Текст книги "Соблазнение Минотавра"
Автор книги: Анаис Нин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Медленно, лениво подплыл паром. Пригнавшие его мужчины отирали с плеч пот. В их темных, красновато-коричневых, вернее, желто-коричневых глазах сверкали золотые искорки. То ли от солнца, то ли от глубокой индейской иронии. Несчастье вызывало у них смех. Вероятно, какая-то религия, до сих пор неизвестная Лилиане? Как тогда на пляже, когда они смеялись, глядя, как тонет собака. А здесь протекающий радиатор, застрявшие в канун Нового года туристы… Они могут не попасть в Голконду, на фейерверк и уличный карнавал.
Сан-Луис представлял собой деревню с немощеными улицами, жалкими хибарками, стадом свиней, вольготно роющихся в отбросах, и кучей детей, выпрашивающих у иностранцев милостыню. Там были площадь с церковью, украшенной золотисто-голубой мозаикой, кофейня, бакалейная лавка и гараж. Туда-то они и пригнали машину. Доктор Палас, как переводчик, стал договариваться. Лилиана ухватила суть переговоров. С индейской стороны она состояла в том, чтобы избегать прямого ответа на вопрос «Когда будет готова машина?». Как если бы прямой ответ обрушил на них ярость небес, некое языческое наказание. Сказать прямо было невозможно. Может, посидите в кафе и подождете? Было четыре часа. Они просидели до шести. Доктор Палас несколько раз наведывался в гараж. В перерывах между посещениями гаража он пытался продолжить по-испански, чтобы не поняли его американские друзья, интимный разговор с Лилианой. Ничего не зная о ходе мыслей, в которые была погружена Лилиана по дороге сюда, о ее размышлениях насчет глаз матери, которыми она видела себя, он восторгался ее глазами, ее волосами. Восторгался глазами, которые не были ее глазами, когда она смотрела на себя. Но когда она смотрела на других, она делала это с любовью, с состраданием. Она действительно их видела. Она видела, что чета американцев чувствует себя неуютно, не в силах принять смесь грязи и веселья. Зато дети радовались вовсю, гоняясь за свиньями и хрюкая.
Лилиана видела, что молодой доктор Палас еще не связан с бедняками по-человечески, как связан с ними доктор Эрнандес.
– Вы потанцуете со мной сегодня?
– При условии, что мы попадем в Голконду, – рассмеялась Лилиана. – Надеюсь, венгерский скрипач так всех очарует, что моего отсутствия не заметят!
В семь часов улицы опустели, начало темнеть. Хозяин кофейни был светлокожим испанцем с любезными манерами. Он помог им скоротать время, пригласив гитариста и певца, и приготовил ужин.
Когда наконец все поняли, что сегодня не уехать и что машину скорее ломают, чем чинят, хозяин подошел и с чувством сказал:
– Сан-Луис выглядит притихшим, но это потому, что все готовятся к новогоднему празднику. Скоро все выйдут на улицы и начнутся танцы. А потом мужчины напьются. Советую к ним не подходить. Женщины знают, когда уйти. Постепенно они исчезнут и уведут с собой детей. А мужчины продолжат пить и скоро начнут стрелять по зеркалам, стаканам, бутылкам, по всему, что попадется. Иногда они стреляют друг в друга. Так что прошу вас, Señores y Señoras, оставаться здесь. У меня есть чистые комнаты, вы можете там заночевать. Настоятельно советую вам оставаться в них.
Комнаты, которые он им показал, выходили на мирное патио с цветами и фонтанами. У Лилианы возник соблазн выйти на улицу с доктором и потанцевать с ним. Но, памятуя о своей роли защитника женщин, он решительно отказался идти на такой риск. В десять часов начался фейерверк, зазвучала музыка, раздались крики, вспыхнули ссоры. Они разошлись по комнатам. Комната Лилианы напоминала монашескую келью. Побеленные стены, койка под москитной сеткой, ни простыни, ни одеяла Стены не доходили до потолка, чтобы лучше циркулировал воздух, а через дверь доносились все звуки деревни. После фейерверка поднялась стрельба. Хозяин кофейни оказался прозорливым человеком.
Именно в таких комнатах Лилиана чувствовала внутреннее опустошение, сознавая, насколько она несвободна. На солнце, рядом с людьми, плавая и танцуя, она была свободна. Но, оказавшись в одиночестве, она опять возвращалась в подземный город своего детства, хотя знала магическую формулу: «Жизнь – это сон, жизнь – ночной кошмар, но ты всегда можешь проснуться, а проснувшись, убедиться, что все чудовища рождены твоим собственным сознанием».
О, если бы она могла пойти потанцевать с доктором Паласом, поддержать все возрастающее возбуждение, потом сесть за столик, позволить ему нежно положить руку на ее обнаженное плечо, принять участие в карнавале страсти!
Всем, всем трудно плыть в этом мире. Американская пара боится незнакомой действительности. Доктор Палас страдает от одиночества.
Да, я понимаю, что разгадка наших страхов – в искаженном зрительном восприятии реальных пропорций мира. У страха глаза велики. Мы преуменьшаем наши творения и нашу любовь, мы сужаем их своим зрением, то раздуваем их, то сжимаем сообразно прихотям нашего изменчивого зрения, а не в согласии с непреложным законом развития. Размер мира, в котором мы живем, индивидуален и относителен, а пребывающие в нем предметы и люди – для каждого ГЛАЗА различны.
Лилиана вспомнила, что в детстве верила в то, что ее мать – самая высокая женщина на земле, а отец – самый сильный мужчина Она вспомнила, что у матери не было ни одной морщинки на платье, ни один локон не выбивался из прически и что она всегда, словно хирург перед операцией, надевала перчатки. Ее присутствие было антисептическим, особенно в Мексике, где она оказалась не готова к местной жизни, к восприятию трещин, клякс, пятен, морщинок на платье. Дети искажали размеры всего, что видели, но то же самое можно сказать и о родителях. Родители все преуменьшали.
Лилиана замерзла и никак не могла заснуть. Едва зашло солнце, на Сан-Луис подул с гор ветер.
Теперь я преуменьшаю своим зрением родителей, и они наконец-то обретают истинные размеры. Отец был, вероятно, кем-то вроде Хэтчера и так же, как Хэтчер, безумно боялся чужой страны, от которой зависело его существование. Неужели я могла слышать свисток моей матери сквозь все подземные коридоры? Вероятно, это было эхо!
Если бы она продолжала слышать свисток, в ее душе жило бы эхо. Но она возвращает себе свои глаза и с помощью собственных глаз, благодаря собственному зрению, вернется домой.
В патио было много клеток с птицами. Шум фиесты разбудил птиц. Почему ее внутреннее «я» должно прятаться среди этих теней, скрытого освещения, уходящих куда-то вниз коридоров? Загнанное так глубоко под поверхность земли! ОНА чувствовала себя французским спелеологом, проникшим под землю на глубину нескольких тысяч футов и обнаружившим там древние пещеры с нарисованными и нацарапанными на стенах картинами. Но у Лилианы не было с собой ни фонаря, ни запаса провизии. Ничего, кроме облатки, которую вручают тем, кто верит в символы, облатка вместо хлеба. Ей оставалось лишь следовать предписаниям своих сновидений, полустертым иероглифам на полуразрушенных статуях. Ничто не укажет ей путь в темноте, разве что крик, вырвавшийся из глаз статуи.
Утром она вернулась к жизни на земле. В патио был умывальник с прохладной водой из ручья. Зеркало было разбитым, полотенце – грязным. Но после испытанного во время ночного путешествия одиночества Лилиана была счастлива воспользоваться общим полотенцем, увидеть свое лицо в двух половинках разбитого зеркала, которые можно было совместить. Она совершила долгое путешествие, путешествие улыбки и глаз. Для таких открытий нет нужды в декорациях. В реальности ее путешествие заняло всего три месяца. Если судить по календарю, оно длилось ровно столько, сколько длился контракт с ночным клубом. Но экспедиция под землю продолжалась намного дольше и увела ее гораздо глубже. Лилиана должна вернуться в Голконду, чтобы испить последнюю чашу текучего золота, радужной воды, солнца и воздуха, упаковать свои сокровища, геологические находки и статуи, столь красноречивые после того, как она вытащила их из-под земли.
Когда они приехали в Голконду, новогодние празднества подходили к концу. Улицы были усыпаны конфетти. Уличные торговцы, завернувшись в пончо, спали возле пустых корзин. В воздухе стоял запах малабара и сгоревшего фейерверка.
Лилиана спустилась с холма к центру города, прошла мимо пожилой женщины в черном, продававшей разноцветные фруктовые соки и белые сласти из кокоса, потом мимо церкви с так широко распахнутыми дверями, что были видны свечи и женщины, которые молились и обмахивались веерами. Пока шла месса, в церковь беспрепятственно забегали и выбегали из нее собаки и кошки, рабочие на лесах продолжали свою работу, дети плакали или сосали грудь, лежа, как в гамаке, в шалях своих матерей.
Лилиана шла в сверкающем потоке солнечного света, который уничтожал все мысли и оставлял бодрствовать лишь глаза, только процессию образов, мельтешащих на сетчатке глаз. Она и не пыталась как-то осмыслить или истолковать эти образы.
В плоских сандалиях, в которых ходят местные жители, она шла тяжелее, чем на обычных каблуках. Хотя Лилиана весила сейчас ровно столько же, сколько в день приезда, она чувствовала, что стала тяжелее, и лучше воспринимала свое тело. Плавание, солнце, воздух – все это помогло ей обрести крепкое, эластичное, сбалансированное, свободное в движениях тело.
Лилиана собиралась поговорить с доктором, как он того желал. Утром она проснулась с очень ясным представлением о характере доктора.
Доктор Эрнандес в первый день в такси, озабоченный состоянием здоровья жителей своей деревни, ведающий о настроениях и чаяниях других, неспособный забыть тайную печаль своей жизни. Доктор Эрнандес, расспрашивающий о ее жизни с профессиональной убежденностью в своем праве расспрашивать и при этом избегать встречных вопросов.
Ей довелось увидеть доктора в домашней обстановке, в испанском интерьере, и познакомиться с его женой, прибывшей с одним из своих кратких визитов. Под маской подчиненности, озабоченности поднесением ему питья, спасением от телефонных звонков скрывалась издевка, проявлявшаяся в ее отношении к его пациентам. Это отношение передалось и детям и проявлялось в том, как ее дети играли «в доктора» – совсем не так, как другие дети. Они испытывали неприязнь к профессии своего отца. Больной не был для них по-настоящему болен, а больного, пришедшего из мира бедняков, да еще и страдающего ужасными болезнями вечно голодных аборигенов, и жена и дети вообще игнорировали.
Лилиана видела в глазах доктора печаль, несоизмеримую с иронией детей. Он наблюдал за их игрой «в доктора». Пациенткой всегда оказывалась красотка-кинозвезда. Она была завязана бинтами. Эту роль исполняла дочь доктора Эрнандеса. Как только «доктор» появлялся, она сама разматывала бинты, бросалась к нему, обнимала и говорила: «Раз ты пришел, я уже не больна!»
Пока Лилиана шла к доктору и думала о нем, эти фрагменты сложились в цельный образ человека, попавшего в беду, и Лилиана поняла что его настойчивые попытки добиться от нее исповеди были защитой от всего, в чем он сам страстно хотел исповедаться.
Сначала она не поняла ни его игры, ни потребности. Она разобралась во всем только сейчас. И даже если доктор подразумевал, что прежде всего (если уж вести игру по его правилам) она должна довериться ему, Лилиана была согласна и на это, только бы помочь ему избавиться от своей тайны. Доктору привычнее было играть роль исповедника, во всех остальных ролях он чувствовал себя неуютно.
Улица поднималась на холм; приемная доктора находилась на полпути. Пациенты ждали своей очереди в патио, где среди посаженных в бочки пальм и каучуконосов были расставлены плетеные стулья. Розовые и лиловые бугенвиллии спускались по стенам. Служанка в шлепанцах мыла шваброй мозаичный пол. Медсестра была одета так, как в Голконде одеваются все местные девушки, когда идут на работу: на ней было нарядное, розово-пастельное платье, делавшее ее похожей скорее на жрицу наслаждений, чем на целительницу болезней. Волосы были перевязаны лентами, в ушах перламутровые серьги.
– Доктор еще не приехал, – сказала она.
Обычно доктор опаздывал. Помимо особенностей профессии и неопределенного графика работы виной тому был свойственный местным жителям культ вневременности. Они категорически отказывались жить по часам и подчиняли свои движения исключительно своему настроению.
Но Лилиана почувствовала беспокойство и потому решила прогуляться, а не дожидаться в приемной.
Она пошла мимо пристани, глядя, как рыбаки возвращаются домой. На мачте каждой лодки, везущей богатый улов, развевался флаг. Ветер колыхал флаги, как юбки и ленты в волосах женщин.
Лилиана зашла в маленькую кофейню и выпила чашечку крепкого кофе, наблюдая за снующими вверх и вниз лодками и прогуливающимися семействами. Как они умеют жить в настоящем! Они воспринимают происходящее так, как будто ничего другого больше не существует, будто нет ни работы, которая их ожидает, ни дома, в который им предстоит вернуться. Они всецело отдаются этому ритму, позволяя ветру шевелить их шарфы и волосы, словно любое волнообразное движение или пульсация цвета погружают их в гипнотическое состояние удовольствия.
Когда Лилиана вернулась в приемную доктора, уже начало темнеть.
Никто из пациентов не выказывал беспокойства. Но медсестра сказала:
– Ничего не понимаю. Я звонила доктору домой. Он ушел час назад и сказал, что идет прямо в приемную.
Не успела медсестра зажечь свет, как электричество отключили. Такое в Голконде случалось нередко, электроэнергии не хватало. Но сейчас это неприятно подействовало на Лилиану, усилило тревогу, и, чтобы избавиться от нее, она отправилась к дому доктора пешком, надеясь встретить его на полпути.
Долгий подъем по холму утомил ее. Электричество снова дали, но дома здесь располагались поодаль друг от друга, и, пока она шла, сады становились все мрачнее и гуще.
Потом она увидела на пустыре машину, врезавшуюся в электрический столб. Вокруг собралась толпа.
В темноте цвет машины было не разобрать, но она услышала крик жены доктора.
Лилиану охватила дрожь. Он старался подготовить ее к этому.
Она сделала еще несколько шагов и даже не почувствовала, что плачет. Жена доктора отделилась от толпы и, словно не видя ничего вокруг, побежала навстречу Лилиане. Та обняла ее и попыталась удержать, но женщина яростно сопротивлялась. Из ее искривленного рта не вырывалось ни звука, как будто крик был задавлен. Жена доктора упала на колени и зарылась лицом в платье Лилианы.
Лилиана не могла поверить в смерть доктора. Она утешала его жену так, как утешают ребенка в преувеличиваемом им горе. Она слышала, как подъехала карета «скорой помощи», та самая, на покупку которой доктор достал деньги. Видела столпившихся вокруг машины врачей и людей. И поняла, что электричество отключилось именно тогда, когда машина врезалась в столб. А жена доктора все твердила бессвязно:
– Они его застрелили, все-таки застрелили. Застрелили, и машина врезалась в столб. Я хотела, чтобы он уехал отсюда. Кому понадобилось убивать такого человека? Кому? Скажите мне. Скажите…
Кто бы посмел убить такого человека? Кто бы посмел, если бы подумал о больных, которым он нужен и которые теперь его не дождутся, если бы подумал о том, как он дорожил короткими минутами отдыха и не роптал, когда этот отдых прерывали. О том, каким счастьем было для него исцеление больного. О том, как он пытался пресечь торговлю наркотиками и отказывался распространять опасные товары для забвения. О том, как он ночами напролет изучал индейские рецепты снадобий, позволяющих не забывать, а помнить. Какой подземный мир, совершенно неведомый ни Лилиане, ни жене доктора (но при этом воспринимаемый ею как опасный), был открыт ему как портовому врачу?
Лилиана помогла жене доктора подняться на холм. Она помогла женщине, ненавидевшей город, который он любил, чью ненависть случившееся оправдало.
– Я должна подготовить детей, но они еще маленькие. Что я скажу о смерти таким малышам?
Лилиана не хотела ничего знать о том, потерял ли он много крови, порезался ли стеклом. Ей казалось, что все равно никто, кроме него, не смог бы перевязать раны, остановить кровь, его исцелить.
Звук сирены «скорой помощи» становился все тише. За Лилианой и женой доктора молча шли люди.
Если то, что мы делаем для других, является тайным выражением того, что хотим испытать сами, значит, он сам мечтал о той заботе, которую дарил другим и в которой нуждался сам.
Разве мог он признаться в этом своей жене, этой особе в туфлях на высоких каблуках, с закрученными в узел черными волосами, темными ревнивыми глазками, маленькими ручками и ножками, если с самого начала она отвернулась от города и больных, которых он так любил?
Лилиана не верила в смерть доктора Эрнандеса и в то же время слышала выстрел, всем телом чувствовала скрежет врезавшейся в столб машины, улавливала миг смерти, словно все это случилось не с ним, а с ней.
Он должен, обязан был сказать ей что-то, чего не успел сказать, и ушел, унеся с собой свою тайну.
Если бы он не отложил этот глубокий и безумный разговор, прорывающийся из-под земли мифами сновидений, кричащий трещинами архитектурных сооружений, вопящий глазами статуй, доносящийся из глубин древних городов, что скрываются в наших душах, если бы дал знать о своем страдании не этим последним жестом, словно глухонемой… Если бы осознание выступило не только из расщелин памяти, среди полос света и тени… Если бы люди не жили, задернув шторы, да еще и изменив личину, в уединенных кельях с надписью на дверях: «Не время для откровений»… Если бы они спустились вместе вниз, в пещеры души, захватив с собой кирки, фонари, веревки, кислород, рентгеновские лучи, пищу, следуя по меткам на картах геологических глубин, где скрывается наше не знающее свободы «Я»…
По определению, «тропик» означает «поворот» и «изменение». В тропиках Лилиана повернула и изменилась. Она раскачивалась между наркотиком забвения и наркотиком воспоминания так же, как местные жители раскачиваются в гамаках, как джазовые музыканты раскачиваются в унисон со своим ритмом, как море раскачивается в своей колыбели:
повернула,
изменилась.
Лилиана ехала домой.
Пассажиры были нагружены мексиканскими корзинами, шалями, серебряными украшениями, раскрашенными глиняными фигурками, мексиканскими сомбреро.
У Лилианы с собой ничего не было, ибо ничто не могло быть материальным воплощением того, что она увозила: мягкости атмосферы, нежности голосов, ласкающих красок и тихого шепота, доносящегося, постоянно напоминая о своем присутствии, из подземного мира памяти, разбегающегося лабиринтом при каждом ее шаге и являющегося прошлым, которое она не смогла забыть. Ее муж и дети совершили это путешествие вместе с ней. Разве она не любила Ларри в образе того заключенного, которого освободила? Она вспомнила, как впервые его увидела Ларри стоял за железной оградой сада и смотрел, как она танцует, – единственный из ее однокурсников, кого она не пригласила на празднование своего восемнадцатилетия. Он стоял, вцепившись пальцами в решетку, точно так же, как стоял тот заключенный в мексиканской тюрьме, и она видела, что он – пленник собственного молчания и застенчивости. И освободить она хотела не того фальшивого заключенного, а Ларри. И разве не своих детей она любила в детях Эдварда, когда целовала веснушки Лиетты как веснушки Адели, и сидела с ними вечерами, потому что их одиночество было одиночеством ее собственных детей?
Она возвращалась, везя с собой новые образы своего мужа Ларри, как будто, пока она отсутствовала, явился фотограф с каким-то новым химикатом и отпечатал со старой пленки новые снимки, проявившие незаметные ранее детали. Как будто новая Лилиана, более мягкая, впитавшая что-то от мягкого климата, что-то от расслабленной грации мексиканцев, что-то от их гениального искусства быть счастливыми, обрела не в пример прежним обостренные чувства, сфокусированное зрение, чуткий слух. Когда улеглось ее внутреннее смятение, она смогла увидеть всех гораздо четче. Перестав бунтовать, Лилиана поняла, что когда Ларри нет рядом, она либо должна становиться им, либо находить его в других.
Она боялась разговора с доктором Эрнандесом только потому, что он пытался вывести на поверхность то, что он считал ее не окончательно потерпевшим крушение браком.
Доктор Эрнандес. Уже в самолете она вдруг ясно представила себе, как он склонился над своим саквояжем, как разматывает бинты. Но не могла восстановить черты его лица. Он словно отвернулся, ведь она так и не доверила ему ту тайну, о которой он просил. Его расплывчатый образ как будто мелькнул на стекле и исчез, растворился на солнце.
Диана сказала Лилиане перед ее отъездом:
– Кажется, я знаю истинную причину его смерти. Он чувствовал себя очень одиноким, был разлучен с женой и обречен лишь на случайную, быстротечную дружбу с людьми, каждый день с новыми. Его убила вовсе не пуля. Он созрел для самоубийства, но у него был слишком богатый опыт борьбы со смертью, он привык считать ее своим личным врагом. Поэтому он ушел из жизни таким окольным путем, таким изысканным способом и сумел убедить себя в том, что в своей смерти не виновен. ОН ВПОЛНЕ МОГ ИЗБЕЖАТЬ КОНФЛИКТА С ТОРГОВЦАМИ НАРКОТИКАМИ. Это было не его дело. Он мог передать их в руки полиции, куда более оснащенной для борьбы с ними. Но что-то заставило доктора искать опасность, бросить вызов этим жестоким людям. ОН БУКВАЛЬНО ПРИЗЫВАЛ ИХ УБИТЬ ЕГО. Я его неоднократно предупреждала, а он только улыбался в ответ. Я знаю, что его убило: груз поражений, знание того, что даже жена любит в нем не мужчину, а доктора. Известно ли тебе о том, что, когда они встретились, она была при смерти, а он ее вылечил? И что, после того как они поженились, она начала его ревновать ко всем, кого он выхаживал? Могло показаться, что он окружен любовью, но сам он ощущал, что вся эта любовь адресована человеку с волшебным чемоданчиком. Голконда – место для скоротечных дружб, поэтому многие иностранцы приезжают сюда всего на несколько дней и тут же уезжают. Как-то доктор осудил меня за чрезмерную подвижность и гибкость. Он сказал: «Вы не желаете ни за что зацепиться. Вашему неустойчивому темпераменту соответствует непрерывное течение. А мне хочется чего-то глубокого и постоянного. Чем больше вокруг меня веселья, тем сильнее мое одиночество».
Лилиана, вероятно, усугубила это чувство. Она не сумела, доверившись доктору и открыв свою душу, подарить ему возможность исповедаться самому. Она не догадывалась, как он страдал от подобных отказов, как устал от того, что люди в его жизни появляются и тут же исчезают. Приезжают в Голконду, сидят на пляже, обедают с ним, беседуют столько времени, сколько требует консультация, а потом отправляются на родину. Какое несказанное облегчение испытал бы он, окажись сам среди тех, кто уезжает, а не остается!
Диана была уверена в том, что доктор тайно искал смерти. Теперь Лилиана могла добавить к этому образу другие, которым до сих пор не находилось места. Мысль о его душевных страданиях потянула за собой целый шлейф впечатлений, полученных в разное время, но до сих пор не сопоставленных и бессвязных, как импрессионистские фрагменты. Доктор как бы срывал с ее глаз шоры, чтобы разоблачить тревогу, уныние, одиночество, все, что контрастировало с ландшафтом, насыщенным оранжевым, бирюзовым и золотистым. Полагая до сих пор, что он плывет вместе с потоками жизни Голконды, Лилиана видела только то, что лежало на поверхности. И вдруг неожиданно объявилось его внутреннее «Я», доселе пребывавшее на периферии, за кулисами. А вместе с ним обнаружились все те прежде невидимые области его жизни и жизни других людей, которые видят глаза души, но которые отвергаются сознанием, хотя временами эти «привидения» поглощают живого человека, и тогда по сцене начинает двигаться пустой, сомнамбулический персонаж. Увидев истинного доктора Эрнандеса, одинокого, отделенного от жены и детей ее ревностью и ненавистью к Голконде, возникшей в исполненной страданий, трагической жизни города удовольствий, Лилиана впервые сумела увидеть за одномерным профилем своего мужа – отправляющегося на работу, склоняющегося над детьми – совершенно новую личность. Теперь это был Ларри, пленник собственного молчания, которого она освободила, посетив того мошенника в тюрьме. Сквозь прутья решетки мексиканской тюрьмы она сумела прочесть молчаливые послания Ларри. Образ двоился, троился, словно в калейдоскопе, разбивающем узор и повторяющем его в бесконечных комбинациях. Теперь она видела по меньшей мере двух Ларри: одного – с выражением голода и желания на лице, которое впечатлило ее в день рождения куда больше, чем веселость танцующих гостей, и другого – добропорядочного мужа и семьянина, расточающего заботу, подарки и нежность, подобно доктору Эрнандесу, и так же, как он, мечтающего о недоступных наслаждениях.
А в самолете, за толстым стеклом иллюминатора возник еще один образ: Ларри, стоящий за стеклянной перегородкой в телевизионной студии. Лилиана вспомнила, как однажды она записывалась с оркестром, а Ларри сидел в комнате звукозаписи. Он забыл о том, что она его не слышит, и, когда музыка кончилось, вскочил с места и, улыбаясь и жестикулируя, высказал тот прилив чувств, что вызвала в нем музыка. Недоуменное выражение ее лица заставило его усилить жестикуляцию, проявить свои чувства в несвойственной ему театральной манере в надежде, что экспрессия тела и лица поможет ему передать свое послание и без помощи слов.
Тогда эта сцена сбила Лилиану с толку, но теперь стала совершенно прозрачной. Она не услышала Ларри потому, что он не воспользовался обычными средствами общения. Эти два образа словно выразили всю суть драмы их брака. Сначала ее отклик на невысказанную потребность, на немой призыв, затем неспособность принять его послание. Он был пленником собственного молчания. А она воспринимала это молчание как отсутствие.
Он-то ответил на ее потребность! А она требовала от любви того, чего не может дать ни один человек. Она жаждала любви настолько сильной, чтобы она нейтрализовала ее комплекс неполноценности, любви, которая днем и ночью была бы занята восстановлением образа достойной любви Лилианы, образа, который она разрушила бы сразу, как только он появился. Любви, которая бы с математической точностью занималась поддержанием внутреннего равновесия между ее шаржем и той Лилианой, которую она могла бы принять. Любви, которая бы без устали повторяла: Лилиана, ты красивая, Лилиана, ты чудесная, Лилиана, ты благородная, добрая, вдохновенная, и все это в то самое время, когда она твердила бы себе: Лилиана, ты злишься без повода, ты не подумала, ты его обидела, ты не была терпелива с ребенком.
Бесконечная бухгалтерия, безостановочная проверка счетов.
Но чего хотел Ларри? Правда, что он принял это отречение от жизни и казался удовлетворенным тем, что Лилиана вместо него живет в мире музыкантов (раньше он сам хотел стать музыкантом, но его желание не сбылось). Правда, что он казался удовлетворенным своей молчаливостью, тем, что позволяет играть и говорить ей и ее джазовым музыкантам. Эта побочная жизнь казалась вполне естественной. Но разделение труда превратилось в шараду. Когда они устали от этого (Лилиана – от его молчаливого контроля, Ларри – от ее доминирующей роли), они уже не знали, как поменяться ролями. Ларри начал принимать определенную форму, не имея непосредственного выхода в поток жизни, лишенный собственного акваланга, собственного запаса кислорода. Они напоминали сиамских близнецов с одной парой легких на двоих. А Лилиана лишь пыталась поддержать это течение, уходя в чужую жизнь за иллюзией завершенного цикла. Но никакие другие отношения не давали ей ощущения целостности. Ларри был единственным, с кем ей хотелось разделить свою жизнь, и в конце концов она начала искать его в других людях.
Отправившись в путешествие без него, она столкнулась с собственным несовершенством. Она обманывала себя, полагая, что легкие, позволяющие дышать и жить, принадлежат ей одной. Как много от Ларри она взяла с собой в путешествие – и поступала так, как поступал бы он, окажись здесь вместо нее. Теперь это уже она молчала, позволяя мексиканцам вести быстрые и плавные разговоры, а доктору Эрнандесу произносить монологи. Теперь это уже она отчуждалась от жизни Голконды, лишь на короткий миг подпадая под убаюкивающее воздействие того наркотика, каким была природа. Она вела себя точно так, как вел бы себя Ларри. Ее храбрость, ее вовлеченность в поток жизни существовали только в связи с Ларри, в сопоставлении с его уходом от жизни. А что делал он, освобожденный от ее присутствия? Быть может, он уже изжил тот образ Лилианы, который носил в душе, забыл ее черты? К какому Ларри она возвращается?
Разве исполнение роли любимого не является актом любви? Разве это не похоже на ту странную одержимость, которая случается, когда теряешь одного из родителей? Когда мать умерла, Лилиана на протяжении долгого года траура словно бы стала ею. Это была едва заметная одержимость, ибо Лилиана не принадлежала к народу, который практикует позволяющие ее воплотить ритуалы. Ритуалы, в которых дух ушедшего входит в тело живущего, в которых дух умершего родителя может войти в тело сына или дочери и жить в нем до тех пор, пока не будет удален оттуда либо с помощью молитв, либо посредством изгнания. Очевидно, все происшедшее с Лилианой не было связано с этими первобытными верованиями. И тем не менее дух матери перешел в нее. Когда мать умерла, Лилиана не поняла, что приобрела часть ее настроений, характерных особенностей, взглядов. Она просто думала, что чем старше становишься, тем меньше сопротивляешься влиянию семьи и больше подчиняешься фамильному сходству.
Лилиана смеялась над первобытными ритуалами одержимости, которые ей приходилось видеть на Гаити. И однако же существовала какая-то первобытная Лилиана, которая сопротивлялась окончательной потере матери, вбирая в себя ее манеры и черты характера (те самые, против которых она восставала, пока мать была жива, те самые, которые ранили ее в период взросления). Она стала пользоваться свистком, когда дети играли за пределами дома, и все чаще ругала детей за то, за что когда-то бранила ее мать: за неаккуратную одежду, за импульсивное и хаотичное поведение. Странный способ воздвигнуть памятник матери, утвердить ее непрерывность.
Точно так же она была одержима сейчас Ларри, и именно его пристрастное отношение к людям противилось свойственной Диане неразборчивости. В Голконде она, как и Ларри, стала впервые отстраняться от людей, не соответствующих ее уровню. Предпочитать одиночество нелегкому притворству, будто бы они ей интересны.