Текст книги "Соблазнение Минотавра"
Автор книги: Анаис Нин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
– Какая ты великолепная актриса! – воскликнул Алан. – Ты все еще играешь эту роль. Ты так вошла в роль этой женщины, что не можешь из нее выйти! Ты действительно делаешь много лишних жестов, и голос у тебя стал другим. Почему ты прикрываешь рот ладошкой? Боишься сказать то, что хочется сказать?
– Да, да, это жесты мадам Бовари! Но с этим пора кончать. Я ужасно устала, я так устала, но все никак не могу перестать… Не могу перестать быть ею.
– Я так хочу, чтобы ко мне вернулась моя прежняя Сабина.
И поскольку сам Алан сказал, что это была роль, из которой она не может выйти, поскольку он сказал, что перед ним не настоящая Сабина, не та Сабина, которую он любит, она вдруг начала чувствовать, что та женщина, которая оставила на восемь дней свой дом и провела это время с любовником в маленькой гостинице, которая была выбита из колеи неустойчивостью, непривычностью этой новой связи и испытывала от этого все растущее беспокойство, выражавшееся в лишних, ненужных движениях, хаотичных, как порывы ветра, как всплески волн, та женщина – на самом деле не она сама, а какая-то другая. Героиня, роль которой она играла на этих гастролях. Этим объяснялись и чемодан, и краткость, мимолетность этих восьми дней. Все, что случилось, не имело никакого отношения к самой Сабине, только к ее профессии актрисы. Она вернулась домой целая и невредимая и могла ответить преданностью на его преданность, доверием на его доверие, любить его как своего единственного – так же, как он любил ее.
– Я хочу, чтобы ко мне вернулась моя прежняя Сабина, а не эта женщина с новым, незнакомым жестом, закрывающая лицо, прикрывающая рот ладонью, словно она хочет сказать что-то, но не может или не должна говорить.
Он продолжал задавать вопросы. И когда, рассказав о своей роли, она была вынуждена описать город, гостиницу, других актеров, она почувствовала, как ее тайна заставляет сердце мучительно сжиматься, испытала невидимый прилив стыда, невидимый другим, но сжигающий ее, как лихорадка.
Теперь стыд стал ее одеянием, проник в ее жесты, смазал ее красоту, затуманил взор. Она воспринимала чувство стыда как утрату красоты, как отсутствие качества.
Каждая импровизация, вернее, каждая ложь, сочиняемая ею для Алана, сопровождалась не прямым ощущением этого стыда, а его подменой: стоило ей что-либо сказать, как она начинала ощущать себя голой, тусклой, немилой, нелюбимой, недостаточно красивой, недостойной чьей-либо любви.
За что он меня любит? И как долго еще будет любить меня? Он любит что-то, чем я не являюсь. Я недостаточно красивая, я плохая, я недостаточно хороша для него, он не должен любить меня, я этого не заслуживаю, мне стыдно, стыдно, стыдно за свою некрасивость, ведь есть столько совсем других женщин, женщин с сияющими лицами, светлыми глазами. Алан говорит, что у меня красивые глаза, но я-то их не вижу, по мне это просто лживые глаза, и рот у меня лживый, ведь всего несколько часов назад меня целовал другой… Он целует губы, которые целовал другой, целует глаза, которые восхищались другим… Стыд, стыд… стыд… Ложь. Ложь, все ложь… Вот он вешает так аккуратно мое платье, а ведь его ласкал и сдирал с меня другой, и был столь нетерпелив, что именно сдирал, срывал платье с меня… Я даже не успела сама раздеться! И вот теперь это самое платье Алан так любовно вешает… Разве смогу я забыть вчерашний день, забыть то головокружение, тот дикий порыв? Разве можно после этого вернуться домой, оставаться дома? Иногда я просто не способна выдержать эту быструю смену декораций, эти быстрые переходы, но и не могу переходить от одних отношений к другим плавно, гладко. От меня словно отрываются какие-то отдельные части и улетают куда-то. Я теряю что-то жизненно важное. Какая-то моя часть остается в том гостиничном номере, другая уходит прочь из этой гавани, третья спешит за другим, когда он вдет вдоль по улице один или, возможно, даже с кем-то. Любая может занять мое место рядом с ним, пока я здесь, и пусть это будет мне наказанием, точно так же, как любая другая может занять мое место здесь, когда я уйду. Я чувствую себя виновной в том, что оставляю каждого из них, я виновата в том, что каждый из них остается один, я виновата вдвойне, виновата перед обоими. Где бы я ни была, я всегда разорвана на части и не решаюсь собрать их воедино. Скорей бы я осмелилась соединить двух моих мужчин! Сейчас я здесь, где никто меня не тронет, где по крайней мере несколько дней я буду в безопасности, никто не обидит меня ни словом, ни жестом… Но я не присутствую здесь целиком, в этом укрытии прячется лишь одна моя половина. Что ж, Сабина, ты полностью провалилась как актриса. Тебе не нравились дисциплина, обыденность, монотонность, повторяемость, тебя выводило из себя любое напряженное усилие, и наконец-то ты получила роль, которую можно менять хоть каждый день, только затем, чтобы предотвратить горе другого человека. Умой свои лживые глаза, лживое лицо, надень ту одежду, которая оставалась дома, одежду, крещенную его, только его руками. Сыграй роль цельной женщины, ведь ты сама этого хотела, и хоть в этом ты не лжешь…
Алан никогда не мог понять, почему она, едва переступив порог дома, сразу хочет принять ванну, немедленно переодеться, смыть старый макияж.
Дело в том, что как только Сабина ощущала благостное настроение Алана, боль, вызванная ее смятением и раздвоением сознания, рассасывалась, а чувство стыда растворялось.
В такой миг она словно чувствует, что какая-то посторонняя сила заставляет ее быть именно такой женщиной, какой ему хочется ее видеть, какую он желает и сам создает. В этот миг она готова во всем, абсолютно во всем быть такой, какой он хочет. Она больше не чувствует вины за то, какой она так недавно была. В ее лице и теле, в ее манерах и голосе происходят изменения. И вот уже она становится той самой женщиной, которую любит Алан.
Теперь ее пронизывают и влекут вперед чувства любви, защиты, преданности. Эти чувства сливаются в мощный поток, по которому она может плыть. Эти чувства столь сильны, что смывают ее сомнения, точно так же, как это бывает в случае фанатичной преданности родине, науке или искусству, когда человеку прощаются все его мелкие проступки, кажущиеся ничтожными перед бесспорным доказательством высокой цели.
И тут – словно грань алмаза блеснула – в ее глазах вспыхнул огонек, еще точнее выявивший ее намерения. В другие моменты ее зрачки были расширены и казались не сфокусированными на настоящем. Теперь же они с алмазной точностью фокусировались на старательном плетении сети жизнеспособной лжи, и это придавало глазам ясность даже более прозрачную, чем ясность правды.
Сабина хочет быть такой женщиной, какой ее хочет видеть Алан.
Но иногда Алан сам не знает, чего хочет. Тогда бурная, стремительная Сабина ждет в невероятной тишине чутко и внимательно любых намеков на его желания или фантазии.
Вот и теперь она предстала перед ним, явила себя ему более свежей и невинной, чем любая из юных дев. Это оказалось возможным только потому, что она предъявила ему чисто абстрактную женщину, идеал, порожденный не жизнью, а его и ее собственным желанием. Ради него она даже сменила ритм, смягчила резкие, не знающие покоя жесты, подавила свою любовь к крупным предметам и большим комнатам, к существованию вне времени, к капризам и неожиданным поступкам. Ради него она даже старалась касаться окружающих предметов более нежно, чем привыкли ее сильные руки.
– Ты всегда хотела быть актрисой, Сабина. Я счастлив, что твоя мечта сбывается. Это является для меня утешением в твое отсутствие.
Чтобы доставить ему удовольствие, она начала восстанавливать «в памяти» события прошедшей недели: поездку в Провинстаун, поведение труппы, проблемы пьесы, ошибки режиссера, реакцию публики. Она рассказала ему о том, что однажды во время спектакля погас свет, а в другой раз отключилось музыкальное сопровождение.
В то же время она мечтала рассказать ему о том, что произошло с ней на самом деле. Она мечтала о том, чтобы положить голову ему на плечо, прижаться к нему, как к своему защитнику, который ее охраняет и понимает не потому, что обладает ею, а потому, что знает ее настолько досконально, что обязательно простит и оправдает. Она мечтала, чтобы он судил ее поступки с тем же вниманием и мудростью, с которыми рассматривал поступки других людей, мечтала, чтобы он оправдал ее так же, как оправдывал других людей, исходя из знания мотива их преступлений.
А больше всего об оправдании с его стороны она мечтала для того, чтобы спокойно спать. Она знала, что ждет ее вместо глубокого сна: тревожное бдение всю ночь. Ибо после того, как, успокаивая его, она рассказала ему о том, что произошло с ней за эту неделю, он поцеловал ее, вложив в поцелуй и благодарность, и накопившееся за время ее отсутствия желание, а потом заснул, полностью доверившись этой ночи, вернувшей ему его Сабину, сама же Сабина не могла заснуть, думая о том, нет ли среди ее выдумок такой, какая может быть позже опровергнута, например не было ли ее описание провинстаунской гостиницы, основанное на чужих рассказах, слишком фальшивым? Думала о том, запомнила ли она все, что сказала, и о том, что именно сказала о других участниках труппы. Ведь когда-нибудь Алан может случайно встретить кого-нибудь из этих актеров и узнать о том, что Сабина никогда не работала с ними.
Ночь предстала перед ней как неосвещенная сцена театра, на которой выдуманные мизансцены приобрели большую резкость, чем днем. Выхваченные из тьмы, они казались чем-то происходящим во сне – преувеличенным, ярким. И жуткие бездны окружали эти пятна света.
За пределами этой комнаты, этой постели была черная пропасть. Сегодня она избежала опасности. На сегодня все. Но завтра ее будут подстерегать другие опасности.
Ночью она лежала и мучительно думала о тайне своей отчаянной потребности в доброте. В то время как другие девушки молятся о том, чтобы Бог послал им красивого любовника, богатство, власть или романтическую любовь, она страстно молила: пусть он будет ко мне добр!
Почему она так нуждалась в доброте? Разве она была какой-нибудь калекой? А что было бы с ней, если бы она вышла замуж не за доброго Алана, а за какого-нибудь насильника или жестокосердного человека?
От одного только этого слова – «жестокость» – дико заколотилось ее сердце. Ужас опасностей, которых она избежала, был так велик, что она не осмеливалась даже представить их себе. Она хотела доброты, и она ее получила. Только теперь она обнаружила, что каждый день, каждый час, ища чего-то другого, рискует потерять эту доброту.
Алан спал так мирно. Даже во сне он оставался безмятежным. Твердые очертания его носа, рта и подбородка, четкие линии тела, словно слепленного из правильности, которую ничем не испортить! Даже на пике страсти его глаза не загорались яростью, а волосы не становились растрепанными, как у других. Он никогда не приходил в исступление от наслаждения, никогда не издавал звуки не вполне человеческие, словно вырывающиеся из джунглей животной праистории человека.
Может быть, именно эта уравновешенность и вызывала ее доверие? Он никогда не лгал. Он мог поделиться с Сабиной всем, что чувствовал или думал. Она уже почти засыпала, мечтая о том, чтобы признаться Алану во всем, исповедаться перед ним, как вдруг в темноте зримо представила его образ: он плакал, он отчаянно рыдал, как когда-то над гробом отца. От этого видения она проснулась испытывая одновременно и ужас, и сострадание и вновь поняла: «Я всегда должна охранять его счастье, я должна беречь своего ангела-хранителя…»
Она лежала в темноте, и ей отчетливо вспомнились восемь дней, проведенных в Провинстауне.
Она пошла в дюны искать дом О’Нила и заблудилась. Песчаные дюны были такими белыми на солнце, такими чистыми, что она почувствовала себя первым человеком, ступившим на гладь ледника.
Море бурлило у берега, словно пытаясь утянуть песок в свои глубины, но это у него плохо получалось, и с каждым следующим приливом геологические узоры восстанавливались, неподвижное море кристаллизованных песчаных волн.
Она остановилась и сняла купальник. Ей захотелось позагорать. При порывах ветра ее накрывало песком, словно шелковым покрывалом. Интересно, подумала она, если лежать здесь долго, песок накроет меня с головой, похоронит заживо и я исчезну. Всякий раз, стоило ей полежать неподвижно, такие мысли, мысли о смерти, лезли ей в голову. И это всякий раз заставляло ее резко встать и чем-нибудь заняться. Праздность была для нее равнозначна смерти.
Но сейчас, купаясь в тепле и свете, подставляя лицо небу, чувствуя, как море яростно скручивается и раскручивается у ее ног, она не боялась мыслей о смерти. Она спокойно лежала, смотрела, как ветер рисует узоры на песке, и чувствовала, что тревога и жар на короткое время отпустили ее. Счастье в тот миг могло быть определено как отсутствие внутреннего жара. Но что теперь владело ею? Что явилось на смену обычному жару?
Она была благодарна за то, что ее нервы, загипнотизированные бодрящим сиянием солнца и неизбывной подвижностью моря, не бились в ней, как раскручивающаяся пружина, и не портили эти мгновения передышки.
И вдруг она услышала песню. Не какую-нибудь обычную песенку, какие может напевать любой человек, прогуливаясь по пляжу. Звучал мощный, хорошо поставленный голос, очень торжественный, привыкший к огромным залам и большому стечению публики. Ни песок, ни ветер, ни море, ни открытое пространство не могли ослабить его звучание. Голос лился уверенно, в полном пренебрежении к этим стихиям, как равный им по силе гимн жизни.
Фигура появившегося перед ней мужчины полностью соответствовала его голосу – совершенная оболочка для этого инструмента. У него была крепкая шея, крупная голова с высокими бровями, широкие плечи, длинные ноги. Отличный, крепкий корпус для вокальных струн, отлично подходящий для резонанса, подумала Сабина, не двигаясь, надеясь, что он пройдет мимо, не обратив на нее внимания, не прерывая свою песню – арию из «Тристана и Изольды».
Ария продолжала звучать, и Сабина вдруг представила себя в Черном Лесу из германских сказок, которые она так жадно читала в детстве. Гигантские деревья, замки, рыцари, все пугающе большое в глазах маленького ребенка.
Ария становилась все громче, набирала звучание, впитывала в себя и грохот моря, и красноватозолотистый карнавал солнца, сражалась с ветром и выбрасывала самые высокие ноты высоко в воздух пролетом моста пламенеющей радуги. И вдруг чары рассеялись.
Он увидел Сабину.
Мгновение он колебался.
Ее молчание – столь же красноречивое, как и его песня, ее неподвижность, так же выдающая поток ее мыслей, как и его мыслей – голос.
(Позже он сказал ей: «Если бы ты тогда заговорила, я бы тут же ушел. Но у тебя особый талант – ты позволяешь всему вокруг говорить за тебя. Я подошел к тебе только потому, что ты молчала»).
Она позволила ему и дальше пребывать в своих грезах.
Она смотрела, как легко и непринужденно, продолжая улыбаться, он взобрался на дюну. Его глаза словно вобрали в себя цвет моря. Всего мгновение назад она видела, как море смотрит на нее миллионом алмазных глаз, и вот уже два таких глаза – но еще более синих, еще более холодных – приближаются к ней. Если бы море, песок и солнце решили сотворить кого-нибудь, воплощающего послеполуденную радость, они создали бы кого-нибудь, похожего на этого человека.
Он встал перед ней, загораживая солнце и улыбаясь, а она попыталась прикрыться. В затянувшемся молчании они словно обменялись посланиями.
– Тристан и Изольда звучали здесь лучше, чем в опере, – сказала она и надела купальник и ожерелье спокойно, словно это было простым окончанием демонстрации его голоса и ее тела.
Он присел рядом с ней:
– Есть только одно место на земле, где ария звучала бы лучше. В том Черном Лесу, где она родилась.
По его акценту она поняла, что и сам он родом оттуда, а значит, и его физическое сходство с вагнеровским героем неслучайно.
– Там я пел эту арию очень часто. Там особенное эхо, оно вызывало у меня чувство, что моя песня сможет сохраниться в каких-то тайных родниках и когда-нибудь, много лет спустя после моей смерти, вырвется наружу и зазвучит.
Сабина, казалось, прислушалась к эху, оставшемуся от его песни, и к его описанию места, обладающего памятью, где само прошлое было эхом, хранящим опыт; и это несмотря на то, что именно здесь люди хотели избавиться от воспоминаний и жить только настоящим, считая память не более чем обременительным грузом. Именно это он имел в виду, и именно это поняла Сабина.
Потом ее опять словно подхватило приливом, и она сказала в нетерпении:
– Пройдемся.
– Я хочу пить, – сказал он. – Пойдемте туда, где я сидел. Там остался пакет с апельсинами.
Они спустились с песчаной дюны, съехали с нее, как на лыжах со снежной горы. И пошли по полосе мокрого песка.
– Я однажды видела пляж, где при каждом шаге из-под ног вспархивали фосфорные искры.
– Поглядите на песчаных дятлов [13]13
Он сказал sand-pecker, очевидно, по аналогии с wood-pecker, вместо sand-piper (кулик). – Примеч. пер.
[Закрыть], – сказал певец, употребив несуществующее слово, но Сабине понравилось его изобретение, и она засмеялась. – Я приехал сюда отдохнуть перед началом оперного сезона.
Они поели апельсинов, поплавали и пошли дальше. И только на закате решились прилечь на песке.
Глядя на его крупное тело, сильные руки, мускулистую шею, она ждала от него несдержанности, неистовства.
Но он просто смотрел на нее глазами, ставшими голубыми, как лед. Эти равнодушные глаза словно разглядывали не ее, а сонмы других женщин, сейчас растворившихся в ней одной, готовой, в свою очередь, раствориться в них. Такой взгляд Сабина всегда считала «взглядом Дон Жуана» и всегда и везде не доверяла ему. Это была алхимия желания, которое на этот миг сосредотачивалось на воплощении всех женщин – Сабине, но с той же легкостью могло в одну секунду превратить Сабину во многих других.
Это была угроза ее самоощущению «уникальной» Сабины, той Сабины, которую любит Алан. От недоверия к этому взгляду кровь застыла в ее жилах.
Она всматривалась в его лицо, пытаясь определить, заметил ли он, что она нервничает, что каждое следующее мгновение этого опыта повышает ее нервозность, практически парализует ее.
Но вместо нетерпеливого жеста он, словно приглашая ее к воздушному вальсу, взял в свои изящные ладони кончики ее пальцев и сказал:
– Руки у вас холодные.
Он стал ласкать ее руку, целуя ложбинку в изгибе локтя, стал целовать плечи. Он сказал:
– Ваше тело горит, словно при температуре. Вы не перегрелись на солнце?
Чтобы подбодрить его, она сказала небрежно:
– Это страх перед выходом на сцену.
На эти ее слова, как она того и боялась, он ответил смехом, полным издевки и недоверия. (На всем свете был только один человек, который мог поверить, что она боится. И сейчас она хотела бы убежать отсюда прочь, домой к Алану, прочь от этого чужого, смеющегося над ней незнакомца, которого она попыталась обмануть своей выдержкой, молчанием опытного знатока, приглашающими глазами. Это было слишком трудно вынести, и она бы все равно проиграла. Она была слишком напряжена и испугана. Проявив слабость, в которую этот чужой мужчина не поверил, которая вызвала его издевательский смех, которая резко расходилась с ее вызывающим поведением, Сабина не знала, как ей теперь восстановить престиж в его глазах. Потом ей довелось еще раз услышать этот издевательский смех – когда он пригласил ее встретиться с его лучшим другом, товарищем по приключениям, его братом Дон Жуаном, таким же учтивым, элегантным и самоуверенным, как он сам. Они обращались с нею весело, словно она одного с ними поля ягода, искательница приключений, охотница, амазонка, а она взяла и оскорбилась!)
Увидев, что она не разделяет его смех, он посерьезнел и лег рядом с нею, однако она была все еще обижена, а ее сердце продолжало бешено колотиться, как перед выходом на сцену.
– Мне пора идти, – сказала она, поднимаясь и решительно стряхивая с себя песок.
Он сразу поднялся с учтивой готовностью, свидетельствующей о давней привычке подчиняться дамским капризам. Он встал, оделся, перебросил через плечо кожаную сумку и пошел рядом с ней, иронично галантный, безличный, равнодушный.
Но спустя какое-то время произнес:
– Не желаете ли встретиться и поужинать со мной в «Драконе»?
– Давайте встретимся, но не перед ужином, а позже, часов в десять или одиннадцать.
Он снова поклонился с той же неизменной иронией, и они пошли дальше. Глаза его были холодны. Его равнодушие раздражало ее. Он шагал, демонстрируя абсолютную уверенность в том, что опять, как всегда, добьется желаемого, и она возненавидела эту его уверенность и позавидовала ему.
Когда они вышли на городской пляж, все глаза устремились на них. Она подумала о своем спутнике: это Светлый Посланник из сказочного Черного Леса. Он глубоко дышал, вздымая широкую грудь, держался так прямо и улыбался так празднично, что и она почувствовала себя легко; настроение поднялось. Она гордилась тем, что идет рядом с ним; она словно несла на плече охотничью добычу. Она была женщиной, и сейчас ликовало ее женское тщеславие, ее любовь к победам. Это тщеславное шествие давало ей иллюзию силы и власти: она очаровала, завоевала такого мужчину! Она словно возвысилась в собственных глазах, хотя и знала, что это чувство сродни опьянению и так же пройдет, как проходит опьянение, и ей предстоит проснуться поутру еще более несчастной, слабой, разбитой, раздавленной и опустошенной, чем была.
Но ее душа, в глубине которой таилась извечная неуверенность в себе, жила ожиданием конца. Ее было так легко ранить грубым словом, пренебрежением или критикой, так легко обескуражить любым препятствием. Ею владело то самое ожидание катастрофы, те самые навязчивые дурные предчувствия, что слышались ей в вальсе Равеля.
Вальс, ведущий к катастрофе: кружишься, кружишься на лакированном полу в расшитой блестками воздушной юбке и падаешь прямо в бездну. Минорные, притворно легкие ноты глумливого танца, минорные ноты, не дающие забыть о том, что судьбой человека правит абсолютная тьма.
И теперь, когда рядом с ней шел столь очевидно красивый мужчина и когда каждый, кто смотрел на него, завидовал женщине, которая смогла его очаровать, душу Сабины, пусть ненадолго, но согрел искусственный свет, она ощутила поддержку удовлетворенного тщеславия.
Когда они расставались, он, как истинный европеец, склонился над ее ручкой. Она почувствовала в его учтивости насмешку, но когда он снова спросил: «Вы придете?», его голос был теплым. Ее не смогли тронуть ни его красота, ни безупречность, ни даже его безразличие, но тронуло его легкое сомнение. Потому что в то мгновение, когда он почувствовал неуверенность в себе, она поняла, что он тоже человек, если не такой же уязвимый, как она, то хотя бы чуть более близкий.
Она сказала:
– Меня ждут друзья.
Тогда его лицо осветилось не слишком открытой, но чрезвычайно ослепительной улыбкой. Он вытянулся во фрунт и отдал честь:
– Смена караула у Букингемского дворца!
По его ироничному тону она поняла, что он не поверил ей и считает, что ее ждут не некие «друзья», а, скорее всего, другой мужчина, другой любовник.
Он не мог себе представить, что она хочет вернуться к себе в комнату для того, чтобы промыть волосы от песка, намазаться кремом от ожогов, покрыть ногти свежим слоем лака и, нежась в ванне воссоздать в памяти все до единого мгновения их встречи, повинуясь своей привычке переживать возбуждение нового опыта не единожды, а дважды.
Для девушки, с которой Сабина делила комнату, было бы достаточно простого предупреждения о том, что сегодня вечером ее не будет, но именно в этот вечер, всего на одну ночь, у них должна была остановиться женщина, которая была приятельницей не только Сабины, но и Алана; разумеется, ее присутствие делало исчезновение Сабины более затруднительным. Сабине опять пришлось бы воровать наслаждение, красть у ночи часть ее опьянения. Она дождалась, когда обе ее компаньонки заснули, и молча вышла, но отправилась отнюдь не на Главную улицу, где прохаживались обычно ее приятели-художники, которые могли бы предложить составить ей компанию. Она перепрыгнула через ограду набережной, соскользнула вниз по деревянному столбу, ободрав ракушками руки и платье, и выскочила на пляж. Она пошла по мокрому песку к одному из самых ярко освещенных причалов, где «Дракон» предлагал свое неоновое светящееся тело жаждущим приключений ночным романтикам.
Никто из ее друзей не мог себе позволить прийти сюда. Даже рояль здесь скидывал с себя скромную крышку и добавлял к иным движениям танец своего обнаженного механического нутра, отчего царство пианиста расширялось от абстрактных нот до строгого балета склоненных шахматных фигур на возбужденных струнах.
Чтобы попасть в ночной клуб, она должна была взобраться по укрепленным на сверкающих столбах широким железным ступенькам, за которые цеплялись и ее платье, и волосы. Оказавшись, наконец, наверху, она так запыхалась, словно вынырнула из воды, едва освободившись от пут морских водорослей. Но, кроме Филиппа, ее никто не заметил: луч света выхватывал только певицу, исполнявшую слащавый блюз.
Румянец удовольствия проглядывал даже сквозь сильный загар. Он пододвинул ей стул, склонился к ее уху и прошептал:
– Я боялся, что ты не придешь. Я проходил мимо твоей комнаты в десять часов, света не было, и я поднялся и постучал в окно, не слишком сильно, потому что ночью я не очень хорошо вижу, и я боялся, что ошибся. Ответа не было. Я отступил в темноту, подождал…
От ужаса, что Филипп мог разбудить ее подруг, от опасности, которой она чудом избежала, она почувствовала, как ее охватывает дрожь, кровь ее закипела. Ночью его красота превратилась в наркотик, и когда она представила, как он ночью вслепую ищет ее, это взволновало и обезоружило ее. От этого ее глаза потемнели, словно подведенные сурьмой, как у восточных женщин. Ее веки выглядели голубоватыми, а брови, которые она не выщипывала, отбрасывали тени, из-за которых казалось, что темное свечение ее глаз имеет иной источник, нежели днем.
Она всматривалась в четкую лепку его лица, контраст между большой головой и покрытыми красивым пушком руками с длинными пальцами. Ласкавший ее руку, он был похож на музыканта, который легкими прикосновениями играет на тайных нервах хорошо знакомого ему инструмента. Он говорил:
– Твоя рука так же красива, как твое тело. Если бы я не видел твоего тела, я бы возжелал его, едва увидев форму твоей руки.
Желание явилось как вулканический остров, на который они и возлегли в трансе, ощущая под собой подземные вихри. Танцплощадка, стол, магнетический блюз – все было сметено желанием, лавинообразным содроганием тела. Под нежной кожей, под завитками волос в сокровенных местах, под извилинами и ущельями плоти потекла, обжигая, вулканическая лава, пролилось раскаленное желание, и звуки нежного блюза превратились в вопль свирепой дикости, в птичий или звериный свободный вопль наслаждения, вопль опасности, вопль страха, вопль деторождения, вопль боли, исходящий из израненной охрипшей дельты природных бездн.
Предчувствие этого дрожью побежало по руке и по телу и сделало танец невыносимым, ожидание невыносимым, курение, говорение невыносимым, и уже скоро, скоро должен был начаться приступ неукротимого чувственного каннибализма, радостный эпилептический припадок.
Они убежали от глаз всего мира, скрылись от пророческих, грубых, исходящих из самих яичников прелюдий певицы. Вниз по ржавым ступенькам лестницы в подземелье ночи, благосклонной к первому мужчине и первой женщине на заре мироздания, когда еще не было слов для изъявления обладания, не было музыки для исполнения серенад, подарков для долгого ухаживания, турниров для произведения впечатления и принуждения к сдаче, никаких вспомогательных приспособлений для покорения – украшений, ожерелий, корон, – но когда был только один ритуал, радостное, радостное, радостное водружение женщины на чувственную мачту мужчины.
Она открыла глаза и увидела, что лежит на дне парусной лодки, лежит на плаще Филиппа, заботливо подстеленном, чтобы защитить ее от ила, просачивающейся воды и ракушек. Филипп лежит рядом с нею, только голова его – выше ее головы, а ноги – ниже ее ног. Он спит спокойно, дышит глубоко. Светит луна. Сна как не бывало. Сабина садится – сердитая и разбитая. Жар достиг своего пика и пошел на спад, отдельно от желания, отчего и желание осталось неудовлетворенным, застрявшим на мели. Такой жар – и такой бесславный конец – и гнев, гнев! – на свое так и не расплавившееся нутро. Как хочется Сабине быть похожей на мужчину, способного свободно желать и обладать случайной женщиной, наслаждаться незнакомкой. Но ее тело не плавится, не слушается ее фантазий об обретении свободы. Тело посмеялось над ней, подбив на эту авантюру. Жар, надежда, мираж, отсроченное желание, неудовлетворенное желание не отпустят ее всю ночь и весь следующий день будут гореть внутри ясным пламенем, и все люди, глядя на нее, будут говорить: «Какая она чувственная!»
Филипп проснулся и улыбнулся ей благодарно. Он дал и получил взамен; он был доволен.
Сабина лежала и думала о том, что больше не увидит его, но отчаянно желала, чтобы это оказалось возможным. А он лежал и рассказывал о своем детстве и о своей любви к снегу. Говорил о том, что любит кататься на лыжах. А затем, без всякого перехода, от какого-то внезапного воспоминания эта идиллическая сцена разрушилась. Он сказал:
– Женщины не дают мне побыть одному.
Сабина откликнулась:
– Если тебе когда-нибудь понадобится женщина, которая не требует, чтобы ты все время только и делал, что занимался с ней любовью, приходи ко мне. Я пойму тебя.
– Как славно это услышать, Сабина. Женщины так обижаются обычно, если ты не готов или не в настроении играть роль романтического любовника, даже если внешне соответствуешь этому образу.
Ее слова так подействовали на него, что на следующий день он снова появился и признался в том, что никогда до сих пор не проводил с одной женщиной больше чем один вечер, и добавил:
– А иначе она начинает слишком много требовать, предъявляет какие-то претензии…
Он зашел за ней, и они отправились на прогулку в песчаные дюны. Он был весьма разговорчив, но все его речи были безличны. Втайне Сабина надеялась, что он сможет сказать ей нечто такое, что расплавит ее нерасплавляемое чувственное нутро, и она сама сумеет на это откликнуться, а он прорвется через ее сопротивление.
Потом ее поразила вся абсурдность таких надежд: не достигнув чувственного слияния, она пыталась найти какой-нибудь иной способ единения, в то время как чувственное слияние было единственным, чего она на самом деле хотела. Она хотела иметь равную с мужчиной свободу случайных связей, хотела получить чистое наслаждение, свободное от зависимости, способное освободить ее от всех треволнений, связанных с любовью.