Текст книги "Собиратели трав"
Автор книги: Анатолий Ким
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
ТЫ НЕ БРАТ ЛИ МОЙ, МУРАВЕЙ?
Человек пошел за лестницей, которую они прятали за домом, в кустах лопуха и кислицы. Им приходилось опасаться теперь воров – однажды у них сняли с крыши много провяленной камбалы, пока оба ходили на сопку за травой. После этого незнакомец и придумал прятать лестницу за дом. Так было проще, чем снимать и уносить всю рыбу.
Свалив с себя на землю охапку мокрых, глубиной и холодом пахнущих водорослей, До Хок-ро стоял лицом к углу дома, за которым исчез незнакомец: сначала голова и плечи скрылись, затем мелькнули босые ноги. А теперь, ожидал старик, должен появиться из-за стены конец лестницы, а потом сам человек, несущий ее на плече. Время шло, а незнакомец с лестницей не появлялся. Но надо было вывешивать длинные ремни морской капусты на крышу, и старик терпеливо ждал, вслушиваясь в шум, плеск и удары волн, падавших на берег за его спиной, бездумно глядя на то, как сильный ветер треплет летящую ворону. Она рвалась против ветра, тяжело загребая крыльями, и двигалась вперед с трудом, медленно, как во сне. Но вдруг она свернула в сторону, и ее тут же подхватило и прочь унесло порывом. До Хок-ро опустился на завалинку у двери, поднес к лицу руку и стал рассматривать больной палец, обмотанный тряпицей. Палец нарывал, тихо садня, тряпица взлохматилась, и длинная нитка от нее тянулась и билась на ветру. Старик оборвал нитку и отбросил, взглянул на море, на сбитые тугими комочками, быстро бегущие облака. Волны моря и облака на небе неслись в одну и ту же сторону. Волны прыгали, как лошадиные гривастые головы на беспокойных шеях, и несчетно велик, страшен был их дикий табун. Между облаками ярко вспыхивало и потухало солнце. День был ветреный, но теплый; ветер согревал, а не холодил тело, и за Камароном берег был усеян купальщиками. Большие зеленые волны нагоняли одна другую, поднимались стеною и рушились на песок, и шум стоял от них по всему берегу, будто кидали на землю огромные мешки с зерном.
А незнакомец все не появлялся с лестницей, и До Хокро недоумевал: что он может делать за домом столь долго? И вдруг неожиданная мысль пришла ему в голову: а что, если человек упал на землю и умер? Масико уехала, к концу лета вернется, а затем снова уедет. Нету Масико, а тут еще и этот человек… Что делать, если он и на самом деле умрет? Но нет, не может быть такого. Масико уехала, когда шли дожди, а через несколько дней дождь прекратился, и с тех пор стояла ясная, теплая погода. Солнце грело изо всех сил, отдавая последним летним неделям все, что могло отдать. Пришелец чувствовал себя хорошо, был весел и бодр, и старик думал, что он вылечился и скоро должен уехать домой.
И тут – как будто приставили к груди До Хок-ро сверло, и нажали, и повернули, сверло глубоко вошло острием внутрь – край сердца кольнуло дурное предчувствие. Он вспомнил, что в доме висит на гвозде пиджак человека и еще кое-какая одежда лежит в головах постели. Вспомнил старик о часах, которые тот давно отложил на подоконник, – они лежат там стеклами вниз и пылятся, хорошие золотые часы. Они пили воду из одной бутылки, по ночам каждый из них слышал кашель другого и возню его на постели слышал. И на обоих Масико оставила крупу, рис и соленую редьку в кастрюльке.
С треском ломая стебли кислицы, из-за дома выскочила желтая собака, присела на тощий зад. С ужасом взглянув на До Хок-ро, с ужасом оглянувшись назад, откуда выскочила, собака тявкнула, будто ее ударили, подскочила и понеслась с Камарона, поджав хвост. И До Хок-ро, испугавшись чего-то, вскочил на ноги и тоже пошел вон от дома, прямо к одинокому на мысе дереву и мимо дерева, что качалось на ветру, будто бегущая женщина, пригибавшаяся на бегу и отворачивавшая в сторону лицо. Старик торопливо пробежал через весь пляж, ни на кого не глядя, пробрался к кладбищу рыбачьих катеров и барж и спрятался там в обломках старого японского кунгаса. Одолевая удары и всплеск волн, сюда доносились людской крик и смех, теплый ветер врывался в пробоину старого судна. Эти веселые люди играли в свои игры, бросались в волны и плыли по ним, ни о чем не подозревая. А вечером уйдут они в город, будут гулять кучками по улицам, многие пойдут в клуб, где показывают понятное для них кино, а другие сядут на станции в вечерний поезд и уедут куда-то. Они будут мелькать в окнах домов, скрывая за занавесками свою домашнюю жизнь… И никто из них не знает теперь, что совсем недалеко в больших пыльных лопухах сидит смерть и смотрит на них. У нее жадный, дурной взгляд, песок хрустит на ее зубах. Они не знают, что смерть другого человека – это не просто чужая смерть, а их собственная, потому что смерть для всех одна и та же.
У своих ног старик видел мелкий чистый песок и муравья на нем. Муравей быстро перебирал лапками, но вперед продвигался медленно. «Ох, старик, – застонал До Хок-ро, – зачем ты все еще живешь и что тебе делать с собой, если все еще живешь? Вон бегают на берегу, прыгают в волнах, лежат на песке – отыщи среди них себя, отыщи этого незнакомца! Не отыщешь. Нет среди них вас, нет, – сто, двести, тысяча лет прошло уже – отыщи попробуй себя и ты, незнакомец, попробуй отыщи себя. Все забыто. А люди бегают, прыгают и веселятся, и они все такие же, и они всегда веселятся в летний погожий день у моря. Но только нет среди них тебя, старик, и тебя нет, незнакомец, – потому что вы лишь приснились самим себе и только вы одни и видели эти сны. Скажи, старик, зачем ты столько лет копил деньги? Неужели для того, чтобы их у тебя украли? Скажи, муравей, не мой ли ты младший брат, умерший от оспы в младенчестве? Не жена ли ты моя, не ребенок ли мой, которых никогда у меня не было? Куда ты стремишься, муравей? Неужели знаешь, что ждет тебя там, за этой щелью, к которой ты так упрямо карабкаешься через сыпучий песок?»
Вдруг он услышал, как воет пурга. Уже, оказывается, пришла зима. Он выглянул в дверь и увидел Камарон, весь заснеженный, на сопках от снега получились белые и черные пятна. Закрыв поплотнее дверь, он принялся щепать топором доску и растапливать печь. Огонь вспыхнул, пламя рыжими клочьями полезло из щелей печки между кирпичами.
Грозно постучали кулаками в дверь – он открыл и никого не увидел. В тучах резвился месяц, острый, как кончик ножа. На сопке кто-то плакал, море шевелило на волнах чем-то белым. Это шуга, догадался старик, скоро и большие льдины нагонит. Он повернулся и хотел идти к своей постели, чтобы прилечь, и тут увидел незнакомца. Тот стоял в углу, прямой, высокий, упираясь головой в потолок.
– Хок-ро, собирайтесь в путь, – приказал незнакомец, и тут старик понял, что перед ним – дух умершего человека.
– Эге, слушаюсь, – поклонился он духу и стал обуваться. Он никак не мог найти один сапог, потом махнул рукой – все равно тот был настолько плох, что не стоит о нем беспокоиться. Так и остался он стоять в одном сапоге, не зная, что делать дальше. И тут ему захотелось лечь в постель, отвернуться к стене и уснуть. В голове у него закачалось, где-то далеко нежно запели.
…Старик проснулся и увидел грубые швы на своих резиновых сапогах. Оказывается, он уснул, спрятавшись в старой деревянной барже.
Уже сильно завечерело, воздух сгустился, отяжелел и растекался совсем невысоко над землей. Тихо дышало в лицо еще живое тепло дня, а со спины уже охватывала прохлада подступающей ночи. Небо очистилось, синева его, полиняв к вечеру, перешла в желтизну меда. Ветер утих, покрасневшее солнце разбрызгивало свои прямые лучи совсем низко над водой, от него по морю текла огненная река. По всей земле пошли длинные розовые полосы и синие тени. Грустные жемчужные змеи извивались в переливах успокоенных, мерных волн. Прозрачные яркие лоскуты легли на землю между тенями от листьев лопуха. На склоне сопок свет ярко и мощно вспыхивал, разгораясь на глиняных оползнях и разломах бурых скал среди ровно светящейся зелени.
Ноги у старика затекли, он пошатнулся, поднявшись. В лицо ему ударило солнце, и старик долго смотрел на него – на солнце уже можно было смотреть. Он стоял среди развалин крутобоких барж и катеров, маленький, узкоплечий старик, вытянув вперед, как корова, согнутую шею, лицом к лицу с солнцем. Из-под засаленного, мятого пиджака выбился подол убогой рубахи, над рваными резиновыми сапогами нависали пузырем широкие штаны. Голова старика с отросшими серыми волосами была открыта, кепка его упала на землю, пока он спал. Теплый ветер задувал ему под рубаху, обтекая его тонкие ребра.
Старик стоял и смотрел на солнце долго, будто оцепенев, – и скоро все вокруг стало исчезать, – все, кроме косматой глыбы огня. От солнца тянулась золотая паутина, и она достигала лица старика, охватывала щекочущим теплом его виски, скулы, подбородок – все лицо по кругу, – и перед ним в середине этих огненных тенет моргал зелеными глазами огненный паук. «Ты, всемогущий владетель жизни, не добрый и не злой, ты можешь хоть сию же минуту вонзить в меня свое жало… Ты дал мне много лет непонятной жизни, можешь дать еще столько же, хоть я и не прошу, – думал старик, – и каждый миг, каждое движение этой жизни принадлежит не мне; а тебе, владетель!» И старик стоял перед солнцем смирно, как ученик школы перед учителем, готовый к послушанию, равнодушный, спокойный и чуждый своих страхов, желаний и помыслов. Он постиг в этот миг бесстрашие и равнодушие, безнадежность и свободу, – не он отвечал за все то, что выпало ему и еще выпадет.
«Я никогда не считал себя важным, всем уступал дорогу, ни у кого ничего не отнял, – что ж, я могу смело смотреть в твои глаза, владетель. Бери меня хоть сейчас и делай со мною что хочешь. Мне не о ком тужить, я ничего не могу потерять кроме того, что ты дал, хозяин. В молодости я умел считать деньги, а потом разучился, потому что много раз на моем веку они менялись и я их терял, оказывается. Под конец я стал собирать деньги не считая, заталкивать их в мешочек, чтобы только был поплотнее комок, потому что мне было приятно, когда бумажек много, пусть старые там или новые, – я ведь не собирался их тратить…»
Много лет он копил эти деньги, вкладывал в тайный мешочек маленькие билетики надежды, – хотел, ощущая их плотную тяжесть, когда-нибудь быть не смешным, не последним среди людей, выпрямить привычную к поклонам шею, – да не сбылась его мечта. «И это, может быть, хорошо, – думал старик, томясь, – потому что перед кем мне гордиться, если надо мною всегда был хозяин и он смотрит теперь на меня зелеными мудрыми глазами…» И До Хок-ро опустил свои глаза, До Хок-ро нашел и поднял с земли кепку, надел на голову и пошел к Камарону.
На пляже люди нехотя вставали с песка, нехотя одевались и медленно уходили с берега, сожалея о прошедшем дне. До Хок-ро шел, печально глядя им вслед: всех их обволакивала теплая паутина, обволакивала, грела, и убаюкивала, и приводила неизменно к смирению старости.
Подойдя к дому, он остановился. Налетел сильным порывом случайный ветер-побродяга, стал раскачивать пыльные листья лопухов. И До Хок-ро вошел в лопухи, огромные сахалинские лопухи, которые были до плеч ему. Они шелестели, копошились под ветром, как бестолковое стадо свиней, кланялись и выпрямлялись, и ветер ударял песчинками в эти широкие, как зонты, продырявленные черные листья. Раздвигая их рукой, старик шел сквозь ветер, несущий песок и звонкие людские голоса. Он глядел на стену дома, и ему казалось, что не он пробирается, спотыкаясь, к стене, а что она движется к нему, тихо шипя под песчаным ветром. И у самой стены он увидел на земле человека. Он лежал, раздвинув чуть в стороны ступни, белевшие на земле, оскалив зубы, и это старику показалось настолько нехорошо, что он чуть не повернулся и не ушел назад. И вдруг тот шевельнулся, открыл глаза и, лежа неподвижно среди лопухов, улыбнулся своей обычной долгой улыбкой. До Хок-ро подошел к нему и присел на корточки.
НОЧНАЯ СТРАЖА
Что-то томило их, что-то мешало им спать в эту душную ночь – то ли кузнечики, забившиеся в щели стен, то ли невнятный призыв жизни, продолжавшийся без них на темном морском берегу. До Хок-ро и его товарищ покинули свои печальные ложа и не сговариваясь, один за другим вышли из дома на воздух. Море прохладно и чисто дохнуло в лицо им, свет всех звезд сосредоточился на них, и они легко понесли на плечах тяжесть беспредельных звездных пространств.
До Хок-ро послушно шел вслед за человеком, имени которого не знал, не знал и цели его, – но снова для старика нашелся тот, кому он мог бессловесно повиноваться, которого он хотел видеть с самого утра, едва лишь осознав себя после временной смерти сна. И, как бывало всегда в его жизни, старик не спрашивал у своего разума, кто же тот человек, которому он беспомощно отдает всю свою действенную сущность – способность идти куда-то, относить и приносить что-то, работать над чем-нибудь не сложным. Он не выбирал тех, с кем сближался, – выбирали его, если находили это нужным, а он всегда подчинялся, находясь в готовности где-то рядом, немного в стороне, чтобы не особенно лезть на глаза человеку.
Они шли по ночному пляжу, черному, как черная исполинская тень, и по рваному краю этой тени призрачно шевелились белые буруны. Тьма берега казалась еще гуще оттого, что там и сям мерцали красные, раздуваемые ветром огоньки, непотушенные остатки костров, у которых вечером сидели поздние любители моря. Они ушли теперь домой, разбрелись парами в темноте, наспех закидав огонь песком, но сухие толстые куски бревен, изъеденные глубоким тлением, трещали и щелкали под ветром, продолжая гореть. Издали эти огни выглядели полнокровными, яркими кострами, и было странно подходить к ним и не видеть сидящих вокруг людей. Чудилось, что они, сговорившись с лукавой целью, только что отбежали в сторону, спрятались в темноту и оттуда следят за теми, кто подходит к огню. Но, может быть, это так и было, а не просто чудилось, потому что тьма пляжа была беспокойна от шатающихся безмолвных фигур, от коротких всплесков сразу же подавляемого смеха, от шепота невидимых губ. и шелеста потревоженной одежды. Чьи-то белые ноги вдруг поджимались, отодвигаясь с пути двух бредущих отшельников; кто-то крепкой рукой отстранял До Хок-ро, не давая ему столкнуться с собой, и на мгновенье сверкали светящиеся зеленые точки на часах. От тлевших бревен звонко отскакивали раскаленные угольки, прочерчивая красную дугу в темноте, и треск при этом был похож на краткий нетерпеливый звук поцелуя.
Нет, было беспокойно на ночном берегу, и не нравилось До Хок-ро, что они, два бездельника, ходят среди этих занятых возней и поцелуями теней, мешают всем и путаются у них под ногами. Лучше бы оставались они на Камароне и полежали бы на прохладном песке, подложив под головы удобные камни, подремали бы под шум моря и пошли бы потом спать. Но спутник молчаливо вел вперед, и До Хок-ро покорно шел за ним.
Недавно они помылись горячей водой, нагрев ее в котле для парки трав, и человек срезал с его бедер потемневшую веревку, на которой когда-то висел мешочек с деньгами. Незнакомец с грустной усмешкой разглядывал эту веревку, утончившуюся от долгого употребления, потом привязал к ней камень и утопил в море. До Хок-ро равнодушно проследил взглядом, как летел камень, трепеща в воздухе веревочным хвостом. Когда разошлись круги на воде, человек сказал:
– Старик, ты собирал деньги, оказывается. Даже ты, старик! Не понимаю: зачем тебе нужны были эти бумажки? Давай лучше собирать траву, это приятнее и вернее. Бумажка может только шелестеть, а трава может сберечь чью-нибудь жизнь. Я тоже был собирателем трав, я знаю.
Что-то острое попало под босую ногу старика, и он клюнул головою во тьму и натолкнулся на спину спутника.
Тот обернулся к нему, освещенный неясным отсветом костра, и придержал от падения за плечи.
– И чего мы бродим, старик, чего? – сказал он, отпустив До Хок-ро. – Пойдем посидим у огонька.
И он подошел к мерцающим головням, припал на четвереньки и стал дуть на красные прожилки полуобгоревшего бревна и прислонять к его потрескивавшей огненной ране случайные щепки и бумажки. Вскоре под его руками ожило и затрепыхалось пламя, осветив небольшое пространство по кругу. До Хок-ро уселся с морской стороны.
До Хок-ро смотрел в костер и видел в его огненных струях какие-то красные, расцветающие и тут же опадающие цветы, всадника, вдруг переломившегося пополам вместе с конем, огнебородоцо мудреца, читающего книгу. Товарищ старика тоже смотрел в огонь и видел там алого цвета город, в котором над громоздящимися друг на друга домами реял пламенный текучий воздух. Шевелились толпы граждан на улицах, словно струи огненных зерен. Вдруг пылающий воздух завихрился, и пошел дождь светящихся алых искр. Граждане тотчас раскрыли зонты, которые ярко вспыхнули под налетевшим ветром, и отблеск этих вспышек окрасил багровым густым цветом все узлы, и морщины на лице старика. Изломанные брови его, словно заново наведенные углем, стали кромешно черными и толстыми.
Кто-то вблизи них вскрикнул счастливым голосом, женскому голосу стал вторить мужской, и вскоре они стали удаляться, ублаготворенно затихая. До Хок-ро и его спутник сидели рядом и смотрели неотрывно на огонь, и лица их были серьезны. Старик утомленно закрывал глаза и подолгу держал их закрытыми, его товарищ изредка, не отрывая глаз от костра, прижимал бороду к груди и медленно поводил головою.
– Завтра будет восход, и это огромное явление, старик, – вдруг заговорил он, слепо глядя в огонь. – Ночь тоже огромное явление. Звезда в небе что-нибудь да значит, старик. И ты тоже огромное явление, и я. Смерть тоже огромное явление, но вот взметнется она на пути от земли до неба, а о ней мы ничего не знаем. Я был врачом, мне приходилось иметь дело с умирающими, – что ж, и у меня умирали, – но никогда, оказывается, я не знал по-настоящему, что это такое. Также и теперь не знаю, и мне стыдно, потому что отпущена была мне целая жизнь, за которую я должен был серьезно и с любовью постигать смерть, как и жизнь равным образом. Но я считал, наверное, что это других касается, не меня. И вот я стою перед нею, и стыдно мне… Когда я околею, старик, ты зарой меня в песок и сверху пальцем напиши… Нет, ничего не пиши, а только проведи маленькую черточку. И потом стой рядом и смотри, как ветер будет заносить песком. И когда останется лишь ровное место на белом песке, то скажи… Ты спишь, старик, ох, зачем я только говорю все это.
До Хок-ро спал, уронив голову и согнувшись над своими коленями, будто застыв в низком поклоне огню. Руками он слабо держался за ступни скрещенных ног, кепка свалилась с головы на землю, серые волосы его беспомощно повисли. Томительный теплый свет костра и чужая тоска одолели душу старика, и он ушел ото всего этого в забытье сна.
А вокруг них на пол-Земли разостлалась темнота, мерцали в ней забытые огоньки костров, шелестел песок под ветром, и звуки поцелуев мешались с щелканьем подскакивающих раскаленных угольков. И где-то шла уже ночная стража, подходя к ним со стороны моста, и круг света от электрического фонаря метался по песку, выхватывая из ночи то корягу, то растрепанную газету на песке, то человеческое лицо, ослепленное ярким лучом.
– Ты уснул, старик, а я хотел сказать тебе самое главное, – говорил человек. – Ну да ладно, спи себе, бедняга, – все равно слов моих тебе не понять, и все равно ты все понимаешь, потому что ты добрый человек. Над землею, старик, вокруг земли не только воздух, не только магнитные поля и розовый свет солнца – над землею скопилось огромное количество энергии, и когда умирает добрый, не злой, энергия эта увеличивается еще немного. И она никогда не исчезнет, и ее все больше скопляется там, вверху.
До Хок-ро слабо простонал во сне и мотнул из стороны в сторону лохматой головой, и тень за его спиною, падавшая от костра на стену ночного неба, огромно качнулась. Пробежал через весь пляж стремительный ветер, раздувая алые соцветия покинутых костров.
Два пограничника береговой охраны, сержант и рядовой, неслышно подошли к костру и остановились в темноте позади сидящих. Сержант подал товарищу знак рукой: тише! – и бесшумно поправил на плече автомат. Это был ночной патруль. Солдаты знали, что один из двоих, сидящих у костра, чудной старик, известный каждому в городе, он живет в заброшенной хибаре на мысе и собирает морскую капусту. Второй же был неизвестен им и не похож на обыкновенного гражданского, гуляющего в этот час по берегу моря. Лицо его, тревожное и строгое, показалось подозрительным сержанту, к тому же неизвестный был бородат не по-здешнему, оборван, босиком и говорил что-то странное:
– Я хотел одинокого конца среди величественной природы, которая утешит меня за все, а нашел тут тебя, старик, и Масико. Нет, старик! Прекрасная природа не может утешить человека. Человека может утешить только человек. Я успокоился рядом с тобою, старик. Ты будешь на земле повсюду, вечно, в тебе моя надежда. Вы берете на прокорм себе от самой земли – берете жизнь своими темными, первыми руками человечества, срывая траву с земли или погружая эти руки в море. Вы ближе других к печали праха и глины, и вы больше, чем другие, знаете цену жизни. Ах, если бы мне разрешили еще одну жизнь! Жить – что знают об этом те, которым неизвестно ваше безмолвное согласие с жизнью… Старик! Вы, добрые люди, бессмертны. Когда ты умрешь, старик, ты не пойдешь в землю, ты взлетишь вверх.
Сержант выступил из темноты в круг света и остановился по другую сторону костра, прочно расставив ноги. Это был скуластый крепкий парень с прямыми русыми волосами, падавшими на уши из-под пилотки. Его широкое деревенское тело низко опоясывал солдатский ремень, бляха жарким золотом вспыхнула при свете костра.
– Кто такой? Что тут делаем? – спросил он, твердо глядя в глаза сидящему человеку.
До Хок-ро очнулся при звуках незнакомого сурового голоса, который ворвался в его легкий, путаный сон. Старик поспешно поднял с земли кепку и покосился на сапоги и провислые колени ночной стражи.
– Я человек. Сидим и беседуем, – ответил с обычной своей грустной усмешкой больной товарищ старика.
– Вижу, что не лошадь, – сказал сержант. – Покажь документы.
– Нету документов, – развел тот в стороны длинные руки.
– А где они?
– Нету.
– Ну ладно, поговорим в другом месте, – решил сержант. – Подымайся, пошли.
– Вот и конец, старик, – говорил человек, привставая. До Хок-ро остался сидеть на месте, низко опустив голову и глядя исподлобья в огонь. Больной врач улыбнулся. – А я-то горевал, что мне с собой дальше делать. Прощай, старик! – сказал он, уходя. – Часы оставь себе на память. Машеньке привет передай. Ну…
И он пошел в ночь рядом с солдатами, высокий, выше их на голову, сутулясь и выворачивая на песке босые пятки. До Хок-ро смотрел вслед уходящим этим ногам, растерянно моргая и пересыпая песок из горсти в горсть. Они скрылись во тьме, махнув огненным фонарем, постепенно затихли их голоса в далекой глубине ночи.
И вдруг совсем рядом грянули молодые смеющиеся голоса, взорвали ночь шумным весельем. «В ЗЕЛЕНОЙ КУЩЕ ЖИЗНИ МЫ ИГРАЮЩИЕ ДЕТИ», – пели молодые люди в темноте. И До Хок-ро поскорее отвернулся от костра, чтобы те, что пели песню, не заметили его мокрого от слез лица. Почему он начал плакать, До Хок-ро уже не помнил, но к концу своих слез подумал о том, что жизнь свою прожил без всякой пользы для этих смеющихся, радостных людей.
Тут он вспомнил уток, крякавших и плескавшихся под деревянным тротуаром в городе, и подумал: «Где же был мой вход в эту жизнь и где будет выход? Ох, если бы вначале я выбрал другой вход! Тогда не шел бы по этому узкому коридору, по которому я должен был идти, пока не превратился в глупого старика. Если человек остается навсегда одинок в жизни, то он в чем-то виноват перед небом. Но я хотел бы знать, в чем моя вина, чтобы как-нибудь искупить ее. Я боюсь уже оставаться без людей, я думаю: кто же подаст мне последнюю чашку воды?..»
Исчез незнакомец, увела его стража.
Ушла в ненастный день с Камарона Масико.
Все уходят в свою жизнь или в свою смерть, и слова их больше не звучат в воздухе.