355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Азольский » Окурки » Текст книги (страница 2)
Окурки
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:47

Текст книги "Окурки"


Автор книги: Анатолий Азольский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

Чувствуя неодобрение офицеров, понимая, что от доброго слова их, если приедет комиссия, зависит его судьба, Фалин добавил скороговоркою: – А с табачком поможем!

Возможно, Висхонь ожидал большего. Здесь, конечно, не щедрый фронт, а скаредный и жадный тыл, но между «положено» и «запрещено» разница не такая уж значительная, на всякий запрет всегда в армии найдется документ с разрешением. Чувствуя за собой какую-то вину, Андрианов вызвался провести майора к начальнику ПФС, чтоб передать тому приказ Фалина о табачке. В коридоре они и познакомились, пожали руки. Одна строчка из удостоверения личности заинтересовала Андрианова, Висхонь, оказывается, прошлой зимой воевал в соседней дивизии, и когда Андрианов сказал ему об этом, Висхонь не подтвердил и не опроверг это, не ответил. Как показалось Андрианову, майор не хотел ни о чем вспоминать, устал, наверное, от прошлого.

Фронтовая норма – две пачки папирос на день. Висхонь получил тридцать пачек тонюсеньких «В атаку» и рассовал паек по карманам. Начпрод (так на курсах все звали начальника ПФС) не стал выданное отмечать в аттестате. Поэтому, наверное, и запомнил его Висхонь. Поблагодарил и пошел в сторону КПП – коренастый, приземистый, привыкший не просто ходить в строю, а возглавлять его, идти впереди, спиною чуя за собой взводную, ротную или батальонную массу людей, послушных шевелению его лопаток. Даже вне строя настоящий командир чуть притормаживает на повороте, он словно дает время сзади идущей колонне забежать вперед правым или левым плечом, и люди, следом идущие, глаз не сводят с фигуры своего командира.

Такая походка была у Висхоня. Боевой офицер, строевой командир. Ему бы сейчас – для отдыха – в гущу мирных людей, на хорошую квартиру с пухленькой вдовушкой и базарными харчами. Но – ни денег, ни настоящей офицерской одежды. Любая областная комендатура еще на вокзале вцепилась бы в майора, и рубить бы ему строевым шагом, все две недели отпуска.

Получить здесь, на курсах, новое обмундирование казалось Висхоню таким маловероятным, что он и не заикнулся о такой возможности, да и Фалин попросту выгнал бы его за наглость, тут уж абсолютно точно: «не положено».

И тем не менее ровно через сутки майор (три ордена и пять медалей на кургузой, стиранной-перестиранной гимнастерке) вновь появился на курсах и получил новехонькое офицерское обмундирование у начпрода, распорядителя тех богатств, на которые можно было выменять все, что душа просит. Ни за какие деньги не отдал бы он комплект формы, но и не с пачкою сотенных пришел к нему Висхонь. Майор принес, догадывался знавший начпрода Андрианов, то, что раскрывает двери всех складов и хранилищ: золото. Перстень с печаткой, возможно. Колечко обручальное. Не исключено, что и николаевский десятирублевик. Или брошь. Женские часики. Увесистый портсигар.

Никогда, это уж точно, не держал в руках такого товара Василий Григорьевич Висхонь. Зато им в изобилии обладал нагрянувший в Посконцы старший лейтенант Калинниченко Николай Дмитриевич.

Позднее, когда Андрианова терзали допросами, он без нажима рассказал, о чем просил Висхонь в кабинете Фалина, не мог не рассказать, другие свидетели нашлись бы, но уж о Калинниченко помалкивал. «Видел как-то издали…» – только и признался. Вся жизнь его составлялась как бы из двух, примерно равных по времени частей, в одной из них – бесконвойной – он напитывался впечатлениями, а во второй, арестованный или уже осужденный, осмысливал нажитое, впитанное. Брошенный в камеру гауптвахты, он предавался размышлениям о том, какие узы связывали Висхоня, всегда жившего по уставу, честно и незлобно, и Калинниченко, ловкача, мазурика и фальшивомонетчика. Поведением и внешностью Николай Дмитриевич смахивал на немца, как его представляла контрразведка, обязанная разоблачать врага, проникающего в охраняемые порядки. Одет он был много чище Висхоня, ни латок, ни штопок на брюках и гимнастерке, носившей обычный фронтовой набор – медали, «Красная Звезда», нашивочка за ранение и – ни к селу ни к городу – значок «Готов к ПВХО»: две цепочки отходили от круга с противогазом, бомбовозом и еще чем-то, и цепочки эти цеплялись к шасси самолетика типа У-2. Беленькие волосики всегда приглажены, нос прямой, арийский, руки длинные, ловкие, хваткие. К тому же Калинниченко обладал поразительной способностью уламывать, уговаривать людей, склонять их к чему угодно, но только не к выполнению служебных обязанностей. С Висхонем распрощался он на гурьевском вокзале, пути их лежали в разные стороны, Николая Дмитриевича тянуло в Среднюю Азию, куда перекочевала состоятельная публика, туда он и направился, но внезапно передумал и бросился вдогонку за Висхонем. По журналам учета военного коменданта станции известно стало, что Висхонь и Калинниченко воевали не вместе, предположительно, нигде встречаться не могли. Что заставило Калинниченко изменить маршрут и помчаться за Висхонем – это контрразведчики не выяснили.

Ни к каким документам и оперативным разработкам не прибегая, эту тягу Калинниченко к Висхоню понял Андрианов. В одной госпитальной палате лежали они, Висхонь и Калинниченко, рядом, а соседство койками означало – такие случаи не редки – бешеные споры, умилительные примирения через руки, сошедшиеся в межкоечном пространстве, и – взаимное сострадание. У соседей обнажалась не только плоть, разодранная пулями и осколками, но и те части биографий, которые при здравом рассудке никогда не прояснялись. У человека только начинали разматывать засохшие бинты, он еще молчит, стиснув зубы, а сосед уже испускает крик, будто это с него сдирают кровь и кожу, спекшиеся в корку. Так вот – содранными шкурами – и связывались в единое существо Висхонь и Калинниченко. Одни и те же руки врачевали их, одинаковые голоса убаюкивали, костыли были общими. «Брат» – часто в Посконцах называл майора Калинниченко и не преувеличивал, родство было самое настоящее, кровное, в госпитальных палатах вместе с ранами затягивались и обиды. Но здесь же могли костылями изувечить такого же, как все, обрубка, на которого пала страсть молоденькой медсестры, той, что одна на всю палату…

Фалин, особист и замполит уехали в штаб округа сразу после захода солнца. За себя Фалин никого не оставил. «Послезавтра вернусь, – сказал он офицерам. – Вы тут без фокусов!»

Утром роты поднялись по сигналу, строем пробежали два километра, позавтракали, выслушали сводку Совинформбюро (на фронтах за 27 июня ничего существенного не произошло) и приступили к занятиям по плану. К полудню на обнесенной забором территории курсов собрались 345 курсантов и 34 офицера. Первая рота и два взвода Второй молодецки расправились с обедом, уступив место в столовой сокурсникам. Офицеры обедали отдельно, за стеной, четыре столика вмещала комнатка, неизвестно для чего выгороженная строителями, сюда не проникал шум столовой, узкий коридор сообщал комнату с кухней, кому где сидеть и как – установлено не было, шестнадцать офицеров могли одновременно принимать пищу, вставали и садились не по команде, конечно, никто никого не торопил.

В этот день было жарко. После обеда офицеры обычно курили у подъезда штаба или под грибком, в тени. Отъезд замполита и особиста развязал языки, офицеры поругивали стихи в «Красной Звезде», окружное начальство, немцев. Человек двенадцать дымило у грибка, но половина их быстро, будто над головами просвистел снаряд, скрылось в здании штаба когда разъехались, впуская виллис, ворота КПП. У грибка машина притормозила, шофер, запыленный ефрейтор кавказской внешности, громко спросил, где можно заправиться. Ему ответили, и тогда виллис покинул тот, кто так напугал сбежавших офицеров: полковой комиссар. Остро и недоверчиво глянув на офицеров, он жестом направил шофера к складу ГСМ. «Побыстрее!* – предупредил он. Офицеры побросали в урну недокуренное и вытянулись, сидевшие на скамеечке встали, натянуто улыбаясь и проклиная себя за глупость: бежать надо было, бежать как только в открытом виллисе увиделся этот грозный комиссар. А тот, подойдя к офицерам и угостя всех «казбеком» (не одна рука потянулась к коробке), пустился в обычный комиссарский треп, стремясь молодцеватым внешним видом, рубящими жестами, прибауточками и доверительными, располагающими к откровенности разговорами создать о себе мнение, как о человеке и командире, без которого ни жить, ни служить, ни тем более воевать никак нельзя. Узнав, где он находится (то есть на курсах младших лейтенантов), он тут же начал поднимать «политико-моральное состояние», проявляя искреннее внимание к быту и боевой подготовке офицеров и курсантов…

Офицеры же отвечали и слушали, испытывая стыд и неловкость, с трудом подавляя злость. С разными политруками и комиссарами доводилось офицерам служить, они уже привыкли к тому, что те всегда поднимают дух, заодно укрепляя и веру, как будто сами они, офицеры, уже ничего не находят в себе для поднятия и укрепления. И сейчас, под грибком, офицеры чувствовали себя трусами, паникерами, потому что такими их считал комиссар, потому что только трусам и паникерам, воинам, бросающим оружие при первом выстреле немцев, надо внушать, как это делал полковой комиссар, уверенность в том, что враг вот-вот побежит на всех фронтах и победа будет за нами не только в конечном счете, но и завтра, почти немедленно. Скрывая гаев и подавляя в себе досаду, офицеры внимали проповедям и мысленно торопили солдата на складе горюче-смазочных материалов: да налей же ты в этот виллис полный бак и канистру в придачу, и пусть этот комиссар поскорее убирается прочь!..

О том же молил, наверное, и полковой комиссар, наглотавшийся пыли в открытом виллисе и торопившийся к своему штабу, где есть и банька, и еда, и мягкая кровать. Но виллис не появлялся. Как догадывались офицеры, шофер не хотел отдавать спецталон, воинское требование на бензин, и сейчас грозил кладовщику всяческими карами, вплоть до отправки на фронт.

Запал у полкового комиссара догорал. «Жалобы есть?» – сурово поинтересовался он, и офицеры стали, переглядываясь, выкладывать жалобы, по опыту зная, что такие залетные начальники удовлетворять их не будут. Говорили поэтому вяло, заранее примиряясь с тем, что их просьбам никто ходу не даст. Почта вот, сетовали, приходит на курсы с опозданием, не исполняется приказ о фронтовой норме питания, кормят по третьей норме, а курсы, даже если они в округе, приравнены, говорят, к действующей армии. И кино крутят старое, «Музыкальную историю» десять раз показывали…

Говорили, прекрасно зная, что комиссару не по силам, – да и власть у него малая! – организовать доставку газет из Москвы самолетами. И вытащить из виллиса коробки с новой кинокомедией он не может. И норму питания повысить, прикажи он, не даст ему начпрод.

Просто так жаловались, лишь бы отвязаться от вопросов, лишь бы потянуть время.

Кто-то из офицеров неожиданно изрек: – С приемом пищи, товарищ полковой комиссар, непорядок: в две, а то и в три смены ходят офицеры в столовую!

Застрявший у склада виллис дал о себе знать, послышался шум мотора. Комиссару дарилось время – хотя бы в какой-нибудь малости показать себя решительным и властным начальником.

– Где столовая? – вопросил он так грозно, словно в столовой, именно в ней, таился источник временных неудач на фронте. Швырнул казбечину в урну и, на самые глаза натянув фуражку, последовал за офицерами.

Одного взгляда было ему достаточно, чтоб уяснить обстановку и узрить корень всех бед. Три длинных стола на шестьдесят курсантов располагались так, что четвертый, такой же длинный, не вмещался, мешала стена, за которой обедали офицеры.

– Безобразие! – взревел полковой комиссар, впадая в ненаигранное негодование, усиленное еще и тем, что на него взирали доедавшие кашу курсанты, вся Третья рота и половина Второй. – Да немедленно снести эту перегородку! Эту стену! И поставить еще один стол! Для офицеров! Вместе пусть принимают пищу! В гуще надо жить, в массе, чтоб знать ее!

Шумно войдя в столовую, комиссар столь же шумно и вышел. Виллис уже стоял у грибка, сесть бы сейчас ему и укатить. Но без еще одного руководящего указания покинуть проинспектированные курсы комиссар не мог и оглядел озадаченных приказом офицеров. Взор его замер на Висхоне, не мог не задержаться на нем. Майор, считая себя на курсах человеком случайным, не состоящим на службе в данной воинской части, покуривал не у грибка, а чуть поодаль, как бы на отшибе, и – на что уж никак нельзя было не обратить внимания – был одет в новую, ни разу до него не ношенную форму. Ордена и медали, перенесенные со старой гимнастерки на новехонькую густо-зеленую, придавали Висхоню убедительный вид строгого командира, настоящего военачальника. Погоны еще не умятые, фуражке мог бы позавидовать сам военный комендант, лишь парусиновые сапоги напомнили офицерам того полуоборванного отпускника, что вчера приходил к Фалину.

Более всех удивлен был Андрианов: ну, зачем Висхоню переобмундировываться во все новое? На передовой в этой гимнастерке засмеют, а в госпитале ее подменят. Единственное объяснение: человек хочет, переодевшись во все неношенное, вернуться в лейтенантское прошлое, когда воздух не дырявят металлическими штуковинами и корда розы не в диковинку.

– Фамилия?.. Как ваша фамилия?.. – подскочил к майору полковой комиссар. – Висхонь?.. Так вам, товарищ Висхонь, я поручаю навести порядок в столовой! Снести перегородку! И вообще проконтролировать! Ответственным… Строго накажу…

Шофер дудукнул, подзывая хозяина. Уже из отъезжающего виллиса офицеры услышали фамилию того, кто разом возвысил пришлого человека. «… политуправление… полковой… ссар… болдаев…»

Истуканом стоявший Висхонь отнял руку от фуражки и поспешил к КПП. Так же торопливо разошлись офицеры, не придав никакого значения приказу о сломе перегородки. Невыполнимых, идиотских и безграмотных распоряжений и указаний наслышались они вдосталь, они же впрочем и знали, что лучший способ избавить себя от мыслей о дураках и невежах – это выполнять их приказы вполсилы и бездумно. Поэтому о полковом комиссаре Болдаеве тут же забыли, уверенные в том, что и Болдаев не помнит уже, что наприказывал он в пункте заправки горючим. Да и Фалин завтра приедет, рассуждали офицеры, вот пусть и решает, ломать стену или оставить ее нетронутой.

Через час однако связист принял телефонограмму, отправленную со станции. Шеболдаев была фамилия комиссара, а не Болдаев. И полковой комиссар Шеболдаев назначал майора Висхоня ответственным за проведение спецмероприятия.

Андрианов как раз собирался в Посконцы. Его и попросили довести до сведения майора полученное официальное распоряжение.

– Таких, как этот Шеболдаев, жалеть надо, – комментировал Андрианов события тринадцатилетней давности. – Взвинченные, суматошные, горячечные, слюна изо рта брызжет, рука хватается за пистолет на боку. Страх в крови поселился и кровью разносится по всему телу. Человек страстно хочет дожить до заката, до ночи, но темнота не избавляет от гнетущего ощущения неотвратимой гибели. Немцы рядом – страшно, немцев поглотила темнота – еще страшнее. Ну, а этот, Шеболдаев, паниковал еще от затянувшейся переаттестации. Ввели новые звания, полковому комиссару с четырьмя шпалами ходить бы в полковниках с тремя звездами на погонах, но когда стали менять шпалы на звезды, сразу оказалось: младших офицеров много меньше того, что поглощает кровопролитная война, зато среднее звено взбухло от майоров, подполковников и полковников, вот и приходилось понижать многих в званиях, кое для кого это было оскорбительно, и полковые комиссары не хотели превращаться в майоров, это же умаление их заслуг, чуть ли не понижение роли партии. Вместе с новыми званиями вводилось и единоначалие, комиссаров упраздняли, политруков тоже. Вот и носились по тылам разные политработники, отдавали бессвязные приказания и мчались дальше. Несчастные люди! Бестолковые командиры!.. Армия, казнимая лихими приказами. Они ведь никогда не соответствовали мыслям и намерениям тех, кому отдавались. И стало уже правилом: отступление от приказа выгодно бойцам и командирам, сопряжено с меньшими потерями…

Нашел он Висхоня в просторном доме старухи, в пристройке к нему, в комнате, имевшей выход в сад через крыльцо, и комнату уже занял старший лейтенант Калинниченко, приятный, располагающий к себе блондин лет тридцати, в нательной рубахе и тапочках на босу ногу, чуть пьяненький и кривляющийся ровно в той мере, чтобы гость – Андрианов – чувствовал себя равным, своим, родным, не ожидающим приглашения к столу, потому что стол – для него, стол общий, он для всех людей с погонами. Стол же, выражаясь по-старинному, ломился от яств, извлеченных из подвалов, погребов и подполов села, от еды, которой давно не видел Андрианов: свежие и малосольные огурчики, сало с желтыми отметинами чеснока, сметана в глечике, пузырящаяся яичница с колбасой, связка зеленого лука, красные помидоры, пористый белый хлеб крупными толстыми ломтями. Заточенным немецким кинжалом Андрианов стал нарезать сало. Висхонь сидел напротив, голова его, бритая наголо, начинала после госпиталя выращивать на себе рыжеватый пушок, белесым полумесяцем облегавший шрам. «Ешь, Вася, ешь, набирайся сил…» – приговаривал Калинниченко, любовно подкладывая ему на тарелку мелко нарезанную колбасу, посыпая солью огурцы. Висхонь жевал так осторожно и медленно, словно у него болели зубы, и Андрианов подумал, что, знать, хирурги отсекли майору часть желудка, дав наказ: есть поменьше, но почаще. Калинниченко же как бы между прочим, вроде бы не очень-то интересуясь ответами Андрианова, спрашивал его о том о сем, о погоде, о положении на фронте, об удоях посконских коров, и Андрианова не оставляло ощущение, что Калинниченко рассматривает его с разных сторон, вертит его так и сяк, подносит к свету и вглядывается, как в предмет, ценность которого не очевидна. Наконец он пришел к выводу, что предмет – не поддельный, что перед ним вполне разумный человек, для брата его Васи не вредный, и, придя к такому выводу, Калинниченко перестал кривляться и серьезно сказал, что хотел вот смотаться с Ваською в райцентр, там все-таки повеселее, бабы есть, и Ваську удалось приодеть, да бот этот дурацкий приказ полкового комиссара, о котором лучше бы не слышать…

– Дурачок, – ласково укорил он Висхоня. – Получил шмотье – и бегом сюда. А ты под начальство полез… Кому показывался? Перед кем… Столовую теперь навязали тебе… Кушай, кушай, Этот кусочек и этот, сплошной витамин, соки земли…

Любование братом и другом было в голосе его, и превосходство вольного человека над служакою, который по рукам и ногам повязан уставом.

Ни в каких офицерских компаниях не засиживаться – такое правило соблюдал Иван Федорович Андрианов, и как только Висхонь проглотил последний кусок и встал, поднялся и он, пошел погружаться в свою бочку и, сидя в ней, слышал, как оставшийся в одиночестве Калинниченко насвистывает довоенные мелодии. Тонкий, искусный свист пролезал во все щели, и Андрианов, полузакрыв глаза, вспоминал до боли знакомые мотивы: «Если завтра война…», потом «На границе тучи ходят хмуро», затем «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». И ни одной фронтовой песенки, даже той, что сразу, подхваченная и немцами, запелась по всей линии многотысячного фронта, – «Темную ночь» из фильма не хотел держать в душе и памяти Николай Дмитриевич Калинниченко. Филигранно высвистывались мелодии, артистически, и все обрывались многозначительной паузой, она-то и намекала на пропасть, отделявшую явь посконского бытия от сладких снов прошлого, от грез по былому, но ни нотки злорадства не улавливалось в стиле исполнения. Над псковским вокзалом громыхала в июле 1941 года «Широка страна моя родная«, извергалась из рупора, и стоявший рядом с Андриановым мужик непризывного возраста вдруг промолвил: «Вот и конец пришел широке-то…» Тихо сказано было, одними губами, но ненависть усилила полушепот до многоголосого хора, погромче того, который разносил над вокзалом ликующие слова.

Слушая художественно-артистический свист Калинниченко, Андрианов представлял себе руки его, как будто они, а не губы, исполняли эти мелодии, вспоминал его пальцы. К рукам своим старший лейтенант относился, как музыкант к скрипке, как мастер к инструменту. Прежде чем взять вилку или нож, пальцы пробегали по ним, ощупывая на расстоянии, убеждаясь в том, что прикосновение к металлу не обожжет и не уколет подушечки пальцев. Фалангами согнутых пальцев Калинниченко узнавал температуру чайника на керосинке, наматывал на руку полотенце, прикручивал фитиль, и лишь затем переносил чайник на стол. Что бы он ни делал, а за руками следил, будто их подстерегала опасность.. Это были особо чуткие руки, и такие руки Андрианов уже видел – в Крестах, и кому такие руки могут принадлежать – тоже знал.

Калинниченко поджидал его у калитки. Протянул пистолет, немецкий вальтер.

– Диоген, просьба у меня… Присмотри-ка ты там за Васькой, дров он там наломает, сердце мое подсказывает. Он ведь дурной, Васька. Лады?.. Пушку ему дай, мало ли что, а уж я тебя отблагодарю…

Беспрепятственно миновав КПП, молча приняв пистолет из рук .Андрианова, спросив, где связисты, майор Висхонь приступил к спецмероприятию. Оно, возможно, и казалось ему дурным, но сомнения отпали, когда он прочитал телефонограмму, и начал майор с осмотра поля предстоящего боя, со стволовой. Там уже давно отужинали, клеенку на столах промыли, курсанты на кухне чистили картошку. Висхонь шагами измерил столовую, сделав, как потом выяснилось, незначительную, но крайне существенную ошибку. Кулаком постучал по стенам закутка, выгороженного офицерам. Дежурный по кухне, впервые видевший майора, бросился к дежурному по курсам. Тот, знавший о каком-то мероприятии, успокоил: «Да не мешай ты ему…»

Третий вечер соблюдался траур, клуб закрыли, курсанты в казармах занимались кто во что горазд. Незнакомого майора встретили с некоторой опаской. Оживились, однако, когда услышали: кто на гражданке строил или ремонтировал дома? Такте немедленно нашлись, потому что хотели избавиться от политбесед, занятий в поле и прочих воинских обязанностей, бывшие столяры, каменщики и плотники решили, что их отправят в колхоз на несколько дней. После придирчивого отбора строительная бригада из двенадцати человек строем направилась в столовую, прихватив в гараже топоры, ломы и кое-что из мелкого инструмента. Столы сдвинули, давая работе простор. Висхонь поставил боевую задачу – перегородку снести! Курсанты заколебались, и тогда Висхонь произвел два выстрела, в потолок, из вальтера, и двенадцать человек, целое отделение по армейскому штату, с ломами наперевес атаковали перегородку.

Через час все было кончено. К столовой прибавились квадратные метры, обеденные столы расположились не поперек, а вдоль, параллельно им и поставили четвертый, тоже на шестьдесят человек, принесли его из казармы Второй роты, предназначался он офицерам, о чем и предупредил начпрода Висхонь, покидая курсы.

Никто его не задерживал, никому он здесь не был нужен. И Висхонь в этих курсах никоим образом не нуждался, свое он с них получил – брюки, гимнастерку и фуражку, офицерский ремень и портянки. Он исполнил приказание старшего начальника, снес перегородку, теперь можно вернуться к тому, что приказывали ему генералы и полковники в госпитале, то есть к лечению отпуском.

И все дни, вплоть до своего исчезновения, майор загорал в саду Лукерьи, в синих длинных трусах, и бабы, по разным нуждам заходившие к Лукерье, смотрели на Висхоня и всплакивали, потому что майор весь – от макушки до пяток – был иссечен шрамами, исполосован рубцами и стежками, следами хирургических штопок. На каждом крестьянском дворе есть не годный ни к распилу, ни к расколу обрубок дерева, чурбан, на котором рубят дрова, щепят лучину и укорачивают ветки до размеров печи. Когда такой обрубок, иссеченный до безобразия, надтрескивается, его бросают в огонь. Но и там он не горит почему-то. Тогда головешку эту выхватывают из печи и зашвыривают.

Таким вот обугленным обрубком и был майор Висхонь. Бабы, поплакав и погоревав, несли Лукерье сметану, масло, яйца, чтоб та ни в чем не отказывала племяннику. Одна из баб, посмелей и помоложе, предложила майору напрямую – | пусть у нее поживет, телом она еще крепкая, на что Висхонь ответил непонятно: «Давно это было…»

– Я тоже в столовой был, издали видел, как штурмовали перегородку, своими ушами слышал, как стрелял в потолок Висхонь, и тогда еще задумался, а надо ли было стрелять? Когда идут в атаку, стреляют не по немцам, а куда придется, и «ура» кричат не для запуга немцев, а чтоб чувствовать себя в общей массе атакующих. Но здесь-то, в столовой, зачем стрелять, да еще дважды? Ну, один выстрел, понимаю, мог сойти за случайный, два выстрела, значит уже намеренно, с какой-то целью. Думаю, Висхонь не очень-то уверен был, что поступает правильно, разрушая стену, и курсанты сомневались, побаивались. Выстрелы отбросили все сомнения и колебания, под грохот их можно было крушить, ломать, поджигать…

Новые порядки в столовой офицерам понравились. Службу на курсах они понимали как отвод в тыл с передовой, сон в мягкой постели ставили превыше всего, а теперь время, отводимое на прием пищи, укоротилось на полтора часа. Не четыре столика на шестнадцать человек, а один большой длинный, не располагавший, правда, к беседам, зато даривший офицерам свободное времяпровождение. Кто читал, кто спал, кто отпрашивался на станцию за новостями.

И курсантам пришлась по нраву перестановка столов, а то, что офицеры сидели и ели в открытом соседстве с ними, сделало пищу еще вкуснее и обильнее. Какими-то ничтожными граммами офицерская норма питания отличалась от курсантской, для закутка, скрытого от посторонних глаз, начпрод Рубинов находил дополнительный; кусок мяса. Теперь же интендантам пришлось разницу в нормах уничтожить, каша на всех столах стала одинаково масляной, суп курсантам подавали не жиденьким, как прежде, а густым, котлета им же – сочностью, размерами, мясистостью, так сказать, – теперь ничуть не походила на те комки, в которых было все, кроме мяса.

Радовались курсанты и тому, что получили наконец возможность рассматривать со всех сторон – и сзади, и спереди, и сбоку – офицерскую официантку Тосю, ранее лишь мелькавшую, наглухо закрытую от сотен глаз непроницаемой перегородкою. Этой Тосе посвящали стихи поэты Третьей роты, на нее, завистливо стиснув челюсти, посматривали ядреные парни Первой роты.

Общая и сытая пища сблизила и даже сдружила всех в столовой, снос перегородки благотворно подействовал на дисциплину, занятия начинались и кончались строго по распорядку, служить и учиться стало легче. Со станции привезли газеты, дотошные курсанты Третьей роты изучили подшивку «Красной Звезды* и обнаружили странный факт: под статьями нет названий фронтов – ни Брянского, ни Центрального, ни Воронежского. Коротко и непонятно: Действующая армия. Все почему-то решили, что через несколько дней придет приказ командующего округом и перед строем вручат офицерские погоны.

Прошло всего двое суток общих обедов и общей нормы питания – и вдруг возроптали офицеры. Достоинства закутка, в котором раньше они обедали, теперь оценились ими в полной мере. Туда можно было приходить вольно, когда хочешь, офицеры чувствовали себя вольными людьми – в отличие от курсантов, которых строем водили в столовую и по команде сажали. Офицерам, оказывается, нравилось приходить в свой офицерский уголочек по очередности, которая часто нарушалась. Погоны, недавно введенные, живо напоминали им об армии, какой была она да революции, а та армия, русская армия, давала офицерам разные привилегии, послабления в тяготах службы, избранной ими добровольно, чего нельзя сказать о солдатах, призываемых ежегодно, и в той армии отделение офицерского быта от казарменного порядка, в котором пребывали нижние чины, было обязательным. В закуточке, о чем с теплотой вспоминали, отнюдь не обильная офицерская пища дополнялась невесть где добытым шматом сала, ранней зеленью, огурчиками, в стакан чая опускался лишний кусочек сахара, на что-то вымененный. Втихую, без Фалина и замполита, по кружкам разливался самогон. Строжайшие указания того же Фалина или замполита напоминали офицерам далекую, ушедшую в прошлое семейную жизнь, раздраженные голоса жен или матерей: «Да сколько ж можно звать тебя к столу?! Щи стынут…» После ужина в закуточке обменивались новостями, изучали сводки, давая им свое толкование, далекое от газетного, решали вопрос о втором фронте. Кое-кто будто бы случайно касался плеча или руки недотроги Тоси.

Нет, новая жизнь в освобожденной от перегородки столовой стала решительно не нравиться офицерам! Их к тому же угнетало таинственное исчезновение руководства курсов. Фалин, замполит и особист будто в воду канули, не возвращались из штаба округа. Дали туда телефонограмму, ответом было мало кому понятное указание замполиту, от него требовали отчет о работе, проводимой в свете постановления ЦК от 24 мая. Из ответа заключили: ни в одном управлении штаба Фалина нет!

И курсантам тоже – курсантам, переведенным на офицерское довольствие, новая жизнь перестала нравиться! Когда еды много меньше того, что требует желудок, ее дележка проста и справедлива, прибавка же в хлебе и мясе породила затруднения, подозрения и обиды. Из столовой курсанты шли злые, без приятного ощущения сытости. Будто воруя, ели они, опасаясь расплата неизвестно за что. Человеку на службе особо дорога те часы и минуты, когда он выпадает из власти командира и сам собою распоряжается, на это распорядок дня отводил полтора часа, к ним курсанты присоединяли столовую, когда в ней нет офицеров. Тогда можно нарушать форму одежды, рассказывать анекдоты за столом, зубоскалить с официантками. Опоздавшие пробирались к своему месту, кого-то обязательно задевая, под тычки и быстролетные ругательства, без которых немыслим мужской коллектив.

Ныне этой вольнице пришел конец. Опоздавшие уже не рвались в столовую, потому что командиры взводов могли их заметить и наказать. Они пристраивались ко второй смене и часто покидали столовую голодными. За прежде шумными столами воцарилось угрюмое молчание, слышался лишь металлический перестук ложек да те хлюпающе-чавкающие звуки, которыми сопровождается прием пищи двумя сотнями ртов. Курсанты вспоминали время, когда офицеров в их столовой не было, и находили, что майор Висхонь (о полковом комиссаре никто не помнил) не продумал что-то до конца, отдавая приказ об уничтожении стен. Такого же мнения были и офицеры, уже открыто говорили они о том, что этот самозванец Висхонь либо дурак, либо провокатор, либо – надо бы стукнуть особисту – немецкий агент, засланный для морального разложения .тыла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю