотрят либо в небо, либо в землю. Стыдятся. На левом фланге – минометный расчет, без ящиков, без лотков, без мин. Вновь мстительное чувство овладело Христичем: ну, грамотеи, еще до ночи понюхаете настоящего пороха!.. да так, что не откашляетесь! «Напра…» И разъяренный Христич сорвал с кого-то ППШ, в щепки разнес аккордеон, «…во!»
На Посконцы, на черное попелище никто смотреть не хотел. Через три часа подошли к станции. Незнакомый майор обрушился на Христича, обвиняя его в дезертирстве. «На второй путь, бегом, марш!» Майор не отставал от командира пропавшей роты: «Ты где был со своими?…Семихатка?.. Так, так… Немцев много?» Христич оттолкнул его. «Какие еще немцы? Два батальона погранполка…» Майор не сдавался: «Ой врешь!… Десант немцы высадили!»
Христич догнал тронувшийся эшелон, руку протянул подполковник, но не из 293-й дивизии, а из непонятно какой бригады. Договорились было о кормежке, но на очередной станции оказались рядом с танками под брезентом, нашли сопровождающих, те разрешили, курсанты перепрыгнули на открытые платформы. Поезд мчался на всех парах, по небу плавали легкие белые облачка, все самолеты летели в сторону фронта. «В сорок первом так бы вам ехать…» – не переставал злорадствовать Христич. Стемнело, когда остановились. Танки, пофыркивая и постреливая выхлопами, сползли на землю. Рота соскочила и построилась. Подполковник пропал, только что стоял рядом – и уже поглотился ночью. Курили, ждали, молчали, никто ни о чем не спрашивал. Вокруг – беготня, мат, угрозы. «Кому табачку?» – пообещал кто-то из темноты, но тоже пропал. Перед Христичем выросли три офицера, осветили его фонариком и дружески посоветовали сматываться отсюда, иначе будут расстреляны за уход с боевых позиций. Разорвалась бомба, метрах в пятидесяти, офицеров сдуло. Рота стояла. Автоматно-винтовочный огонь слышался отовсюду, но опытное ухо Христича распознало: стреляют не по живым целям, а наобум и со страза. «Где Тараканов? – свирепел чей-то голос. – Тараканов где?.. Усы оборву!» Вдруг рота сама повернула налево и зашагала. Догоняя впереди идущих, Христич наткнулся на исчезнувшего подполковника. «Туда! Туда!» – показывал тот. Куда – не сказал. Рота влилась в массу людей, вытекающих из какой-то дыры. Потом танки, туда же спешившие, распихали массу, она вновь сомкнулась, когда последний танк, пышащий жаром, скрылся в ночи, освещаемой всполохами далекого огня. Два часа топала рота, пока не напоролась на автоматчиков, пригрозивших всех перестрелять, всех! Христич тоже взялся за оружие. Помирились, потопали дальше. Повстречался наконец здравомыслящий человек. Он стоял у горящей эмки, водя пальцем по карте в планшетке, накидка скрывала его погоны. «Вы несколько запоздали…» – мягко укорил человек Христича, затем ровно сказал, что 293-я отошла на подготовленные позиции, роте курсантов надлежит занять оборону в километре отсюда, имея справа понесший большие потери полк 134-й дивизии, а слева… Карты у Христича не было, он поверил направлению пальца всезнающего и хладнокровного полководца. Начинало уже светать, рота повзводно ушла в предрассветную синь и сползла в траншеи. Здесь нашли ящики с патронами, трупы лежали в одной и той же позе – ничком. От полководца прибежал связной: быть готовым к атаке, пока немцы не закрепились. Раздавая патроны, Христич прошел по траншее, приговаривая: «Ребята, как вспрыгну и крикну – все за мной, ясно?.. Как вылезу наверх – сразу за мной, понятно?» За все свои фронтовые месяцы он четыре раза поднимал красноармейцев в атаку и дважды оказывался в госпитале, не сделав и пяти шагов после «за мной!» Опыт был, и когда две ракеты, зеленая и красная, взлетели, он, выбравшись на бруствер, не стал орать призывы, не сбивал дыхание, а, вытаскивая из земли тяжелые ноги, пошел по-над окопами, загребающим жестом показывая курсантам – ну, давай же, вылезай! Кося глазом, он видел, какими строчками шили пулеметные очереди, и определял, в какую сторону ему бежать, а по густоте пищавших, цвенькающих и гудевших пуль – с какой прытью. С ног свалилась тяжесть и они, легкие, понесли его вперед, он так и не увидел, поднялись курсанты в атаку или нет, потому что дальнейшее топтание на виду свело бы на нем все немецкие очереди. Ярко-желтый ком земли, вывернутый взрывом, был ориентиром, и Христич бежал, думая только о том, чтоб живым и невредимым достигнуть ярко-желтой отметины, а когда поравнялся с нею, заметил впереди зелененький бугорочек и теперь только этот зелененький бугорочек и видел. Плотность пуль разжижалась, из чего Христич понял, что курсанты наконец-то выкарабкались из окопов и поднялись, отводя от командира роты пересекавшиеся на. нем пулеметные очереди. Бугорочек проскочил под ним, глаза Христича нашли минометный, лафет, зигзагами он приближался к нему, хохоча над немцами, которые стрелять не умеют, и выбирал момент, чтобы упасть, перевести дух, чтоб подняться и побежать к той каске, что торчит из-под земли. И упал, но не перед лафетом, и пополз к нему, со злостью убеждаясь, что коленки ни во что не упираются, скользя и наполняя его болью, что и рука немощна. Земля, к которой он прильнул, вдруг приподнялась и упала, оказалась внизу, а сам он парил над нею. Христич потерял сознание. Открыл глаза и увидел себя рядом со знакомым ярко-желтым комом. Повернул голову: над ним было солнце во всю ширь небес. Ярко-желтый ком поехал от него, Христича поволокли. Потом его подняли и понесли, и несли долго. Положили. Услышал: «Ну, этот подождет… Тащи того, с животом…» Ни боли он не чувствовал, ни страха. Не испугался, когда из-под глаз убрали солнце, а затем и все небо. В нос ударил густой дух крови, парного мяса, санитарии, ноздри защипал эфирный ветерок. К губам поднесли водку, он выпил. Потом что-то стали делать с ногою, не его ногой, к Христичу будто привязали неизвестного голого человека, вытворяли с ним что – то безжалостное, страшное, человек этот дергался, стонал, мучился, дрожанием своего страдающего тела передавая боль и страх подвязанному к нему Христичу… Кажется, врачи доконали бессовестно искореженного ими человека, отвязали его от Христича, унесли. «Как зовут его? – спросил Христич. На него заорал врач: «Хватит придуриваться! Таким, как ты, раненым я в сорок первом винтовки раздавал!..»
Прошли сутки, и Христич попросил костыль. Две сотни раненых лежали на земле под брезентом, в такую палатку, прикинул Христич, можно загнать танковую роту. Переходя от одного раненого к другому, Христич вглядывался в бескровные лица, но не находил среди них ни одного знакомого, курсантского. Начал расспрашивать: вчера отправляли в тыл тяжелораненых? из Третьей роты там был кто-нибудь? Отвечали: никого не отправляли, потому что все раненые померли, убитых тьма и никакой Третьей роты не было вообще. Христич разволновался, стал доказывать, что вчера на рассвете рота курсантов, приданная 293-й дивизии, заняла рубежи для контратаки, смелым ударом опрокинула прорвавшихся немцев… «Да пошел ты! – сплюнул кто-то. – Не было, поверь мне, никакой третьей курсантской роты!»
Христич выбрался из палатки, лег на землю и расплакался – от жалости к своим безумцам, которых он не научил прыгать от ярко-желтых комков к зеленым бугоркам. Все они полегли за дело, ради которого сожгли в избе трех русских баб.
Из запасного полка, рассказал он, его направили в штаб корпуса, оттуда в полк, им он теперь и командует. Ни о ком из офицеров курсов ничего не знает.
И Андрианов не знал. Помнил некоторые фамилии особо запавших в память людей. После Крестов он старался не перегружать себя лишними именами, адресами и воспоминаниями. Фалин, Кубузов, Рубинов, Лебедев, Сундин – достаточно. А о Висхоне и Калинниченко он почему-то не хотел говорить с Христичем.
– Особняк тебя не дергал?
– За тех блядей, что сгорели?.. Да кому они нужны.
– Понятно, – промолвил Андрианов, и голова его поникла, хотя уж он-то знал, что никто не сгорел.
В тот день, когда Калинниченко простился с ним и увел Висхоня на станцию, в часы, когда Третья рота была еще на марше, Андрианов готовил себя и женщин к бегству. Он набил мешок всем необходимым для переодевания и, стараясь быть не замеченным, вернулся к женщинам.
Мешок оставил в сенях, ступил на порог и скромно сел, будто нет его здесь и не слышит он того, о чем спорят женщины, а те дотошно обсуждали: как лучше – с холостыми или женатыми? «Да все они врут, что холостые!» – кривила губы Томка. Вдова мстила всем: немцам – за то, что они убили ее мужа, своим – за то, что не уберегли его от гибели. У воровки Люси сложилось иное мнение о достоинствах безалаберных холостяков: они никогда не печалятся, обнаружив пропажу, им ведь не надо объяснять женам, куда подевался портсигар или еще что поценнее. Зато Варвара видела в холостячестве много отвратительных черт, каких – она не говорила.
Иван Федорович помалкивал и слушал, будто пил парное молоко, так ему было свежо и приятно от мысли, что он спасет трех женщин, потому что на них завтра или послезавтра накинут петлю. По законам сложения и умножения слухов, присущих тяжелым боям на фронте, в немецкий десант включат этих тараторок, носительниц и хранительниц мужского счастья.
Он цыкнул на них, притащил мешок с обмундированием, сказал, что отныне они – воины славной армии, санинструкторы, документы уже сделаны, форму надо подогнать и завтра ночью смыться, за каждой что-то тянется, их ищут.
Женщины захлопотали. Люська, не один год перешивавшая краденое, из пяти брюк сделала три юбки. Томка, гордившаяся своими красивыми ногами, юбку себе укоротила, Варвара держалась моды начала века и служить хотела только в длинном, она же почему-то не любила пилотку, и с банкой тушенки пошла по дворам, в Посконцах эти банки уважали из-за вкуса и нелепой буквы «У», похожей на рогатину. На нее Варвара выменяла берет, Андрианов переколол на него звездочку со своей фуражки, в дальний путь он решил отправиться в пилотке. О драгоценностях от Калинниченко женщинам говорить не стал. Когда покинут они эти опасные места, тогда и разделит он золото и побрякушки на три части, и женщины на них купят себе хорошую обувку, платья, кое-что сберегут и на черный день. Все-таки женщины, не окурки какие, не бычки обмусоленные…
Всю ночь и весь день кроили, шили и гладили, примеривали, учились прикладывать руку к головному убору, заучивали новые фамилии. Всем было весело, бесшабашно даже, под пластинки Утесова самому Андрианову казалось: да пустяки, вырвемся из этих проклятых Посконц, доедем! Куда доедем – сам не знал. Пока – в сторону Саратова, поездом, а там определимся, Варвара сойдет в семидесяти километрах от города, от станции до ее деревни – восемь километров, дошагает или доедет. Она накопила, заработав и выпросив, четырнадцать банок консервов, разных, от тушенки до крабов, да четыре килограмма муки. Могла бы и больше достать, сохранить и припрятать, но Люська бесила подруг откровенной прожорливостью и не раз запускала руку в сокровища Варвары.
Решили было уходить под утро, но женщинам захотелось поразжиться кое-чем на курсах. Там, знали они, никого нет, там есть мука, крупы, сахар, все это можно вытащить на дорогу, спрятать в кустах, самим же вернуться, сюда за вещами, забрать жратву и шмотки, сделать ручкой «прощай», а дальше – как в английской песне про Типперери.
Вздорная была идея, глупая, опасная, и согласился с нею Андрианов потому, что хотел для Люськи прихватить на курсах одеяльце, она временами пугающе кашляла.
Стали собираться. Обманывая возможных воришек, дверь и окна закрыли изнутри, сами же выбрались через дырку в пристроенном к сеням сарае. Томка зачем-то сунулась в баньку, выскочила оттуда вся в гневе: «Ваня, дай пушку, пристрелю эту сучку!» Люська захихикала, что-то протянула ей, – наверное, подумал Андрианов, у Томки что-то ценное было спрятано в баньке. «Как вам не стыдно!» – укорила Варвара. Уже открыли калитку, когда чуткие уши Андрианова уловили шум автомобильного мотора, и не одного. «Назад!» – скомандовал он перепуганным женщинам. Побежали, спотыкаясь, к баньке, залегли в ней. Варвара высунулась в узкое оконце, поелозила в нем, но так и не пролезла. «Красноармейцы идут» – шепнула она, да и Андрианов разобрался уже в раздробленных звуках, какими сопровождается поступь вооруженных людей. Конец, подумал он, приехали за женщинами, брать их, и только по Тосе догадался, что в Посконцы ворвалась Третья рота.
Сад надежно прикрывал баньку, ее и днем не заметишь, но когда дом загорелся, всем в баньке показалось, что они на виду, что поджигатели доберутся до них. Женщины завизжали, Андрианов схватил Томку и Люську за горло,
Варвару же коленом придавил к полу. Умолкли. Дом горел, треща и повизгивая, испуская вопли, и женщины плакали от свалившейся на них беды: огнем уничтожалось самое дорогое для них, кое-какое бельишко, выстиранное и развешанное для просушки, а Люська горевала еще и по гитаре, по патефону всплакнула и Томка. В щель притолоки Андрианов сунул еще вчера камни и золото Калинниченко, и сейчас радовался, что так и не сказал женщинам о царском подарке.
Дом еще не сгорел, а по минометным взрывам Андрианов понял, кого теперь атакует рота. Надо было уходить, переждать в балке, Третья рота в казармах не задержится, ее погонят на станцию. Женщины совсем раскисли, дрожали, всхлипывали, первой сдалась Варвара, когда услышала, что вместо сгоревшего добра она получит на курсах втрое больше консервов и пшена. Люська вдруг рассмеялась и рассказала анекдот о попугае в горящем борделе. Ползком, мимо шалашика, добрались до склона оврага. Полежали в густой влажной траве. В сереющем мраке вилась дорога, безлюдная, светлая и не опасная. Перешли ее. Кошачьи глаза Томки отсвечивали зеленью, «ямка здесь, осторожнее», – предупреждала она. Спустились в балку и добрались наконец до стрельбища, сюда каким-то образом попала будка путевого обходчика, в ней обычно раздавали патроны и проверяли оружие. Наплевано, накурено, повсюду окурки, пустые гильзы пованивают пороховой кислятиной. Варвара наломала веток, подмела. Женщин клонило ко сну, они легли на тряпье, пахнущее оружейным маслом. В глубокой балке холодило, тяжелый туман влился в нее, Люська откашлялась и позвала Андрианова, чтоб тот спал вместе с ними, утеплял, обвила его руками. Сзади дышала в затылок Варвара.
Солнце уже выгнало туман из балки, когда он проснулся. Снял с себя руки и ноги женщин, выбрался из будки, поднялся наверх, залег в кустах. Забор – в километре, что и ним – не видать, в ветре была горечь горелой резины. Труба не дымила. Выстрел. Потом еще. Что-то задвигалось, набегало. Сухо протутукала автоматная очередь. По солнцу – около десяти утра. И наконец запылила дорога, Третья рота пошла вливаться в 293-ю дивизию. Андрианов съехал вниз по скользкой траве, разбудил женщин, сказал им: глаз не сводить с крайней караульной вышки, как появится на ней белая простынь – идти к забору.
Ключи начпрода позвякивали у него в кармане, равнодушно глянул он на сбитые со складов замки, он знал, где начпрод прячет истинные богатства. Прошелся по казармам, постоял у клуба, у гаража, куда попала мина. Остальные только повыбивали стекла да кое-где обрушили забор. И все же повсюду – следы разгрома или бегства, как два года назад в том гарнизоне, где застала Андрианова война, там он, как и сейчас, один-одинешенек стоял на плацу военного городка, брошенного на произвол судьбы, под гусеницы уже грохотавших невдалеке танков. Он тогда еле ноги унес, надеялся и отсюда выбраться живым, не встревожило его и появление нежданных гостей. У пролома в заборе взнузданной лошадью остановился студебеккер с высокими бортами, автоматчики в касках и накидках ловко поспрыгивали, мягко опускаясь на землю, раньше всех через борт перелетел прыгучий начальник, без каски, с ястребиными глазами, сразу обшарил ими округу, не глядя причем на Андрианова, но руками побалтывая так, чтоб тот понял: пистолет он выхватит раньше, сопротивление бесполезно. Спросил, кто еще есть в расположении части. «Никого, сам видишь». Лица автоматчиков вымазаны сажей, покопались, значит, на пепелище. «В госпиталь пора, служивый», – дал совет начальник, возвращая Андрианову документы. Тот чуял: за спиной кто-то наставил на него ствол, повернулся – еще два таких же начальничка, без касок, с волчьими ухватками, сажей не мазанные, под мышкой того, что справа, шахматная коробка.