355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анаис Нин » Соблазнение Минотавра » Текст книги (страница 7)
Соблазнение Минотавра
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:38

Текст книги "Соблазнение Минотавра"


Автор книги: Анаис Нин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

Приближаясь к дому, она думала: а что, если бы каждый из них не принял навязанную потребностью другого роль как условие брака? Потребность диктовала роль. А роли, продиктованные потребностью, а не личностью в целом, со временем становятся причиной угасания брака. Они как бы были женаты лишь на части друг друга. Как доктор Эрнандес был женат на женщине, любившей в нем только доктора и не желавшей узнать человека, который пытался избавиться от этой роли, войдя в жестокий мир наркоторговцев, желая оказаться в сердце жизни даже ценой смерти.

Лилиана сначала испытывала вину за смерть доктора, но теперь поняла, что ее личной вины здесь не было; ведь она сама жила только с частью Ларри, а тот, кто живет с частью человека, символически приговаривает оставшуюся часть к безразличию, к забвению.

Она знала, что доктора Эрнандеса убила не пуля. Он сам оказался на пути пули. Конечно, его ум и знание человеческой природы должны были предупредить его о том, что, отказываясь передавать дельцам врачебный запас наркотиков или подписывать фальшивые заявки на новые партии, он играет со смертью.

Блуждая по подобным тропинкам лабиринта, Лилиана поняла, что не смерть любви стала причиной ее отдаления от Ларри, а отсутствие связи между всеми частями их личностей, теми сторонами характеров, которые каждый из них боялся открыть другому. Каналы эмоций подобны пронизывающим наше тело капиллярам. Когда какая-нибудь болезнь заполняет эти капилляры, они становятся все у же и у же, и в конце концов недостаток кислорода и крови приводит к смерти. Каналы их взаимосвязи пересохли. Каждый из них выбрал один-единственный образ другого, словно первую фотографию, и пытался жить с ним, независимо от реального изменения и роста. Они поселили этот образ в сердце, будто поставили на свои письменные столы фотографии, она – фотографию Ларри, когда он впервые появился за воротами сада, немой и голодный, он – фотографию Лилианы, когда она пребывала в отчаянии от того, что ее вера в себя была убита родителями.

Если бы они плыли по жизни вместе, они бы не создали вокруг себя эти зоны пустоты, куда могли проникнуть другие отношения, как если бы доктор Эрнандес был любим и счастлив в Голконде, он сумел бы укрыться от своих врагов. (У Дианы были доказательства того, что его предупреждали об опасности и предлагали помощь, но он пренебрег и тем, и другим.)

Та манера, с какой Лилиана в конце концов, словно каменной стеной, отгородилась от жизни в Голконде, выдала ее (равно как и ее мужа) манеру пренебрегать новым опытом и жить по устоявшимся схемам.

Диана сказала:

– Люди обращались к доктору Эрнандесу только тогда, когда попадали в беду. Когда же устраивали вечеринки, ни один человек о нем не вспоминал. Я знаю, что он давал другим то, о чем сам страстно мечтал. Это его сочувствие… к тем, кто попал в беду. Я уверена, что он бедствовал сильнее, чем любой из нас.

Его смерть привела в движение цепь исчезновений и осознание их опасности. Страх словно пробудил Лилиану, вернул к жизни, расшевелил чувства. Внезапная смерть продемонстрировала ценность человеческой любви и человеческой жизни. Все отрицания, разлуки, проявления безразличия стали казаться предвестниками абсолютной смерти и подлежали осуждению. Лилиана зримо представила себе мир без Ларри и детей и поняла, что ее любовь к Голконде оказалась возможной лишь потому, что она прекрасно знала: ее отсутствие будет временным.

Теперь она поняла смысл слов, сказанных тогда доктором Эрнандесом: «Нам кажется, что мы забыли какого-то человека, какое-то место, образ жизни, свое прошлое, и однако же то, что мы делаем в жизни, – всего лишь отбор новых актеров, чтобы создать максимально точную копию друга, любовника или мужа, которого мы стараемся забыть. Мы хотим, чтобы ту же драму сыграли дублеры. Но однажды открываем глаза и видим, что повторяем все ту же историю. А разве может быть иначе? Схема-то исходит из нас самих. Она внутри нас. Это то, что древние мистики называли кармой, повторяющейся до тех пор, пока духовный или эмоциональный опыт не будет осознан, уничтожен, достигнут».

Все персонажи были здесь, и их невозможно было описать словами. Они были представлены серией образов. Заключенный тронул ее потому, что смутно напоминал Ларри, когда она впервые увидела его за железными воротами. И хотя заключенный оказался мошенником, его появления хватило для того, чтобы разбудить в Лилиане чувства к тому первому Ларри, которого она узнала, к Ларри, попавшему в беду, которую она всецело с ним разделила и из-за которой вышла за него замуж, но не столько из сочувствия, сколько по причине духовного родства. Она пыталась замаскировать это тем, что окунулась в жизнь, в новые взаимоотношения, и старалась казаться бесстрашной и страстной.

И только подлинная свобода Голконды, ее плавная, мягкая, тягучая жизнь обнажили несвободу Лилианы. Она была гораздо больше похожа на Ларри, чем думала. Как и он, она испытывала страх. Только страх заставлял ее быть активной, подвижной, заниматься флиртом, любить, давать, искать, и точно так же страх заставлял Ларри прятаться в своей норе и молчать. Утратив первое интуитивное знание о существующей между ними связи, Лилиана утратила и знание о самой себе. Ее увлек миф о своей храбрости, миф о своей теплоте и жизнерадостности. Вера в этот миф заставляла ее осуждать пассивность Ларри, закрывая глаза на собственную тягу к пассивности.

Как-то раз доктор Эрнандес, Фред, Диана и Эдвард решили отправиться вечером туда, где местные жители Голконды устраивали танцы, – на немощеные улочки за рынком. Они перебрались через сточную канаву, ступили на земляной пол и сели за покрытый красной клеенкой стол. Тропические растения, растущие в бочках из-под бензина, загораживали от них улицу. Красные лампы на проводах отбрасывали угольного цвета тени и раскрашивали небо в меняющиеся тона пляшущих языков пламени. Расстроенное пианино издавало звуки, напоминавшие звон разбиваемого стекла. Дробь громких, как африканские тамтамы, барабанов заглушала и песни, и мелодии автоматического проигрывателя. Дома напоминали крытые сады. Смешивались воедино самые разные звуки – гитары, кубинский танцевальный оркестр, женский голос. Но танцующие подчинялись ритму, задаваемому барабанами.

У местных жителей кожа была всевозможных шоколадных, кофейных и древесных оттенков. Было много белых костюмов и платьев, а также одежды ярких расцветок, находящихся в таком же отношении к платьям из набивной ткани, в каком старинные натюрморты с цветами и фруктами, написанные старыми девами, находятся к полотнам Матисса и Брака.

Здесь были все те, кого она встречала в Голконде: таксисты, полицейские, лавочники, водители грузовиков, спасатели, пляжные фотографы, продавцы лимонов и даже владелец лодки с прозрачным дном. Мужчины танцевали с голкондскими проститутками, в которых Лилиана узнавала тех самых девушек, которые днем мирно шили, сидя у окна, продавали мануфактуру или торговали на рынке фруктами. Они приходили на свою вечернюю работу с теми же опущенными долу глазами, нежными голосами и пассивным спокойствием, что и днем. Одеты они были более соблазнительно, с открытыми плечами и руками, но не вызывающе.

А напивались и горланили только мужчины. Полицейские привязывали свои ремни к стульям.

Местные жители танцевали босиком, Лилиана тоже сбросила сандалии. Земляной пол был теплым и сухим, и, как в тот раз, когда она, танцуя на пляже, почувствовала, как море лижет пальцы ее ног, она ощутила неразрывную связь между землей и своим телом, как будто по ним текли одни и те же жизненные ритмы и соки, золотые, зеленые, водянистые и огненные, если вдруг затрагивалась глубинная суть.

Все пытались поговорить с доктором Эрнандесом. Даже те, кто пьяно покачивался, кланялись ему с уважением.

Певец исполнял незамысловатую мексиканскую песню о невыносимости причиняемых страстью страданий. Рекой лилась текила, вкус которой обостряли лимон и соль. Голоса становились хриплыми, фигуры – размытыми. Голые ноги утрамбовывали землю, тела утрачивали свою индивидуальность и, движимые одним ритмом, сливались в едином танце. Жар земных недр согревал ноги.

Доктор Эрнандес нахмурился и сказал: «Лилиана, наденьте сандалии!» Тон был покровительственным. Она понимала, что он мог обосновать свое требование врачебным авторитетом, но ей хотелось отчаянно бунтовать против всякого, кто мог положить конец ее волшебному слиянию с людьми, с землей, с танцами, с происходящим между танцующими обменом чувственными сигналами.

Лилиана была безотчетно сердита и на Фреда за то, что он выглядел бледным и отстраненным, наблюдал, а не участвовал. Он не стал разуваться, и даже монотонное ликование певца не могло расшевелить этого иностранца, этого чужака. И вот уже рядом сидел не Фред, наблюдатель и флегматик, а все те, кто мешал ей прикоснуться к той самой огненной сердцевине, к которой постоянно прикасалась Сабина.

Растения, которые проникали на танцплощадку и поглаживали плечи танцующих, незваные гости из джунглей, жгучий запах текилы, кактусовое молоко, крики на улице, похожие на крики зверей в лесу, птица, обезьяна, глаза подглядывающих из-за кустов попрошаек, горящие и фосфоресцирующие, словно глаза диких котов; вода в канавах, бьющая как фонтан, такси, освещающие танцующих фарами, подобными маякам в волнующемся море чувств, мокрые от пота спины, касание пальцев ног, куда более интимное, чем касание пальцев рук, круглые столы, вращающиеся как на спиритическом сеансе и выдающие предосудительные послания, ласковое обращение – вся эта оркестровка сверкания тропиков служила тому, чтобы контрастно оттенить те мгновения бытия, которые не расцвели до конца и были прожиты тускло, те совпадения и слияния, которых на самом деле не было.

Ларри и Лилиана соприкоснулись в одной точке, поймали друг у друга взгляд неприкрытого массой внутреннего «Я», но так и не слились. Слабая восприимчивость, слабая соединяемость, а временами вообще отсутствие контакта. Лилиана знала, что полное владение одного тела другим – чистой воды иллюзия: оно запросто могло ускользнуть. Она видела, как Фред добивается этого, наглухо закрываясь от чувственности этого места и этих людей.

«Наденьте сандалии!» – повторил доктор Эрнандес, и Лилиана поняла его приказ так: он хочет защитить ее от промискуитета. Такова была его роль. А она вынуждена была пренебречь им, чтобы не вызвать новых коротких замыканий, новых нестыковок. И пренебречь Фредом, который, как в тех сновидениях, где личность героя не совсем ясна, стал воплощением всех, кто не ответил на ее любовь, в том числе и первого среди них, Жерара. Когда Фред начал танцевать с ней – неуклюже, слишком трезво, – она взглянула на его ботинки, показавшиеся ей намеренным оскорблением, оттолкнула его и сказала:

– Ты истоптал мне все ноги своими башмаками!

Прошло то время, когда ее тело могли похитить пришельцы из мира вины. Восхитительного ощущения, какое вызвал поцелуй в ложбинку на сгибе локтя, которым одарил ее незнакомец во время танца, когда-то было достаточно для того, чтобы она покинула танцы. Но сейчас уже никто не мог лишить ее чувства единения с Голкондой. Она изменяла Ларри со всеми сладострастными телами и острыми запахами, она изменяла ему с самим наслаждением.

Девушки, должно быть, заметили, что Лилиана не танцует с Фредом, подошли и сели рядом с ним. На одной было черное атласное платье, отороченное белым кружевом, создающим видимость нижней юбки, как бы высовывающейся из-под платья. На другой была шаль, которая, словно по мановению невидимой руки, то и дело соскальзывала с ее плеч. У первой было выражение задумавшейся над домашним заданием школьницы. Ее волосы были влажными после купания и свисали прямыми прядями, как у таитянки. Вторая девушка улыбнулась и положила изящную, маленькую ручку Фреду на колено. Потом наклонилась к его уху и, продолжая улыбаться, шепотом задала какой-то вопрос, от которого кровь прилила к его лицу, а тело панически напряглось. Девушка слева, подрагивая крохотными сережками и держа между пальцами, словно сигарету, голубой эмалевый медальон с изображением Святой Девы, добавила:

– А может, обе сразу? Это тебя больше возбудит?

Фред бросил отчаянный взгляд на Лилиану, и она рассмеялась. Одна из девушек уже целовала мочку его уха, другая скользнула рукой ему под рубашку.

– Лилиана, спасай меня!

Фред не мог выпутаться сам. Он встречал этих девушек на пляже, они продавали раковины, рыбу, кружева. Он видел, как они, с черными вуалями поверх волос, входят в церковь.

Осознав всю глубину его отчаяния, Лилиана сказала:

– Пойдем купаться. Слишком жарко для танцев.

И правда; их одежды прилипли к телу, а волосы были такими мокрыми, словно они только что вылезли из воды.

Девушки вцепились в Фреда:

– Останься!

Лилиана наклонилась к ним и сказала по-испански:

– В другой раз. Сегодня ему хочется побыть со мной.

Девушки убрали руки с его плеч.

И вот они уже в такси, трясущемся по немощеным дорогам.

Фред не знал, что в этот вечер он перестал быть в глазах Лилианы собой и стал Жераром, ее первым поражением от рук пассивности. Жераром, чей паралич она теперь узнала во Фреде и которого больше не желала. Невозможно вожделеть стену, препятствие, инертную массу, даже если когда-то Лилиана и соблазнилась ее мягкостью и пассивностью. Это успокоило ее страхи. Она не знала тогда того, что знает сейчас: это была встреча со страхом куда большим, чем ее собственный. Она могла страстно желать Жерара только потому, что инстинктивно знала, что он не ответит на ее желание. Она могла желать его безо всякой сдержанности (даже восхищаясь собственной необузданностью) только потому, что сдержанность была благополучно заложена в него самого. Лилиана была свободна в своих желаниях, поскольку знала, что ее не закружит вихрь слияния. Ей казалось абсурдным говорить, что следует отказаться от стакана воды, если хочешь пить, но что делать, если этот стакан таит в себе все опасности любви? Когда Лилиане было шестнадцать-семнадцать лет, исполнение желания само по себе казалось рискованным, любовь – опасностью, а разделенная страсть – рабством. Она боялась попасть под власть другого человека (как Фред боялся попасть под власть женщин). Как будто, желая того, кто не желает ее, она могла позволить этому пламени пылать, чувствуя при этом: какая я живая! я способна желать! А бедный Жерар, он такой трус. Он боится жизни. Он тоже испытывает боль, думала она, но не от ощущения себя живым, а от фрустрации.

Как ликовала она, что не соблазнилась безмолвными призывами и последующими отступлениями Фреда. Как была счастлива, что открыла для себя не очередное неудачное любовное приключение, а секрет неудачи любовного приключения, заключающийся в неверном выборе партнера, в выборе, проистекающем из страха. Лилиана обнаружила, что именно страх двигал ее жизнью, страх, а вовсе не желание и не любовь.

Если бы они не пришли слишком скоро в ту тайную бухту, что была известна доктору Эрнандесу, ей хватило бы времени самой сделать неизбежные выводы. Они с Ларри выбрали друг друга, и каждый играл роль, которая спасала его от собственных страхов. Как они могут осуждать друг друга за то, что каждый играет роль, навязанную другим? Ты, Ларри, не должен меняться, не должен двигаться, оставайся таким, какой ты есть, и люби меня неизменно. А ты, Лилиана, меняйся и двигайся за обоих, чтобы поддержать миф о свободе.

Фред боялся ночи, боялся Дианы, которая, когда ей было жарко, оттягивала платье с груди и колыхала им перед собой, как веером. Он боялся Лилиану, потому что она обмахивалась подолом своего ситцевого платья, и тогда видна была кружевная нижняя юбка.

Они вышли из такси на вершине холма, и доктор Эрнандес повел их через камни и кусты вниз, в свою тайную пещеру.

Фред боялся ночи, боялся, что его тело ускользнет от него, растворится в пурпурном бархате с алмазными глазами, в тропической ночи. Ночь и была безжизненной, как раскрашенная фотография, ее наполняли шепоты, и казалось, что у нее, как у листвы, есть руки.

Красота была наркотиком. Маленький пляж сверкал перед ними, как ртуть. Волны поглощали слова, и удавалось расслышать только смех или имя. Раскрашенная лунным светом Диана вошла в волны, как фосфоресцирующая Венера. Масляные лампы на рыбачьих лодках дрожали, словно свечи. Неоновые огни, размытые туманом, отбрасывали на залив лучи, похожие на свет миниатюрных прожекторов.

Фред был взволнован так, словно встретил поющих сирен. Он не стал раздеваться. Доктор Эрнандес заплыл далеко, он знал здесь каждый камень. Лилиана с Эдвардом плескались возле берега. Усталость и жар танца были смыты. Море раскачивалось, как гамак. Можно было нарастить на себе новую кожу. Вздохи моря повторяли их вздохи, точно у моря и пловцов были общие легкие.

Из совершенной красоты тропической ночи, совершенной луны, совершенного сияния звезд, совершенной бархатистости ночи должна была родиться совершенная женщина. И никаких больше разрозненных фрагментов, ведущих разобщенную, келейную жизнь, обитающих иногда во временном жилище, каковой оказывается жизнь других.

Фред стоял чуть поодаль, цепляясь за свои замки, часы, острова, мосты. Водитель такси курил сигарету и напевал любовную песню.

Пассивность Фреда, который отказался от напоминающего крещение погружения в воду, вызвала в памяти образ пассивного Ларри. Но покуда душа меняется, она воссоздает смысл, и слово «устойчивость» некогда было признано достоинством. Лилиана любила устойчивость Ларри, нуждалась в ней, потому что в ее хаосе и потрясениях устойчивость стала символом неизменности, вечности. Постоянная любовь. Как несправедливо менять ее значение теперь, когда постоянная любовь превратилась в теплицу, в которой она родилась как женщина. Возможно ли начать новую жизнь с нуля, зная, что скрывается за созданными кем-то шарадами? Должна ли она сорвать маски, которые сама нацепила на лицо Ларри? Теперь она поняла, что несет ответственность за символическую драму их брака.

Лилиана возвращалась домой. Запутанные ходы лабиринта привели ее не к утрате иллюзий, а к открытию неисследованных измерений. Археологи души никогда не возвращаются с пустыми руками. Лилиана и раньше догадывалась, что у нее под ногами существует лабиринт, подобный подземельям Мехико, но боялась войти в него и встретить там Минотавра, который ее растерзает.

Теперь она столкнулась с ним лицом к лицу, и оказалось, что Минотавр похож на кого-то, давно ей известного. Не чудовище, а отражение в зеркале, женщина в маске, Лилиана собственной персоной, тайная, скрытая под маской и до сих пор неведомая ей часть натуры, которая управляет всеми ее поступками. Теперь она схватила этого тирана за горло, отныне он не сможет ей вредить. Это было видно по лицу, отражающемуся в зеркалах круглых иллюминаторов пробирающегося сквозь облака самолета, – по ее ускользающему лицу, которое приобрело ясные и четкие очертания, только когда стемнело.

По узкому проходу между сиденьями бегала взад и вперед маленькая девочка лет шести-семи.

И пока самолет доставлял Лилиану домой в Уайт-Плейнс после трехмесячного контракта в Голконде, она, глядя на эту девочку, словно вернулась в прошлое, в дни своего детства, когда ее отец, измученный загадочными мексиканцами и стихийными бедствиями, приходил домой как в единственное царство, где его воля не оспаривалась. Он выслушивал от матери обычный отчет о случившемся за день. И как бы мягко она это ни делала, как бы снисходительно ни умаляла провинности детей, сказанного было достаточно ему для того, чтобы отправиться с детьми на забитый пыльным барахлом чердак и там одного за другим их отшлепать.

Поскольку в остальное время отец не разговаривал и не играл с ними, не обнимал их, не пел и не читал, и вообще вел себя так, словно их не было, мгновения на чердаке вызывали у Лилианы два противоречивых чувства: унижения и наслаждения от близости. А так как других случаев близости в отношениях с отцом Лилиана не знала, она стала относиться к чердаку как к месту не только телесного наказания, но и единственного ритуала, в котором ей доводилось участвовать вместе с отцом. Однако, рассказывая об этом, она делала упор только на несправедливости и постыдности наказаний, подчеркивала то, что однажды она все-таки восстала и заставила отца отказаться от них.

Но как-то, прогуливаясь по Парижу, она зашла в Аркаду и увидела там людей, смотревших грошовые порнушки в автоматах с таким восторгом и интересом, что, увлеченная, тоже встала в очередь и опустила монетку в щель автомата. Последовал короткий ряд кинокадров, нескладных и сбивчивых, как фильмы двадцатых годов. Семья сидит за обедом: отец (усатый), мать (в гофрированном платье), трое детей. Юная симпатичная горничная подает суп. Она вся в черном. На ней очень короткое платье. Видна белая кружевная нижняя юбка. На голове – белая кружевная наколка. Девушка проливает суп на колени отца семейства. Папаша в ярости вскакивает и уходит из-за стола переодеться. Горничная следует за ним; она должна не только помочь ему переодеться, но и искупить свой грех. Фильм позабавил, но не слишком тронул Лилиану, и она собиралась уже уходить, как вдруг автомат щелкнул и начался новый фильм. На этот раз действие происходило в школе. Ученицы – маленькие девочки шести-семи лет (именно столько было Лилиане, когда отец имел привычку ее шлепать), одетые в старомодные платья с оборками и рюшами. Учитель, рассердившись на их шалости и хихиканье, велит им подходить поочередно, чтобы в наказание отшлепать (точно так же Лилиана, ее сестры и братья строились и направлялись по лестнице на чердак). У Лилианы дико заколотилось сердце. Она подумала, что снова испытает боль и унижение, причиняемые ей когда-то отцом.

Но когда учитель на экране поднял маленькую девочку, положил ее себе на колени, задрал юбку, стянул с нее трусики и принялся хлестать, Лилиана, спустя двадцать лет, испытала не боль, а всепоглощающую радость чувственного возбуждения. Как если бы эти шлепки, когда-то причинявшие ей боль, были единственной лаской, получаемой от отца. К боли неизменно примешивалась радость от его присутствия, извращенная близость таинственным образом перетекала в наслаждение. Ритуал наказания стал единственным актом интимности, единственным контактом, в котором место ласки и нежности занимали гнев и слезы.

О, как бы ей хотелось оказаться на месте этой девочки!

Дрожа от радости, она поспешно выбежала из Аркады, как будто возвращалась с любовного свидания.

Итак, истинным диктатором, организатором и распорядителем ее жизни была потребность в химической смеси, где столько-то унций боли были смешаны со столькими-то унциями наслаждения согласно формуле, известной лишь подсознанию. И все неудачи происходили из-за расхождения между теми пропорциями, в которых она нуждалась, и теми, которые ей доставались. Нуждалась на более глубоком уровне, более востребованном. Эта потребность порождалась целой совокупностью отрицаний и искажений. Лилиана ошибалась, думая, что в своем отношении к Джею была рабой страсти: она была также рабой потребности. Она думала, что ее пребывание в Париже было вызвано страстью к Джею, на самом деле оно было предопределено теми днями в Мексике, когда ей было шесть или семь лет от роду.

А в химической формуле ее брака с Ларри доля боли оказалась недостаточной.

Ученые в лабораториях пытаются обнаружить вирус, вызывающий рак. Джуна считала, что можно выделить вирус, который разрушает любовь. Ей резко тогда возражали: такое открытие означало бы конец всех иллюзий, а ведь на самом деле это было бы только началом! От Джуны Лилиана узнала, что каждая здоровая клетка, отделенная от больной, способна начать новую жизнь.

Свернуть с привычной колеи. Лилиана была не так уже сильно привязана к отцу и могла обрести иные привязанности. Но сама форма, сам тип отношений превратились в досконально известный шаблон. Она пользовалась им механически, слепо ступала по привычной колее боли и наслаждения, обретая близость за счет боли.

Лилиана вспомнила слова Джуны: «Человек не распадается на части. Да, он подвергается своего рода расщеплению, но я верю в тех, кто старается изолировать больные клетки с тем, чтобы после расщепления каждая часть светилась и жила в ожидании нового слияния».

Не потому ли Лилиана всегда плакала на свадьбах, смутно сознавая, что каждый человек, как в гипсовую повязку, попадает в сочиненный им миф, а затем, утратив подвижность и способность к изменению, тащится по привычной колее, обозначенной прошлым?

Джей появился сначала как носитель радости. Лилиане нравилось его полное единение с землей, его приятие себя как голодного, ненасытного зверя. Он жил, не снимая с глаз шор, отыскивая удовольствия, избегая ответственности и обязанностей, умело перемещаясь по поверхности и не доверяя глубине, жил во внешнем мире, предпочитая многих избранным, одурманенный жизнью, куда бы она его ни заносила, не зная верности ни людям, ни идеям, стремясь оказаться в потоке и жить одним мгновением, не оборачиваясь назад и не заглядывая в будущее.

Разговоры Джея о насилии соответствовали ее беспокойной натуре. После чего он нежно занимался с ней любовью без малейшего намека на насилие и спрашивал:

– Ты ожидала, что я буду грубым?

Она не знала этого человека. Первая комната, в которую он ее привел, была жутко убогой. Джей тогда сказал:

– Смотри, какой потертый ковер.

А она видела только золотое сияние, солнце за занавеской. И слышала его слова:

– Лилиана, какие у тебя удивленные глаза. Ты ежедневно ждешь чуда.

Его коричневая рубашка висела за дверью, на двоих имелся всего один стакан, и высилась целая гора набросков и эскизов, которые она должна была перебрать, рассортировать и составить из них альбом. У него не хватало времени на то, чтобы остановиться. На улицах было так много интересного. Недавно он обнаружил алжирскую улицу, благоухающую шафраном и звучащую арабскими мелодиями, которые доносятся из мрачных средневековых порталов.

Лилиане казалось, что вместе они смогут пережить нечто новое. Они познакомились в Нью-Йорке, когда Лилиана рассталась с Ларри. Джей уехал в Париж, чтобы жить рядом с художниками, которыми он восхищался. Лилиана заключила контракт, согласно которому несколько месяцев в году могла проводить в Париже. Новое заключалось для нее в его полном приятии жизни – со всем ее уродством, нищетой и чувственностью. Всецелое приятие, без отбора, без пристрастий, без отстранения. Лилиана видела в нем нежного дикаря, страстного каннибала. Материнство готовит женщин к такого рода самоотречению. Лилиана соглашалась со всеми его увлечениями и порывами; сидела с ним за столиком кафе, разглядывая оранжевый циферблат и проститутку с деревянным протезом; играла в шахматы в Café de La Regence за тем самым столиком, за которым некогда играли Наполеон и Робеспьер; помогла ему собрать и записать пятьдесят слов со значением «пьяный».

Лилиана бросила классическую музыку и стала джазовой пианисткой. Классическая музыка не могла вместить в себя ее импровизации, темп, страсть.

Она следила за работой Джея, прочесывала парижские магазины в поисках самых лучших красок, узнавала секреты их изготовления у старых мастеров. Привела в порядок альбом его эскизов, отвезла в Нью-Йорк и продала там. Люди расспрашивали ее о Джее. Они восхищались его талантом, свободой, отсутствием одной темы, внезапными поворотами, позволявшими им заглянуть в интимный, частный документ, что-то вроде дневника.

Где бы Джей ни оказывался, обстановка его жилья всюду была одинаковой: жесткая железная кровать, твердая подушка, стакан. Но это жилье освещалось оргиями: интересно, как долго мы сможем заниматься любовью, сколько часов, дней, ночей подряд?

Когда Лилиана уехала в Нью-Йорк навестить детей, он написал ей: «Я невероятно жив, но исполнен болью и абсолютно уверен в том, что ты нужна мне. Я должен скорее увидеть, какая ты яркая и чудесная. Хочу еще ближе узнать тебя. Люблю тебя. Я полюбил тебя, когда ты пришла и села на край кровати. Весь тот день был как теплый туман. Будь ближе ко мне, обещаю, что все будет здорово. Я так люблю твою искренность, твою как бы застенчивость. Я никогда не сумею этого разрушить. На такой, как ты, мне следовало бы жениться».

Крохотная комнатка, убогая, словно альков в стене. Но ее сразу же наполнили богатство голоса Джея, ощущение погружения в мягкую плоть, пробуждение с каждым движением тела все новых точек наслаждения.

– Как хорошо, как хорошо, – бормотал Джей. – Но я, наверно, оказался не таким зверем, как ты ожидала? После моих диких картин ты хотела большего?

Эти вопросы обескуражили Лилиану. По какой мерке он себя мерит? По мерке сочиненного им мифа о том, чего хотят женщины?

На картинах Джея все выглядело крупнее, чем на самом деле. Не было ли это попыткой соответствовать собственной экстравагантности? Если у него в глазу увеличительное стекло, не видел ли он себя в жизни совсем мелкой фигурой?

В том же письме он писал: «Не знаю, чего ожидаю от тебя, Лилиана, но это что-то на пути к чуду. Хочу потребовать от тебя всего, даже невозможного, потому что ты сильная».

Но потом возникла боль, и ее причиной была скрытая слабость Лилианы. Ей необходимо было зеркало, в котором она видела бы себя такой, какой ее любит Джей. Или кумирня, где идолом была бы она. Уникальная, незаменимая Лилиана, как для Ларри. Но с Джеем это оказалось невозможно. Целый мир протекал сквозь его существо за день. Лилиане доводилось обнаружить, что на ее стуле сидит (или на ее кровати лежит) самая неприглядная из женщин – тощая, косматая, безымянная, заурядная, подцепленная Джеем в кафе. Ее присутствие он мог объяснить только полной противоположностью Лилиане. На ней было пальто, оставленное Лилианой в его комнате. Рядом сидела серая противная собачонка. А Джей, до сих пор ненавидевший животных, воспылал вдруг любовью к этой пыльной, линючей дворняге.

Доброта Джея была высшим выражением его анархизма. Она означала пренебрежение принятой всеми логикой доброты: доброты к тем, кого любишь, с кем живешь. Его доброта была издевательством над законами любви и преданности. Он не мог ничего дать Лилиане. Джей был щедр лишь к чужакам, к тем, кому он ничего не был должен. Он дарил краски тем, кто никогда не писал картин, покупал выпивку тому, кто уже был вдрызг пьян, отдавал свое время тому, кто его не ценил, а картину, которая нравилась Лилиане, вручал первому встречному.

Его дары были показным пренебрежением к общепринятой шкале оценок. Он хотел придать ценность тому, что другими презиралось или отрицалось. Его ближайшим другом был самый посредственный из художников, карикатурное отражение самого Джея, его приглушенное эхо. Подражая Джею, он мямлил слова и кивал. Он смеялся тогда, когда смеялся Джей. На пару они исповедовали дадаизм: все есть абсурд, все есть ирония. Иногда Джей начинал бурно восхвалять картины своего, как называла его Лилиана, Санчо Пансы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю