355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Азольский » Окурки » Текст книги (страница 3)
Окурки
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:47

Текст книги "Окурки"


Автор книги: Анатолий Азольский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

И по курсам пошел гулять слух о каком-то или чьем-то предательстве, в Третьей же роте стали поговаривать о зреющем заговоре против товарища Сталина.

Слухам никто не верил из-за полной неправдоподобности их, но они держались и нашли неожиданное подтверждение, когда группа офицеров и курсантов бдительно глянула. на содеянное Висхонем. Рулеткой, с точностью до сантиметра, была измерена столовая, столы и скамейки, по следу на потолке установлена толщина перегородки, которую, оказывается, можно было не сносить, и вообще никакой нужды стрелять и штурмовать не было, потому что в курсантской части столовой свободно разместился бы еще один стол, укороченный, ровно на сорок человек, с лихвой хватило бы на всех офицеров. Но еще лучше – удлинить закуток, отгородить офицерам не уголок столовой, а пятую часть ее, поставить там тумбочку с шахматами, доску с «Правдой» и разными приказами по курсам. Перегородка же, кстати, была из фанеры, обитой деревянными рейками, не каменной, не кирпичной, как сгоряча определил Висхонь, и зря он искал в казармах каменщиков.

Начпрод Рубинов, богатый на идеи, подал верную мысль: перегородку восстановить! Стали собирать тех, кто ее ломал, но никто не хотел признаваться. Искали каменщиков, будто все зло в них, но ни один из тех, кто до войны работал с кирпичом, на просьбы, объявления и приказы не отзывался. Калинниченко, прослышавший о каменщиках, издевательски спросил Андрианова: «У вас там что – гонение на масонов?» Сам он спал, пил, кормил брата Васю, председатель колхоза распахнул перед ним все амбары и кладовые.

Именно в эти дни кто-то из офицеров отправил в штаб округа паническую телефонограмму, говорилось в ней о столовой, о перегородке, о немецкой агентуре, еще о чем-то, об исчезновении Фалина, о разоблаченном курсанте Нико-люкине, лазутчике и диверсанте. Позднее телефонограммы еще более страшного содержания косяком пошли в штабы и комиссариаты округа, все они были получены, и ни по одной из них меры не приняты. Как потом выяснилось, за две недели до Курской битвы по всем частям всех армий "разослали план по маскировке и дезинформации, узлы связи многих подразделений замолчали, радиостанции частей, находящихся на переднем крае, отвели в тыл, и среди этих продуманных мероприятий было и такое – намеренное засорение проводных линий связи текстами, вводящими противника в заблуждение. К плану мероприятий прилагалась таблица условных сигналов, под «столовой» штабы подразумевали «танкоремонтный полк», который отстоял от Посконц километров на сто к юго-западу.

Курсант Николюкин проник в закрытую и опечатанную комнату особиста, где его и застукали. Как назло, Андрианов в ту ночь дежурил по курсам, ему и доложил перепуганный карнач: в зарешеченном окне особиста виден бегающий свет фонарика. Капитан Андрианов не хотел подпадать ни под какое военно-уголовное разбирательство, поэтому он ограждал себя заранее свидетелями или, наоборот, старался не иметь их. «Караул в ружье!» – приказал он, поскольку иного выхода не было. Поднятый по тревоге караул заблокировал здание штаба, карнач и Андрианов ворвались в комнату, включили свет. С пожарным топориком в руке посреди ее стоял бледный до синевы курсант Третьей роты Николюкин. Ящики письменного стола лежат, выдернутые, на полу, шкаф взломан, повсюду какие-то бумаги, и что в них – смотреть никто не осмелился. Вскрыт и хлипкий сейф, но там пусто, или было пусто. Примчался командир Третьей роты капитан Христич, с интересом глянул на Николюкина и произнес: «Ага». Никто ни о чем курсанта не спросил. Всем и так все было ясно.

Комнату себе особист выбрал по инструкции, в конце коридора, на изломе его, сидел он в ней, приоткрыв дверь, так, чтоб любой мог незаметно и быстро юркнуть в комнату. Осведомители, то есть стукачи, успевали войти в штаб и покинуть его, ни у кого не вызвав подозрений. Впрочем, их, стукачей, на курсах не было, или почти не было, да и какой смысл искать информаторов среди переменного состава. На обработку и принуждение к подписи затрачено время, секретный сотрудник ни одного донесения не дал, а на него надо уже писать похоронку. Поэтому своих людей особисты искали не на передовой, а в долгоживущих подразделениях, там, где потери личного состава крайне незначительны, то есть в штабах дивизий, корпусов и выше. Только будущие историки, полагал Андрианов, поведают о том, как испоганили энкавэдэшники штабы действующей армии наглыми доносчиками, ища шпионов там, где их отродясь не было и не могло водиться, и вред, причиненный контрразведкой, превышает все заслуги ее.

Зачем Николюкин полез к особисту – это Андрианов и Христич понимали. Завербованные до курсов осведомители обязаны были, наверное, встать на свой энкавэдэшный учет у особиста, и Николюкин, то ли до армии еще, то ли где-то по дороге на курсы – в райкоме или военкомате – завербовался или был завербован, здесь о себе особисту доложил, заодно что-то еще шепнул, какую-то бумагу написал или подписал, а ныне, пользуясь отсутствием особиста, решил бумагу эту изъять.

Комнату закрыли и вновь опечатали. Составили акт, Николюкина до выяснения всех обстоятельств посадили в камеру гауптвахты, выставили у нее часового. В полдень его накормили, связали ему руки и посадили в додж, сопровождавшим его курсантам выписали командировочное предписание, приказ был четким: на станцию, оттуда – поездом – в штаб округа.

Курсанты вернулись через несколько часов и тут же сами, без приказа об их арестовании,, пошли на гауптвахту, потому что проворонили Николюкина, тот бросился под поезд, погиб, покончил с собою.

Пришибленная еще одной новостью, Третья рота опоздала на ужин. Первая же расшалилась и вечером затеяла какие-то детские игры на спортплощадке.

К уже кочевавшим слухам прибавились новые. Будто Фалин и замполит застрелены особистом при попытке их перехода к немцам. Что на курсах орудует свившая себе гнездо террористическая группа из предателей Родины, подтверждением чего стало самоубийство Николюкина. Что погибшие недавно курсанты разоблачили было предателей, но те исхитрились и подсунули им самовзрывающиеся гранаты.

Андрианов и Христич жили вместе, в одной комнате – две койки, одна тумбочка на двоих, един шкафчик, одна коробка мыльного порошка для бритья. Слухи о предателях Родины подействовали на них по-разному. Андрианов стал еще молчаливее, Христич перед сном совал под подушку пистолет.

Раздумывая позднее о безумии, поразившем офицеров и курсантов, Иван Федорович Андрианов объяснял его частично приближением грандиозного кровопролития.

Никто на курсах не знал, когда именно, в какой день и час начнется битва на Курской дуге, но что она готовится – ощущали все. Еще в мае подумывали о жарком лете 43-го года, из суеверия не указывая точно ни места, ни времени. Простой здравый смысл говорил, что немцы будут брать реванш за Сталинград, и летом, обязательно летом произойдет нечто, небывалым ожесточением превосходящее Сталинград, потому что весна немцами уже упущена и в короткую летнюю кампанию они вложат столько же сил, сколько ушло бы их – на длительное, начавшееся наступление, Ленинград и Москва, где немцы уже обожглись, исключаются, значит – здесь, в центре страны, Курск, Воронеж, Белгород.

По сводкам – на фронтах тюль и благодать межокопных перестрелок, утихли даже воздушные бои, длившиеся весь июнь. Тревожное ожидание стало привычным. Многие, ночью выходя из казарм, поднимали к небу головы и прислушивались. Оттуда, с запада, ни громыхания, ни жара. И самолеты не летают.

Иван Федорович видел по утрам официантку Тосю и на весь день заряжался уверенностью, что и следующее утро будет таким же, как это, а какое оно, это начинающееся утро, – он не хотел знать, достаточно того, что есть еще женщины, способные быть женщинами.

У него после Крестов установилось особое отношение к женщине, точнее – ко всем женщинам.

В ленинградских Крестах просидел он восемь месяцев, обвинялся он сразу по трем или четырем пунктам статьи 58-й, и шел он в одном деле с работниками оборонного НИИ. Иван Федорович, тогда воентехник 2-го ранга, вооруженец по специальности, прикрепленный к вредительскому, как оказалось, институту, надолго задержался в камере, опустошавшейся приговорами и наполнявшейся новыми приступами арестований. Все его содельники были уже расстреляны, четвертый по счету следователь, работавший с Андриановым, признания от него так и не добился, как и предыдущие следователи, что, однако, не помешало ему все-таки приписать Ивану Федоровичу несусветные преступления – по одному всего пункту, правда, но самому тяжкому. Андрианову грозило длительное заключение. Но, на его счастье, Ленгорсуд ударился в амбиции, отказавшись принимать к рассмотрению дела, подсудные Военной Коллегии, а та отбрыкивалась. Сама судьба давала Ивану Федоровичу время, чтоб обдумать себя и эпоху, которая слепой стихией далась ему так же, как форма носа или рисунок ушного завитка. Вспоминая о жизни, что за стенами тюрьмы, вникая в разговоры сокамерников, Иван Федорович размышлял о том, что он называл играми людей. Люди, оказывается, играли! Не жили, не служили, а подбирали себе роли, чтоб выжить в пьесах, которые сами написали и сами поставили. Масками и балахонами люди прикрывали жалкие, трясущиеся тела, создавали сценические площадки, миры – уличные, трамвайные, служебные, магазинные, квартирные, семейные, и в каждом из этих миров вели себя в соответствии с правилами данного мира. Во множестве таких миров, рассуждал Иван Федорович, только и может существовать человек, и горе всем людям, если они скопище миров подменят одним, общим и для улицы, и для трамвая, и для семьи. Разными нитями, каналами и переходами миры сообщались, отчего так устойчиво человеческое общество. Свой мир был и у следователей Крестов, и мир этот не был наполнен людьми, потными, веселыми или озабоченными, мир следователей сочленялся из поступков и слов людей в материалах оперативно-следственного дела номер такой-то. Задокументированная сфера этого мира пронзалась координатными осями статей уголовного кодекса. Шкафы, сейфы, письменные столы и ящики, набитые .папками, содержали в себе описание этого мира, зафиксированные деяния людей, будто в других мирах не живущих. Кричи, требуй, настаивай, доказывай, что ты никак не мог встретиться с гражданином Б., потому что впервые слышишь о нем, потому что в момент приписываемой тебе встречи ты был не в Ленинграде, а в Одессе, – на всю вселенную ори, но веры тебе нет, потому что свидетельские показания опровергают твои, как выясняется, клеветнические измышления, а показания добыты из таких же лживых папок. Так создавался нереальный мир, втягивающий в себя иные миры, проглатывая их, и любая попытка вырваться из протяжения несуществующей вселенной успеха не имела и не могла иметь, ведь не может же человек одновременно находиться на Луне и в Гатчине.

Незадолго до Крестов Иван Федорович познакомился с молодой веселой женщиной и упоительно проводил с ней вечера и ночи. Ему очень хотелось возобновить их, и он решился на отчаянный поступок. Расспросив бывалых сокамерников, поразмышляв о законах, по которым фантазировали следователи, Иван Федорович придумал спасительный план. Не к человеколюбию или справедливости взывать надо, это глупо и опасно, а огорошить Коллегию так, чтоб три бесстыдных юриста ценой оправдания Андрианова И.Ф. укрепили устои фальшивого, нереального, ими же, юристами, измышленного мира, сочли бы преступлением собственное желание покарать ни в чем не повинного воентехника 2-го ранга. Коллегия заседала в каком-то подземелье, при тусклом свете настенных ламп Иван Федорович увидел только высокие спинки судейских кресел да серо-белые фигурки людей, вдавленных в кресла, все остальное заслонялось охранниками. Он напрягал слух и ловил каждое отвратительное слово в обвинительной речи. Прозвучал и постулат, объявлявший истинным лживый мир. Наконец раздался вопрос, признает ли себя подсудимый виновным, и Андрианов выпалил многократно отрепетированную тираду, маленькую, но емкую, как пузырек с ядом. Все обвинения, выстрелил он, основано на показаниях лиц, уже осужденных за клевету и подрыв обороноспособности, оклеветавших и его, о чем в деле есть признательные показания, поэтому он никакой не обвиняемый, а потерпевший!.. «На доследование!» – таков был приговор, единственный, возможно, за все время существования трех кресел с высокими спинками. А через месяц пришло еще и указание из Москвы о пересмотре многих дел, отливной волной Андрианова вынесло на асфальт ночного Ленинграда и прибило к дому, где проживала молодая веселая женщина. Здесь его ожидало разочарование, любимая, как сказали соседи, позавчера вышла замуж и укатила к месту новой прописки. Иван Федорович поплелся на вокзал, чтоб уехать к себе в Гатчину, и по дороге прилипла к нему, как потерявшая хозяина собачка, далеко не старая женщина с узорным платочком на голове. Она отогрелась в Гатчине и полюбила Ивана Федоровича. А тот, восстанавливаясь на службе, мотаясь в Ленинград и обратно, видел в замешательстве, что бумажный следовательский мир уже раздвинул своя границы до бытовых склок, ресторанов, семейных бесед и трамвайных дрязг. Люди теперь говорили так, словно знали, что речи их станут показаниями, и жили они очень тихо, сдавленно, чтоб не быть заподозренными в чем-то. Люди изменились, люди давно изменились, но только после Крестов это стало заметно. С тем большим изумлением Иван Федорович обнаружил, что неодураченными, неискаженными и единственно реальными остались те моменты в жизни и любви, когда мужчина и женщина сплетались, проникали друг в друга, исторгая из себя восхитительный миг завершения, притупить который не по силам никаким оперативно-следственным бумажкам. Как ни изменились люди, а наслаждение по прежнему было острым, и никакие резолюции, конституции, постановления и решения не отменяли его. Только один мир сохранился в первозданности, вечности и неиспохабленности, тот, в котором были бедра, груди, улыбки. Женщина с узорным платочком прожила у него недолго, вскоре она познакомилась с другим мужчиной, от него ушла к третьему, но Андрианов ничуть не обиделся, он знал, что другая женщина даст ему еще большее чувство, и потом уже, где бы ни служил и ни воевал, всегда оглядывался, высматривая осколки того, что когда-то было жизнью. Он искал женщину – и всегда находил ее, и хорошо помнил день, когда председатель колхоза привел на курсы Тосю, худенькую девушку, которую начпрод прикрепил к офицерским столикам. Она боялась улыбаться при взрослых и подносы с тарелками носила поначалу не на вытянутых руках, а прижав к животику. Под взглядами сотен мужских глаз она хорошела с каждым днем, округлилась, походка стала порхающей. Ее ни разу не полапали, в семь вечера на КПП ее ждала мать, уводила домой, подальше ©т клуба, от казарм, от четырех сотен мужиков. К концу июня, отслужив два месяца по вольному найму, она вдруг преобразилась, в ней ни следа уже не осталось от смущающейся крестьянской девы, и выглядела она так, будто только что оторвалась от ненасытного мужчины: обескровленные губы как бы измяты долгими плотными поцелуями, в вибрирующем голосе слышатся – поздним эхо – ночные стоны изнурительной любви. Но еще большие изменения произошли в день, когда офицеры сели за общий стол в общей столовой и Тося из «офицерской» официантки превратилась в «общую», из человека, приближенного к начальству, она стала внезапно никем и ничем, у нее отобрали поднос, потому что на единый длинный офицерский стол не надо было теперь носить тарелки с борщами и кашей, на него ставились кастрюли и уж сами офицеры наливали и накладывали себе. Она страдала. Лицо ее кривилось, губы морщились, она была так обижена, что никого не узнавала. На четвертый или пятый пыточный день она сдернула с себя передничек, швырнула его под ноги начпроду и утла в родные Посконцы.

– Такая прелестная фигурка, такие смелые линии подбородка и лба. Какая жизнь расстилалась перед нею, сколько мужчин лежало бы у ее ног, если б подправить ей биографию, поместить в другую среду!.. А получилось так, словно она не испытав страха первого поцелуя, сразу попала в постель сладкоречивого развратника. И была им брошена, оставлена, выгнана.

Николюкин, застигнутый на месте преступления, бросился под маневровый паровоз, а несколько часов спустя на курсах появился особист.

Часовой на КПП его не узнал: голова в бинтах, рука на перевязи. Позвал карнача, тот – дежурного по курсам. Всех троих особист изругал матерно, что показалось более странным, чем бинты. Кажется, особист пешком пришел со станции, до тою был измучен и весь в пыли. Попросил воды, жадно выпил две кружки. Рассказал, что случилось с ними, уехавшими в штаб, и услышанное так поразило дежурного по курсам, что он без околичностей брякнул: «Тебя тут немецкий агент почистил, все твои бумажки прочитал…» Особист всегда тихий, покладистый и неторопливый, стремительно пошел к себе, замер на пороге, здоровой рукой шарил по стене, ища выключатель, но так и не нашел его. Выручил дежурный, зажег свет. Будто слепой, особист, выставив перед собой здоровую руку, направился к раскрытому шкафу, потом поднял с пола одну папку, другую… Невидяще уставился на стол, на ящики стола, валявшиеся на полу, на бумага, покрывавшие пол. Ни слова не произнес. Повернулся и пошел вон, не выключив света. Дежурный – ни жив, ей мертв – двигался сзади. Строевым шагом, как на плацу, особист приблизился к КПП и неожиданно бросился на часового, стал вырывать у него винтовку. Силы были неравными: особист владел только левой рукой, правая, забинтованная и загипсованная, мешала ему. Отброшенный часовым, услышав над ухом клацанье затвора, он (дежурный и карнач смотрели, разинув рты) стал вдруг вертеться на месте, стремясь как бы вывинтиться из себя, и пока вся дежурная служба таращила, ничего не понимая, глаза на извивающегося особиста, тот успел совершить задуманное: ремень с кобурой сдвинул под здоровую руку, достал ею пистолет и выстрелил себе в голову. «Готов», – сказал начальник медсанчасти, не прикасаясь к нему.

Труп завернули в брезент и продолговатым кулем уложили под забор у гаража. В штабе собрались офицеры. Самоубийство особиста всех напугало, в полное же оцепенение привело то, что особист успел рассказать дежурному. Фалин и замполит погибли.

Произошло это так. На третьем часу езды в штаб шофер заблудился и покатил по дороге с ямами и рытвинами. Фалин забеспокоился, с собой они взяли ящик с гранатами, в штаб, чтоб уж там определили, не самовзрываются ли они.

Ящики открыли, глянули, проверили взрыватели, поехали дальше. Потом особист попросил остановиться, надо, мол, нужду справить. Отошел, сел, машина же отъехала метров на тридцать и остановилась. Как видел особист, начальник курсов опять полез в ящики, во всяком случае, перегнулся и что-то делал на заднем сиденье. И – взрыв. Так рвануло, что особиста отнесло метров на пятьдесят. Подобрали его, контуженного и раненного, солдаты с проезжавшего грузовика, отвезли в свою часть, оттуда в госпиталь, там он отвалялся четыре дня, а потом где машинами, где поездом, ошибаясь направлением, пытался добраться до штаба, но получилось так, что попал на курсы.

Офицеры подавлено молчали. Глухая ночь, глухая тишина, за неделю погибло семь человек, не считая самоубийц. Начальник штаба сказал, что вступает в командование курсами – до выяснения обстановки и приказа о назначении. Труп отправить на станцию, на сохранение в леднике, штаб немедленно поставить в известность и ожидать следственной комиссии, от которой никому не поздоровится. Караулы усилить, с сегодняшнего же вечера выставить на караульных вышках часовых с автоматами. Все свидетели самоубийства предупреждены, курсантам о происшедшем – ни слова. То есть сообщить, что ночью на курсы пытался проникнуть немецкий лазутчик («Все тот же мир!» – подумал Андрианов»), но был застрелен. Соблюдать бдительность. Пресекать вредительские разговоры. Выявлять паникеров. Укреплять воинскую дисциплину. Ни на шаг не отступать от уставов и распорядка дня. Повысить политическую грамотность, для чего с утра во всех ротах провести читки последнего приказа наркома товарища Сталина.

Кто-то вдруг предложил: надо наконец-то перейти от слов к делу и вернуть столовой прежний вид, то есть поставить перегородку, снесенную не так давно.

Наступило долгое молчание. Длительность указывала на значительность того, что после такой паузы произносится. Но произнесено ничего не было. Никто не решался связать самоубийство особиста с разрушением перегородки, да и была ли связь?

– Вопросы есть? – спросил начальник штаба.

Опять молчание, оборванное почти мечтательной фразой одного из офицеров. – Арестовать надо…

– Кого? – удивился начальник штаба. Зато ничуть не удивились офицеры. Как-то так получилось, что череда диких происшествий подводила к этой естественной мысли: арестовать – и все сразу образуется. Кого арестовывать – сказано не было, но фамилия, конечно, прозвучала бы, если б не начпрод Рубинов, преподнесший еще одну новость: продовольствие на исходе, с нынешнего дня норму придется урезать, всем, и курсантам и офицерам.

Никто не поверил. Почти ежедневно со станции доставляли мешки и ящики, посконцы на телегах кое-что подвозили, на складах, все знали, всего полным-полно, Рубинов вообще славился умением из воздуха добывать муку, соль, бензин, табак.

– Что случилось? – живо поинтересовался начальник штаба, и Рубинов, помявшись, посвятил всех в мучительную для него тайну. Да, признался он, продовольствие ежедневно пополняется с явным превышением прихода над расходом, и тем не менее каждое утро в котлы закладывается все меньшее количество мяса, круп и картошки. Как только стали всех кормить одинаково, продовольствие начало испаряться каким-то чудодейственным способом. Все расчеты показывают, что при равной для всех заниженной норме питания остаток должен быть в пользу склада. А его нет, остатка. Есть убыль. Продовольствие улетучивается, испаряется, исчезает на самих складах, что ли. Раз он начальник ПФС, то выкрутится, твердо заявил Рубинов, но надо, однако, приготовиться к худшему.

Офицеры разошлись, так и не узнав, кого арестовывать, ничуть не опечаленные страхами Рубинова. Что начпрод выкрутится – этому верили все, Андрианов тоже. Об интендантах сложилась худая молва, они, мол, все лихоимцы. На самом деле, считал Иван Федорович, честные командиры превращаются в проныр и казнокрадов идиотскими приказами генералов, окопавшихся в органах тыла и снабжения. Приспосабливая эти приказы к привычкам вороватого начальника военпродукта на станции, к жлобству председателя колхоза, Рубинов и научился всегда сводить концы с концами, приходы и расходы, имея в запасе муку для пекарни и корову в колхозном стаде.

Иван Федорович не раз пытался разгадать тревожившую начпрода тайну – куда же все-таки улетучивается продовольствие со складов, и как раз в те периоды, когда для простоты учета распределяется оно поровну? Не связано ли это явление с теми событиями, что неизбежно вытекли из приезда полкового комиссара Шеболдаева, или причина их покоится во тьме веков, на дне истории? Можно ли самоубийство особиста вывести из дурости начальника, приказавшего именно здесь, рядом с Посконцами, организовать военное поселение странного типа? Не от двух ли выстрелов в потолок Третья рота ускоренным маршем потопала к месту своей гибели?

Линии рассуждений Андрианова, намеченные пунктиром, пересекались, давая простор воображению, которое с одной линии перескакивало на другую, чтоб с нее плавно съехать на рядом прочерченную, и кончик нити всегда оказывался в сплетенном клубке следствий.

Что двигало людьми, и двигались ли они сами – об этом стал подумывать Иван Федорович на курсах, приблизился же он к ответу много позже, в декабре 1944 года, когда на десять секунд попал в самое невыгодное на войне положение, оказался в перекрестии нитей прицела, и немецкий снайпер отмерил ему на жизнь эти десять секунд.

Снайпер стреляет не по людям, а штучно, по человеку. Интервал между выстрелами – десять секунд, принимая во внимание мороз, неизбежное запотевание оптики и перезарядку специально сконструированной винтовки. Никакого пристрелочного выстрела настоящий снайпер не делает, он интуитивно учитывает плотность воздуха и температуру его, особенности процесса горения пороха, когда охлажденный морозом патрон досылается в неостывший ствол. Отдача после выстрела смещает снайпера, секунда или две уйдут на восстановление прежней позы.

Все эти расчеты промелькнули у Андрианова, когда при быстрой перебежке он споткнулся, упал и, падая, увидел след только что чиркнувшей пули, попавшей не в него, а в кирпичную стену, ее он и услышал, она взвизгнула. Лопнувшей струной оборвался звук, который мог стать последним для Ивана Федоровича. До следующего выстрела – десять секунд. Но встать и метнуться в сторону уже не было никакой возможности: нога провалилась в какую-то яму, руки придавлены чем-то. Бой шел в каменных остовах домов на окраине Секешфехервара, начальник штаба полка майор Андрианов пробирался в батальон, начавший отступление из раскрошенного артиллерией квартала.

Десять секунд лежал Иван Федорович, ожидая смерти и отчетливо представляя себе, что делает сейчас немец и что произойдет после того, как в перекрестии немецкого прицела окажется русская шапка-ушанка. Снайпер нежно потянет на себя спусковой крючок. Разжавшаяся пружина бросит вперед боек затвора, и тот вонзится в капсюль-воспламенитель. В гильзе. загорится порох, гильза начнет испытывать все возрастающее давление газов, продуктов сгорания пороха. Итак, уже несколько физических объектов – палец, крючок, пружина, боек, капсюль, газы в гильзе, то есть то, что снайпер контролировать уже не может и за что ответственности не несет. Далее. Газы из гильзы выдавят пулю. Нарезы ствола придадут ей вращательное движение, способствующее попаданию в цель. Воздушная среда податлива и покорна, пулю она не остановит. Кожный покров лба тоже пуле не преграда. Кинетическая энергия заостренного металла столь велика, что от кости черепа пуля не отскочит, она войдет в голову, в вещество мозга. Но это еще не смерть, бывали случаи, когда пуля не причиняла человеку вреда, пронзая череп насквозь, и уж боли человек не почувствует: делаются же операции на мозге без какого-либо наркоза. Снайпер же дело свое сделал, он тянет к себе рукоятку затвора, экстрактируя гильзу, и готовится к следующему выстрелу. Он, кстати, даже кончиком пальца не прикоснулся к Андрианову, который тем не менее умрет. Но не от пули. И тем более не от немца. Умрет он от своего же собственного мозга. Некоторые участки его перестанут функционировать, а они контролируют жизнедеятельность организма. Нарушится ритм сердцебиений и кровь уже не будет подаваться в мозг, обескровливающий себя. Кое-какие мышцы уже не сократятся и не удлинятся. Резко упадет давление, снизится уровень восприятий, уши не примут звуковых колебаний, глаза начнут застилаться туманом. Нервные нити, замыкающие все клеточки тела в единую систему, откажутся выполнять только им свойственные обязанности. Они и убьют Андрианова. Они! Не пуля сразит его. Он сам себя умертвит! Сам! Не снайпер и не палец его, нажавший на крючок. Потому что если к снайперу и пальцу применить те же рассуждения, то в цепи событий будут – в обратном порядке – командир немецкого батальона, пославший снайпера именно на эту огневую позицию, командир 54-ю немецкого корпуса, отдавший командиру батальона приказ защищать пригород Секешфехервара, командующий армией, повелевший стоять насмерть, и, наконец, сам Адольф Гитлер. То есть те же самые спусковые крючки, бойки, газы, воспламенители. Россыпь ни с чем не связанных фигур и событий! Тем более бессмысленных, что через секунду или полторы они исчезнут насовсем, их вообще не было, смерть выведет Андрианова полностью, навечно из всех миров, кроме физико-химических процессов гниения. Эти полторы секунды еще не кончились, когда две подряд разорвавшиеся мины подняли ввысь комки мерзлой земли, заслонив ими снайпера, а сдвижка кирпичей освободила руки и ноги Ивана Федоровича. Он откатился к стене, равнодушно подумав, что у снайпера сегодня неудачный день.

Каждый вечер в шашлычной Андрианов рассказывал про эти десять секунд, всякий раз недолго задумываясь и вопрошающе посматривал на собеседника, то есть на меня, желая услышать согласие или неприятие. Морозное декабрьское утро в Секешфехерваре преследовало его долгие годы, он обобщал частный эпизод до проявления закона, над которым люди не властны. Он, конечно, находил ошибку в своих рассуждениях, но не мог избавиться от притягательной силы мерцающей истины.

Я – молчал. Я его не понимал. Тогда – не понимал.

Трижды рассказывал Иван Федорович о себе и снайпере, четырежды – и все потому, что самому себе не мог объяснить, отчего восстала Третья рота.

Труп особиста увезли, ротам ничего сказано не было о .ночном самоубийстве, но не знать о нем они не могли. Роты затаили в себе недоумение и обиду, располагающие к думам. Позавтракали быстро и – это стало уже привычным – в тишине. Офицеры нервничали – и не от дурной ночи. Утренняя сводка – сплошное благополучие, радость для воинства, как хмуро заметил Христич, бои местного значения. Никто сводке не поверил. Что-то происходило – на земле, в небе; что именно – не гадали, знали почти точно: началось! Ни глаз, ни ухо не улавливали с запада признаков сражения, но как чуткие обитатели джунглей возбуждаются задолго до пожара, так четыреста человек утром 5 июля были охвачены страхом .замкнутого пространства. Никто не хотел оставаться на территории курсов, все устремлялись наружу, в поле, и само собой получилось, что политзанятия во Второй роте были отменены, командир Третьей роты уступил Второй стрельбище и повел своих курсантов на «оборудование оборонительного рубежа».

Перед обедом рота без песен вернулась в казармы, не вошла строем, а вкралась стыдливо и виновато, и Христич рассказал Андрианову, что произошло в поле. Говорил тихо, предназначая рассказ только Ивану Федоровичу, для верности погладывая на дверь комнаты. Его роте явился Висхонь, именно явился, возник будто. из-под земли, хотя ничего неестественного в его появлении не было и не могло быть. Человек прогуливался, разминался после более чем недельного лежания у Лукерьи. Ни во что другое, как в свое офицерское, облачиться он не мог, и фигура майора, всем показавшаяся бравой, насторожила, а потом и всполошила курсантов, командиров взводов и самого Христича. Досадливым жестом Висхонь отверг попытку доклада ему, потом проворчал: делом своим занимайтесь, я тут на минутку… Курсанты продолжили рытье окопов, работали лопатами ленивенько, обычно старались, потели, вгрызались в землю, на спор – кто быстрее – вырывали стрелковую ячейку, но к концу курсов уже надоели лопаты и строевые песни, и окопы не столько рыли, сколько обозначали места, где возможны или потребны окопы, одиночные, парные или с расчетом на отделение. Ни бруствера, ни бермы, ни всего того, что обычную яму превращает в фортификационное сооружение открытого типа для ведения огня и защиты. Будто огород вскапывали. С шуточками, сбросив гимнастерки и рубахи. Примолкли, когда майор подошел ближе, оценили ордена и медали за ранение, невольно подтянулись, хотя чуть ранее майор как бы скомандовал «вольно». Было в Висхоне что-то такое, что заставляло всех видеть его, только его, командность, что ли, исходила от майора, люди рядом с ним изготавливались для получения приказа. Глянув на курсантские выемки, Висхонь, ни слова не говоря, протянул руку, и ему вложили в нее лопатку. Он осмотрел ее критически, повертел так и сяк. Курсанты обступили его кругом. Ожидали какой-нибудь фронтовой истории или басни, где главным действующим лицом была бы эта лопата с коротким черенком. Круг раздался, когда Висхонь лег вдруг на землю. Не упал, а сложился, сгруппировался, развернулся и оказался на земле, прижавшись к ней спиной, с лопаткой в правой руке. Лег, и так вот, лежа, майор начал лопаткой отбрасывать землю от ног, от туловища, смотря в небо. Он рыл окоп как бы под настильным огнем пушек и очередями пулеметов, чтоб ни одна пуля не попала в него, ни один осколок, и рытье походило на цирковой номер. Земля не подбрасывалась лопаткой, а переносилась аккуратно. Наверное, даже в бинокль со ста метров нельзя было увидеть, как в досягаемости стрелкового оружия кто-то на виду, считай, пулеметов и винтовок – становится неуязвимым, зарываясь в землю. Пяти минут не прошло, а Висхонь погрузился в нее, как в воду. Еще столько же – и окоп, одиночный, в полный профиль, был готов. Майор несколько расширил его и чуть-чуть удлинил, раздвинул секторы обзора, приготовив окоп для обороны с тыла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю