444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Безуглов » Конец Хитрова рынка » Текст книги (страница 16)
Конец Хитрова рынка
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:07

Текст книги "Конец Хитрова рынка"


Автор книги: Анатолий Безуглов


Соавторы: Юрий Кларов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

В отличие от отца, у молодого Богоявленского не было практической жилки. Он интересовался не столько коммерцией, сколько искусством, был склонен к мистике. Одно время увлекался масонством, затем сменил его на теософию.

Учение о связи с надфизическим миром и о познании бога с помощью сокровенных психических сил, дремлющих в человеке, сдобренное мудростью йогов и ошеломляющими трюками факиров, произвело на него настолько сильное впечатление, что он решил посетить Индию, где находились центр теософических обществ и специальная школа. В штаб-квартире теософов Николай и познакомился с недавним семинаристом Борисом Соловьевым.

После смерти отца Николай Богоявленский вернулся в Петербург. Полученное наследство даже после уплаты многочисленных долгов покойного составило значительную сумму, которая дала ему возможность не только безбедно существовать, но и заняться коллекционированием произведений изящных искусств. По словам Лохтиной, Николай Богоявленский никогда не был ревностным поклонником Распутина, но, учитывая его близость к царской семье, относился к нему с «должным уважением». И когда Борис Соловьев по поручению Распутина приехал в станицу Мариинскую, где жил после отбытия наказания опальный Илиодор, Богоявленский его сопровождал. В станице Мариинской Лохтина и познакомилась с Богоявленским. В дальнейшем она встречалась с ним три или четыре раза в Царском Селе на квартире у Вырубовой. Это было уже во время войны в 1915 году. А в 1917 году? Нет, в 1917 году они не виделись. Где находился и чем занимался Богоявленский с 1917 по 1920 год? На этот вопрос она тоже не может ответить. Она с ним совершенно случайно встретилась в Москве только в прошлом году, когда он уже был хозяином маленького антикварного магазина. Богоявленский несколько раз помогал ей деньгами. Он всегда был щедрым человеком. С кем он последние годы встречался, она не знает: Николай Алексеевич не считал нужным ее посвящать в это, а она не любопытна. У нее создалось впечатление, что Николай Алексеевич вел исключительно замкнутый образ жизни и ни с кем не поддерживал отношений.

Борис Соловьев? Этого человека она достаточно хорошо знала и, если господина следователя он интересует, расскажет о нем.

Отец Соловьева, казначей синода, был другом Григория Ефимовича. Поэтому Вырубова и Григорий Ефимович покровительствовали Борису, хотя он и оказался недостойным этого высокого покровительства. Когда началась Февральская революция, Борис одним из первых привел свою роту к зданию Временного думского комитета. За это его назначили обер-офицером для поручений и адъютантом председателя военной комиссии Временного комитета Государственной думы. Его дальнейшая судьба? В конце 1917 года она видела Бориса в Тюмени в селе Покровском, где он тогда жил со своей женой Матреной, старшей дочерью Григория Ефимовича. Почему он покинул Петроград, когда ему предстояла такая блестящая карьера? Исчерпывающе ответить на этот вопрос она затрудняется. В 1919 году в Екатеринбурге один из врачей, работавших во время германской войны в лазарете великих княжон Марии и Анастасии, рассказывал ей, что Вырубова якобы поручила Соловьеву организовать побег царской семьи из Тобольска. Но он, обманывая царицу и Вырубову, использовал предоставленные ему полномочия только для личного обогащения. Врач даже утверждал, что Соловьев присвоил часть царских драгоценностей. Во всяком случае, говорили, что он продал за 50 тысяч рублей любовнице атамана Семенова бриллиантовый кулон, принадлежавший императрице, и Соловьева разыскивала колчаковская контрразведка. Позднее Лохтина слышала, что Соловьев был арестован колчаковцами во Владивостоке и то ли бежал из тюрьмы в Японию, то ли был расстрелян. Судьба Соловьева Лохтину не интересовала: он всегда был бесчестным человеком, без убеждений и принципов. Жаль только, что с ним связала свою жизнь несчастная Матрена, о которой так печалился Григорий Ефимович…

Когда Фрейман поинтересовался, в какой связи упоминалась фамилия Соловьева в ее разговоре с Богоявленским, Лохтина сказала, что Николай Алексеевич вообще любил вспоминать старое время, а с Соловьевым его многое связывало – ведь они вместе находились в Индии, и Соловьев его представлял Распутину и Вырубовой. Вполне возможно, что Богоявленский дурно отзывался о Борисе. Он очень болезненно воспринял его измену монархии, считал его службу в военной комиссии Временного думского комитета позорной для офицера.

Таманский? Ей ничего не известно о Таманском. Эту фамилию она слышит впервые. Не верите? Дело ваше. Она никого и ни в чем не собирается убеждать…

Я и Виктор несколько раз присутствовали на допросах. Они производили странное впечатление, оставляя какой-то неприятный осадок. Материал, которым располагал Фрейман по убийству Богоявленского, был настолько скуден, что оперировать им было крайне трудно. И Лохтина прекрасно понимала это. Фрейман уже не вспоминал о своем обширном плане. Теперь он стремился получить какой-то минимум необходимых сведений. Но и это оказалось далеко не простой задачей. Лохтина лавировала, рассказывала о вещах, не имеющих никакого отношения к делу, засыпала следователя сотнями совершенно ненужных ему фамилий и фактов, а когда, несмотря на увертки, положение ее становилось безвыходным, впадала в транс, взывала к богу, кликушествовала или устраивала истерики. И тогда Фрейману приходилось прерывать допрос и срочно вызывать врача, хотя, по мнению Сухорукова, в медицинской помощи нуждалась не столько Лохтина, сколько Илюша, которого старуха успела основательно вымотать. Мне даже казалось, что Фрейман за эти дни осунулся. Савельев посмеивался. «Не расстраивайся понапрасну, Илюшенька, – говорил он. – Покойному Николаю Александровичу Романову от нее тоже доставалось. Она ему раз из Одессы такую телеграмму закатила, что он, бедолага, к Распутину жаловаться побежал».

Лохтина утверждала, что ни о каких записях Богоявленского она не знала, что беседа о каком-то шантаже – фантазия приказчика или недоразумение. Фрейман провел несколько очных ставок между Лохтиной и приказчиком убитого. Но они ничего не дали. Приказчик держался неуверенно.

Он, конечно, подтверждает свои показания, он человек честный и никогда в своей жизни не лгал и лгать не собирается, это вам каждый скажет, кого ни спросите. Но ручаться за то, что он все запомнил и правильно понял, он, разумеется, не может. Как-никак ему уже не двадцать, а за семьдесят, годы берут свое: и память не та, и слух… Да и не касался его тот разговор. Может, что и перепутал, бог его знает! Во всяком разе, Ольге Владимировне лучше знать, о чем она с хозяином речь вела. Их дела – их и разговоры. А его дело известное: занимай покупателя и не суй нос, куда не просят. Вот оно как, уважаемый гражданин начальник!

Опираться на такие показания, конечно, было нельзя. От очных ставок пришлось отказаться. Уже после первого допроса Лохтиной я понял, что добиться от нее чего-либо существенного не удастся. Мы все были уверены, что Лохтина много знает, но не сомневались и в другом, что она ни с кем не собирается делиться известными ей сведениями. Она явно не хотела, чтобы мы вмешивались в личные отношения всевышнего с убийцей, считая, что бог и без нас разберется: покарать его или помиловать, а Богоявленского все равно не вернешь. Ничего не поделаешь, такова воля бога…

Не дожидаясь окончания допросов Лохтиной, я выехал в Петроград…


XIII

Поезд прибыл рано утром. Трамваи еще не ходили. Поэтому извозчикам было раздолье: запрашивай, сколько совесть позволит. Выругают, конечно, а возьмут: с чемоданами да с баулами по слякоти далеко не утопаешь… И лихачи, и отощавшие на жидких харчах ваньки, ухмыляясь в бороду, восседали на козлах, как чугунные изваяния, – гордые и непреклонные. Они не торговались. Они ждали.

У меня чемодана не было. Не было и денег на извозчика. Поэтому я чувствовал себя легко и независимо. Съев в буфете второго класса боярскую булочку и запив ее холодным, как на всех вокзалах, чаем, я, поеживаясь от сырости, вышел на площадь.

Петрогуброзыск начинал работу в половине девятого. Поэтому я мог не спеша пройтись по Невскому, поглазеть на редких еще прохожих, на зеркальные стекла витрин, за которыми высились кокетливо разрисованные кремами и цукатами торты, копченые и вареные колбасы, переливающиеся перламутром нежно-розовые окорока и разнокалиберные бутылки с причудливыми наклейками. В широкой, размахнувшейся на полдома витрине универсального магазина «Райя и К°» стояли, застыв в полупоклоне и вытянув вперед руки, словно приглашая танцевать, манекены в белоснежных манишках и модных брюках.

Зевая и крестясь, поднимали железные шторы служащие магазинов; покряхтывая, сгребали мокрый снег плечистые, как на подбор, дворники с бляхами. Аккуратно подстелив дерюжку, пристроился в подворотне одноногий нищий; пробежала, толкнув меня плечом, курсистка в очках; прошел, постукивая тростью, нэпман. Город пробуждался от сна. Зевал, почесывался, умывался…

На углу Невского и улицы Желябова я остановился. Здесь «герой лиговской панели» Ленька Пантелеев застрелил двух наших ребят.

Леньку знал весь Петроград. После того как его убили во время перестрелки на Можайском, мы его выставили в морге на всеобщее обозрение. Приходите, смотрите – вот он, бандюга, о котором ходят легенды. Нет больше Пантелеева, остался только его труп. Смотрите! И люди приходили, смотрели. Сотни людей навестили морг. А трупы наших ребят мы не выставляли. И в последний путь их провожали лишь друзья…

И я вновь иду вдоль Невского, широкого, прямого. В Москве таких улиц нет. Москва, как кружевница, плетет себе хитрые узоры переулочков да закоулочков, площадей да проездов, плетет да подмигивает: ну-ка разберись, коли грамотный.

А вот и Дворцовая площадь. Здесь в 1922 году у арки Главного штаба проходил первый милицейский парад. А милицейскую службу в этот день несли красноармейцы. Даже оперативным дежурным по уголовному розыску и то был красноармеец. Тогда же на Дворцовой площади мы приняли присягу: «Я, сын трудового народа… обязуюсь стоять на страже революционной законности и порядка и защищать интересы рабочих и крестьян, беспрекословно исполнять все приказы и распоряжения своих начальников, поставленных властью рабоче-крестьянского правительства… быть честным, трезвым, исполнительным и вежливым; в случае опасности, угрожающей Советской власти, прийти на помощь Красной Армии…»

Голоса тысяч людей слились в один голос, который заполнял собой Дворцовую площадь: «Я сын трудового народа… обязуюсь стоять на страже революционной законности и порядка…»

Потом был митинг. Начальник губернской милиции прочитал приказ.

«…Быть постоянно на посту завоеваний Октябрьской революции – вот одна из наших неотложных задач… Все, что добыто морем крови и жизнями многих тысяч лучших сынов трудовой России, – все это отдается под охрану красному милиционеру…»

Затем начался церемониальный марш. Колонны людей, призванных охранять завоевания революции, четко отбивая шаг, идут по Невскому проспекту, вдоль которого толпы рабочих. Кругом флаги, транспаранты. У Литейного громадное полотнище: «Путиловцы приветствуют красную милицию!»

А вечером на Дворцовой площади пылает гигантский костер, сложенный в форме пятиконечной звезды.

– Граждане петроградцы! – волнуясь, говорит парень в щеголеватой шинели. – Этот костер – костер революции. И сейчас на ваших глазах мы сожжем на нем чучело городового. Это будет означать, что старое никогда не вернется! Это будет означать, что полиции больше нет! Пусть от полиции останется один пепел!

И в костер летит, разбрызгивая искры, чучело городового. К нему жадно тянутся языки пламени. И вот его уже больше нет. Лежит на тлеющих головнях одна только обгорелая шашка…

Гремят оркестры, взлетают в черное небо зеленые, красные и оранжевые ракеты…

Я взглянул на часы – только восемь часов. Еще тридцать минут до начала рабочего дня.

– Белецкий!

Ко мне шел, почти бежал подгоняемый ветром плотный человек в раздутой колоколом шинели. Это был Чашин – эксперт-инструктор Петрогуброзыска по научной части.

Он сунул мне свою твердую, как сосулька, руку. Жмурясь от ветра, сказал:

– В командировку? С поезда? Как дела? Порядок?

Чашина интересовали только его работа и его музей. Ко всем сотрудникам розыска он относился чисто потребительски: тот может достать интересные экспонаты, а тот – помочь организовать броскую экспозицию. В этом я сейчас был для него бесполезен. Значит, радость от встречи объясняется тем, что он хочет чем-то похвастаться перед свежим человеком или выпытать что-то о МУРе.

И точно.

– Верно, что Савельев в МУРе научно-технический музей организовал? – настороженно спросил Чашин.

– Нет, только собирается.

– А-а, – удовлетворенно протянул он, теряя ко мне добрую половину интереса. – А у меня почти все готово. Хочешь покажу?

– Ладно. Только я сначала загляну к Скворцову.

Чашин пожевал губы. Я почувствовал, что он удивлен.

– К Скворцову?

– Ну да.

Он достал из кармана шинели большой клетчатый платок, высморкался, потер ладонями багровые щеки.

– Не работает у нас больше Скворцов… Понял?

Я почувствовал в груди знакомый холодок. И, уже зная, что произошло, безразлично спросил:

– Куда же он девался?

– Убит, – сказал Чашин. – При исполнении служебных обязанностей. Третьего дня хоронили. С салютом, с речами – как положено. Гроб по первому разряду: глазированный, с красным бархатом и золотыми кистями. А оркестр пожарная охрана дала…

На площади стало людно. Торопились совслужащие, весело переговаривались пишбарышни. Толстая торговка в завязанном сзади узлом платке, из-под Которого торчал влажный и розовый нос, выкрикивала: «Горячие пирожки с мясом! Кому горячие пирожки с мясом? Хватай, поспевай, только успевай!»

– Хочешь пирожков? – спросил Чашин.

Я не ответил.

– Умер он сразу?

– Кто, Скворцов? Почти что. Одна пуля в шею, артерию задела, другая – в живот. Ну, сам понимаешь…

Чашин еще раз гулко высморкался, пожаловался на насморк:

«Перья жженые нюхал, керосин в нос лил… Теща собачье сало притащила. Стакан спирта выпил – все едино!»

– Ну, Белецкий, чего закручинился? Первая бригада – она и есть первая бригада. Там так: сегодня жив, а завтра – жил… Служба такая…

– Ну у тебя-то служба спокойная.

Чашин не обиделся.

– Спокойная. Я ничего и не говорю. В своей постели помру. Мое дело криминалистика – трасология, дактилоскопия, баллистика… Тоже нужно. Разве нет?

Сегодня жив, а завтра – жил… Эту присказку я частенько слышал от Скворцова. Но присказка присказкой, а человек человеком…

– Я стенд подготовил, – сказал Чашин. – Так и называется: «Инспектор первой бригады товарищ Скворцов». Для истории… Хочешь посмотреть?

– Хочу.

В вестибюле уголовного розыска меня остановил дежурный. Я показал свое удостоверение. Он придирчиво осмотрел его и недовольно разрешил:

– Проходите.

Чашин рассмеялся.

– Небось не думал, что так быстро забудут?

– Не думал, – признался я.

Мы прошли в большую комнату, отведенную под криминалистический музей. Здесь у стен навалом лежали самогонные аппараты различных конструкций, воровские инструменты: «рвотки», «балерины», «шапоры», «гусиные лапки», «гитары», еще не разобранные ящики из кладовой вещественных доказательств. На столах альбомы с фотографиями и описаниями «подвигов» известных петроградских налетчиков, аферистов, козлятников, конокрадов, медвежатников, два томика Ферри, словарь «блатной музыки», браунинг Леньки Пантелеева с просверленным стволом, топор, которым Лунц зарубил семью доктора Баскакова… На одном из стендов надпись: «Милиционер! Ты борешься не с проститутками, а с проституцией!»

Рядом стенд, посвященный шайке Чугуна. Эта шайка совершила двадцать семь убийств и около ста ограблений. Когда я Чугуна допрашивал, он пытался выпрыгнуть в окно. В следующий раз его ко мне привели уже в наручниках… Более зверской физиономии я не встречал, а на фотографии он выглядел солидно, благообразно – преуспевающий нэпман, да и только!

А вот Келлер. Этот был точно таким, как в жизни. Надвинутый на глаза лоб, из-под которого едва видны запавшие подслеповатые глаза с воспаленными веками, безгубый рот, ото лба к макушке – аккуратный, словно прочерченный рейсфедером, длинный прямой пробор, тщательно и даже кокетливо вывязанный галстук в мелкий горошек… А лицо недовольное, обиженное.

С таким же обиженным лицом он сидел на канапе, когда мы производили у него обыск, простукивая стены в поисках тайника, а Скворцов, который, несмотря ни на какие доказательства, не мог до конца поверить, что член партии совершил преступление, безуспешно пытался сгладить неприятное впечатление от нашего посещения. Василий Иванович был обескуражен не меньше Келлера, когда мы начали вываливать на стол серебряные ризы, венчики с икон, фарфоровые уники. Стоимость всех этих вещей эксперт определил в тридцать тысяч золотых рублей. Все это Келлер наворовал за год работы в Эрмитаже.

– Низкая зарплата, тяжелые бытовые условия, молодая жена, – монотонно перечислял он на допросе причины преступления.

– Но ведь вы партиец! – недоумевал Скворцов.

– Партиец такой же человек, как и другие.

– То есть как? – поразился Василий Иванович.

– Я говорю, – раздраженно повторил Келлер, – что партиец точно такой же человек, как и другие. Вы что, на ухо туговаты?

Скворцов побагровел, и я увидел, как он вцепился пальцами в край стола.

Таким я его еще не видел. Я ждал крика, может быть, даже выстрела. Но Василий Иванович только сказал шепотом:

– Клади.

Келлер заморгал своими подслеповатыми глазками. Он был перепуган.

– Что вы от меня хотите?

– Клади партбилет.

– Вы не имеете права… Я буду жаловаться…

– Клади, гад!

Пальцы Скворцова поползли по поясу и остановились у кобуры. Это заметил не только я, но и Келлер. Он выхватил из бокового кармана пиджака партбилет и поспешно швырнул его на стол.

Василий Иванович долго не мог успокоиться.

– Таких надо стрелять! – говорил он, когда Келлера увели. – Только стрелять…

– Почему? Обычный вор…

– Нет, Саша, не обычный. Он хуже бандита. Ленька Пантелеев убивает людей, а такие, как этот, – Советскую власть. Он души калечит. Разве дело в серебре? Плевать на серебро! Ты глубже копай. Ведь не скажут: «Келлер-вор». Точно тебе говррю: не скажут. «Партиец-вор» – вот как скажут. Понимаешь? Партиец-вор… А кое-кто скажет и похуже: «Партийцы-воры»…

– Ну уж…

– Скажут, я знаю… Убивать таких надо, Саша, как вшей, убивать. Иначе они нас убьют, веру в революцию убьют. А без веры ничего не будет, Саша: ни мировой революции, ни коммунизма…

В его рассуждениях было что-то схожее с тем, что мне говорил как-то в 1918 году Виктор Сухоруков, говорил другими словами, но с той же болью и страстностью. Может быть, именно тогда я впервые увидел в Скворцове не только своего начальника, старшего товарища по работе, но и человека, дружбой которого я потом всегда гордился.

Медведев, Сухоруков, Груздь, Скворцов – люди совершенно разные по характеру и темпераменту. Но у всех у них было нечто общее, та наивная и мудрая чистота, к которой не пристает и не может пристать никакая грязь. Фрейман назвал эту чистоту стерильностью души. Более точного определения я подыскать не смог…

– Белецкий! – окликнул меня Чашин. – Специально для тебя.

– Что?

– Снимки с места убийства Скворцова. Можешь взять на память.

– Нет, не хочу.

Я не хотел видеть Василия Ивановича мертвым. В моей памяти он остался живым. До сих пор для меня живы и Медведев и Сухоруков, и Тузик, и Леонид Исаакович, и Груздь, и Сеня Булаев, и Савельев… Друзья человека умирают только вместе с ним…


XIV

После гибели Скворцова обязанности инспектора первой бригады Петрогуброзыска исполнял Носицын, высокий, широкоплечий, с цыганским лицом и лихим прищуром горячих, как уголья, глаз. При мне он числился агентом первого разряда.

Превратиться из обычного агента в руководителя прославленной бригады что-нибудь да значило, особенно для тщеславного Носицына. И он наслаждался своей значительностью, властью, тем, что он сейчас хозяин этого большого кабинета и сидит за тем самым столом, за которым сидел известный на всю республику Скворцов. Без особой к тому нужды он доставал из сейфа и клал обратно толстые папки с грифом «секретно», хмурил, будто припоминая что-то важное, свои густющие брови и точно так же, как Василий Иванович, разговаривая с сотрудниками, постукивал согнутыми пальцами руки по краю стола.

Но, подражая во всем Скворцову, он все-таки чувствовал, что до Василия Ивановича ему пока далеко и что стены кабинета Скворцова не обладают волшебной силой. Поэтому с ребятами из бригады он по-прежнему держался запанибрата. Но в этом панибратстве проскальзывали новые нотки: вам, дескать, не хуже меня известно, что Носицына больше нет, что прежний Женька Носицын превратился в ответственного работника Петрогуброзыска. Однако новый Носицын не загордился. Он, несмотря на свое высокое положение, все-таки свой парень и с простым народом разговаривает по-простому, на равных.

Передо мной ему разыгрывать спектакль было ни к чему, и он, походя смахнув с себя маску преемника Скворцова, стал на какое-то время прежним Женькой, неглупым тщеславным парнем. Он, как испокон веков принято на Руси, хлопнул меня тяжелой рукой по спине, с хозяйским радушием усадил в кресло и начал расспрашивать про московские новости. В отличие от МУРа, Петрогуброзыску пришлось передать волостной милиции около ста работников.

– Не с кем стало работать, – жаловался Женька. – Камсу набрали, пацанов…

Самому Носицыну было двадцать лет. Когда я ему напомнил об этом, он самодовольно улыбнулся и, играя горящими глазами, сказал:

– Зелень по цвету определяют, не по паспорту…

Это уже был почти афоризм. Носицын мог быть доволен: он считал, что каждый мало-мальски ответственный работник должен уметь говорить афоризмами. Небось поговорку Скворцова «сегодня жив, а завтра – жил» все повторяют!

Я напомнил ему о цели своего приезда.

– Стрельницкий? – переспросил Носицын. – Как же, как же, помню. Только ты зря в Петроград приехал. Могли без тебя его допросить. Я бы лично, – слово «лично» он подчеркнул, – его допросил.

Он вызвал рыжего паренька из новых и приказал немедленно доставить Стрельницкого в розыск.

– Будешь с ним у меня в кабинете работать. Я все равно на операцию уезжаю.

Он хлопнул меня по спине, одернул пиджак, под которым бугрился засунутый за ремень наган – так обычно, отправляясь на операцию, носил оружие Скворцов, – и, высоко неся красивую голову, вышел из кабинета, большой, ладный, самоуверенный, по мнению Скворцова, слишком самоуверенный.

Василий Иванович недолюбливал Носицына. Он вообще настороженно относился к людям властным, убежденным в своем неотъемлемом праве руководить другими. «Власть должна быть тяжким бременем, а не забавой, – говорил он. – Будь на то моя воля, я бы к ней подпускал только тех, кто от нее обеими руками отпихивается. А если человек к власти как к лакомству тянется, его – на поводок. Знаешь, какой порядок на водочных заводах был? На работу только непьющих брали. А ведь власть хуже вина пьянит, и привыкают к ней побыстрей. С алкоголиками от власти я встречался, знаю. За один глоток власти человека задавят. А Носицын такой… Его от запаха власти в дрожь бросает…»

Эти слова Скворцова я понял много позднее.

Стрельницкого доставили через час. Видимо, кабинет Скворцова действительно обладал какой-то магической силой, иначе трудно было объяснить то исключительное почтение, которое проявил ко мне агент, доставивший свидетеля.

– Я вам пока не понадоблюсь? – вежливо спросил он, застыв у двери.

Я даже смутился.

– Нет, можете быть свободны.

Он неслышно исчез, словно растворился в воздухе.

С минуту мы со Стрельницким молча смотрели друг на друга. Толстый, неуклюжий, с оплывшим нездоровым лицом, он стоял посреди кабинета, наклонив голову и держа руки на спиной. Так держат руки люди, побывавшие в тюрьмах. Тюремные привычки устойчивы, некоторые из них остаются на всю жизнь… Интересно, долго ли он сидел? Молчание затянулось. Я предложил Стрельницкому стул.

Он сел, сгорбившись, опершись руками на колени, выставив вперед покрытую коричневыми пятнами лысую голову. Он не знал, зачем его привезли, но, видимо, приготовился к самому худшему. Одет он был странно. На нем был засаленный сюртук, один из тех сюртуков, которые я видел только на актерах, игравших чиновников, узкие брюки со штрипками, из-под которых виднелись носки, лаковые потрескавшиеся штиблеты. Не человек, а манекен из лавки старьевщика.

– Вы здесь разделись?

Мой вопрос его испугал. Он быстро вскинул на меня свои выпуклые водянистые глаза, облизнул ссохшиеся губы.

– Да, а что?

– Просто вижу, что вы без верхней одежды.

Стрельницкий вновь опустил глаза. Он внимательно

разглядывал, как капли стаявшего снега скатываются со штиблет на пол, образуя лужицы.

– Наследил я вам…

– Ничего. Как ваше имя и отчество?

– Стрельницкий Семен Митрофанович.

– Год рождения?

– Тысяча восемьсот пятьдесят второй.

– Социальное происхождение?

– Дворянин, сын землевладельца.

– Чем занимались до революции?

– Служил.

– Где и кем?

– Помощником командира железнодорожного батальона его императорского величества. В 1912 году вышел в отставку и проживал вместе с семьей в своем имении в Калужской губернии до ноября 1917 года, а потом снова переехал в Петербург.

На вопросы Стрельницкий отвечал быстро, привычно. Когда я спросил, кем он теперь является, Стрельницкий ответил:

– Бывшим человеком.

– Чем занимались после революции?

– В основном голодал, – не без юмора сказал он. – Потом, как положено, сидел…

– За что?

– В суде сказали, что за спекуляцию: менял оставшиеся вещицы на хлеб…

– А чем занимаетесь сейчас?

– Служу в управлении дороги.

– И пишете историю гибели Николая II?

Стрельницкий попросил закурить. Я протянул ему через стол портсигар. Он вытащил из портсигара папиросу, долго разминал ее в пухлых пальцах, потом неумело прикурил, поперхнулся дымом и натужно закашлялся. Откашлявшись, тихо сказал:

– Казните. Мне и так и этак жить недолго. Пора господу отчет о своей жизни представлять. Безропотно смерть приму. Только одно скажу: в белогвардейцы мне записываться поздно и никаких компрометантных знакомств у меня нет…

Мне потребовалось много усилий убедить его, что труд, над которым он работает, имеет только косвенное отношение к теме нашей беседы и что речь идет о расследовании убийства. Он мне не верил, считая, что разговор об убийстве – ловушка, силок, расставленный следователем. Пришлось показать постановление о возбуждении уголовного дела.

Стрельницкий немного успокоился, обмяк.

– Значит, господин Богоявленский убит? – растерянно сказал он, приходя в себя. – И вы занимаетесь розыском?

– Абсолютно верно.

– Убит, – повторил он. – Жаль, жаль… Лично не имел чести его знать, а скорблю. – Он перекрестился. – Призвал, значит, господь. Что поделаешь, все там будем, все, как один, соберемся у престола всевышнего…

Стрельницкий заявил, что он не был знаком ни с Богоявленским, ни с Лохтиной.

– Много наслышан был, а чести не имел…

– А с Таманским вы давно виделись? – спросил я, используя излюбленный прием Фреймана.

– Как вы сказали? Таманский? Такого не знаю. Он где служил? Таманский… нет, не слыхал про такого…

– Вы переписывались с Богоявленским?

– Да, я состоял с покойным в переписке, – охотно подтвердил Стрельницкий.

– Знакомы не были, а в переписке состояли?

– Так.

Стрельницкий промакнул пальцами слезящиеся глаза, пригладил встрепанную бородку.

– Случай, – сказал он, поблескивая голым черепом, на котором играли блики скупого петроградского солнца. – Раньше бы я сказал: перст божий, теперь говорю: случай. Племянник мне о нем рассказал… Но вас действительно интересует только убийство?

– Только убийство, – заверил я.

И Стрельницкий, не дожидаясь вопросов, начал рассказывать:

– Есть у меня племянник, сын сестры моей покойной жены, Игорь… Игорь Владимирович Азанчевский-Азанчеев. Про отца его вы, верно, слышали, генерал-губернатором был, а Игорь в гвардии, в Преображенском полку государю служил. А теперь он, как и я, бывший. С семнадцатого я его не видал и не слыхал, а в прошлом году он объявился: на несколько дней из Москвы в Петроград прибыл, по делам службы. Гостиницы дороги. Остановился у меня. И для него удобство, и для меня, старика, радость. Я теперь один как перст: жена от голода померла, царствие ей небесное, а дочери в Париже… Я этого от властей не скрываю. Еще в семнадцатом году вместе с мужьями и детьми за границу уехали. Так и посчитали: за границей несладко, а в своей стране и того хуже… Я это не в обиду вам, а так, к слову… Всякая власть от бога. Значит, Игорь, у меня остановился. Я, как положено, о его приезде в жакт сообщил, гражданину дворнику… Все по закону. Никаких нарушений не было. И говорили мы с ним больше о семейных делах. Рассказал я ему о своих досугах. Прочитал он мои наброски и сказал, что есть человек, который помощь мне оказать может. Кто такой? Николай Алексеевич Богоявленский. Игорь с ним в Севастополе в двадцатом году познакомился, когда у барона Врангеля служил…

– Что же вам Азанчеев рассказал о Богоявленском?

– Говорил, что он пытался спасти государя. Был в 1918 году в Тобольске и Екатеринбурге. Игорь мне и адрес Богоявленского оставил.

– А откуда он знал адрес?

– Да пришлось ему как-то ларец слоновой кости продавать. Пошел в антикварный. Глядит, а антиквар-то знакомый…

– Таким образом, вы обратились к Богоявленскому по совету племянника?

– Да, по совету. Так он мне и сказал: напиши, говорит ему, дядя, он тебе в твоем благородном труде поможет Я и написал…

– Богоявленский вам ответил?

– Ответил и тетрадь дневниковую прислал…

– Где она?

– У меня на квартире. Хотел ему по минованию надобности вернуть, да все оказии не было, а обычным путем не решался. Не в обиду будь вам сказано, почтовое ведомство после революции ненадежным стало: отправишь письмо в Тверь, а оно в Тамбов угодит…

– Вы Богоявленскому один раз писали?

– Нет. Только на второе свое письмо ответа я не получил. Напоминание ему написал, да он, видно, уже мертвым был…

Я положил на стол письмо, которое приказчик отдал Фрейману, когда тот был в магазине Богоявленского.

– Узнаете?

– Да. К мертвому пришло?

– К мертвому.

Он перекрестился. Попросил еще папиросу. Закурил.

– Что вы просили сообщить вам во втором письме?

– Я спрашивал, какие иконы и книги государь привез с собой в Екатеринбург и что на Николая Алексеевича произвело самое сильное впечатление в доме Ипатьева…

Я вспомнил бесконечный список икон, над которым мы с Фрейманом напрасно ломали голову. Еще там были «Правила игры на балалайке» – собственность царевича Алексея, сочинения Аверченко и религиозная литература.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю