Текст книги "Картинки деревенской жизни"
Автор книги: Амос Оз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
«У него уже есть подруга, – вдруг подумала она. – Вот в чем все дело. Поэтому он забыл, что обещал приехать, и даже забыл позвонить. Наконец-то он нашел себе подругу, и поэтому у него нет ни малейшей нужды приезжать ко мне». Мысль о подруге, которую нашел себе Гидон, наполнила ее сердце острой, почти невыносимой болью. Будто все нутро ее опустело и только сжавшаяся, скукожившаяся оболочка еще давит и болит. Ведь, по правде говоря, он не то чтобы наверняка обещал ей приехать. Он сказал, что постарается успеть на вечерний автобус, но ей не стоит ждать его на остановке, потому что если он все же решит приехать сегодня вечером, то доберется до дома самостоятельно. А если этим вечером не приедет, то появится в ближайшее время, возможно на следующей неделе…
Но при всем этом Гили не могла избавиться от мысли, что Гидон заблудился, сел не на тот автобус, сошел не на той остановке и теперь, конечно же, застрял в какой-нибудь дыре, сидит одинокий, дрожа от холода, на заброшенной автобусной остановке. Сидит он, съежившись, на железной скамье за железной оградой, между закрытой кассой и запертым киоском. И не представляет, как ему добраться до нее. Она должна прямо сейчас, в это самое мгновение, выйти во тьму, поехать, найти его и благополучно доставить домой…
Около десяти вечера Гили Штайнер сказала себе, что Гидон уже не приедет сегодня. И, по правде говоря, ничего она не обязана делать. Разве что разогреть и съесть самой рыбу с картошкой, которая стоит в духовке. И лечь спать, и встать пораньше, еще до семи утра, и отправиться в поликлинику, чтобы заняться своими докучливыми больными. Она поднялась, наклонилась к духовке, извлекла и швырнула в мусорное ведро и рыбу, и картошку.
Затем она выключила электрообогреватель, села на стул в кухне, сняла свои квадратные очки без оправы, немного поплакала. Но спустя две-три минуты плакать она перестала. Засунула в дальний угол ящика потертого шерстяного кенгуру и пошла вынимать из сушильной машины выстиранное белье. И почти до полуночи гладила и укладывала вещи – каждую на свое место. В полночь она разделась и легла.
В Тель-Илане начался дождь, и шел он, не переставая, всю ночь.
ПОДКОП
1
Песах Кедем, бывший депутат Кнесета, на склоне лет жил в доме дочери своей Рахели, на краю деревни Тель-Илан, расположенной в горах Менаше. Он был высок, горбат, вспыльчив и мстителен. Из-за сколиоза, болезни позвоночника, голова его наклонялась вперед почти под прямым углом, и этот наклон придавал телу некое сходство с вопросительным знаком. Ему уже исполнилось восемьдесят шесть, он был жилист, его грубая, шершавая кожа напоминала кору оливкового дерева. В общем, это был человек крепкий и взрывной, выходящий из берегов от обилия мировоззренческих взглядов и идеалов. С утра и до вечера бродил он по дому в комнатных туфлях, в майке и брюках цвета хаки, которые были велики ему и поддерживались парой подтяжек, скрещенных на спине. Носил он истрепанный черный берет (такие приняты в бронетанковых войсках), сползавший ему на лоб. Этакий танкист, вышедший в тираж. И непрерывно чем-нибудь возмущался: во весь голос проклинал он ящик шкафа, который не сумел выдвинуть; бранил дикторшу, читавшую известия и спутавшую Словакию со Словенией; закипал от западного ветра, что вдруг задул с моря и разметал его бумаги на столе, стоящем посреди веранды. Гневался на самого себя, потому что, когда наклонился собрать разлетевшиеся бумаги, больно ударился об угол проклятого стола, выпрямляясь.
Он так и не простил своей партии того, что она распалась и исчезла двадцать пять лет тому назад. Не простил врагам своим и соперникам, которые уже давно ушли в лучший из миров. Молодежь, электроника, новая литература вызывали в нем тошноту. Газеты печатали только грязь и гнусности. Даже синоптик, предсказывающий погоду в программе телевизионных новостей, виделся ему заносчивым красавчиком, чванливым и пустым, бормочущим глупости, не имеющим ни малейшего представления, о чем говорит.
Имена министров и нынешних лидеров страны Песах Кедем переделывал на свой лад, а то и вовсе намеренно забывал. Поскольку этот мир начисто забыл о нем самом. Вот только он, со своей стороны, ничего не забыл. Помнил мельчайшие подробности каждой нанесенной ему обиды, злобно хранил в памяти каждую несправедливость, допущенную по отношению к нему два с половиной поколения тому назад. Навечно занес на скрижали сердца каждую слабость бывших противников; каждое оппортунистское голосование на пленарных заседаниях Кнесета; каждую скользкую ложь, прозвучавшую на слушаниях парламентской комиссии; каждый случай сорокалетней давности, когда его товарищи по партии покрыли себя позором. Он обычно называл их «те самые мнимые товарищи» и не мог, упоминая двух второстепенных министров, своих современников, обойтись без кличек: «товарищ Позор» и «товарищ Провал».
Под вечер, когда он, бывало, сидел за столом на веранде, а дочь его Рахель – напротив, он вдруг начинал размахивать чайником, полным кипятка, гневно напускаясь на нее:
– Прекрасно, великолепно они выглядели, все эти социалисты, когда их вожак Бен-Гурион вдруг поднялся и поехал в Лондон пофлиртовать у них за спиной с их ярым противником, ревизионистом Жаботинским…
На что Рахель отвечала:
– Песах, если тебе неймется, поставь, пожалуйста, чайник на стол. Вчера ты пролил на меня йогурт, а еще минуту – и ты нас ошпаришь кипятком.
И даже к любимой дочери питал старик неизбывную, многолетнюю неприязнь: она хоть и безупречно заботилась о нем изо дня в день, однако не выказывала при этом никаких знаков особого уважения и трепетной почтительности. Каждое утро в половине восьмого она вытаскивала его из кровати, чтобы поменять или проветрить постельное белье (тело его всегда источало резкий, острый запах, словно залежавшийся сыр). Рахель без колебаний делала ему замечания по поводу запаха и заставляла летом дважды в день принимать душ. Два раза в неделю она мыла ему голову и стирала его черный берет. Вновь и вновь изгоняла она его из кухни (он, бывало, рылся в ящиках, ища шоколад, который Рахель прятала от него: она позволяла ему дольку в день, а иногда – целых две). Окриком заставляла она его спускать воду в туалете и, выходя оттуда, застегивать штаны. Изо дня в день раскладывала для него в пронумерованные блюдца лекарства: утреннюю норму; те, что следует принять в полдень, и те, что на ночь. Все это Рахель делала решительно, двигаясь резко, экономно, сжав губы, словно возложена на нее миссия по перевоспитанию отца в старости его, словно должна она искоренить его дурные привычки и отучить наконец-то от себялюбия и потакания собственным слабостям, которых хватало с избытком в его длинной прошлой жизни.
Вдобавок ко всему в последнее время старик начал жаловаться по утрам, что рабочие ночами подкапываются под фундамент дома, не давая ему спать, словно нельзя копать днем, в те часы, когда нормальные люди не спят.
– Копают? Кто копает?
– Да ведь это я тебя спрашиваю, Рахель, кто это копает у нас по ночам?
– Никто здесь не копает, ни днем, ни ночами. Быть может, только в снах твоих.
– Копают! Копают! Через час-другой после полуночи здесь такое начинается: и подкоп, и долбеж, словно кирками лупят, а иногда будто кто-то вгрызается и хрипит. Ты, по-видимому, спишь сном праведника, если ничего не слышишь. Ведь ты всегда спала как младенец. Что они там ищут у нас в подвале или под сваями дома? Нефть? Золото? Или еще не найденные свитки Мертвого моря?
Рахель поменяла старику снотворные пилюли. Но все без толку. Он не унимался, продолжая жаловаться по утрам на стук, на звуки, сопровождавшие ночные земляные работы, что велись прямо под полом его комнаты.
2
Рахель Франко, симпатичная ухоженная вдова лет сорока пяти, была учительницей литературы в школе поселка Тель-Илан. Всегда со вкусом одетая, она носила широкие юбки приятных пастельных тонов, подбирая под цвет им шейный платок, и даже в школу являлась на каблуках, надевала изящные серьги и тонкой работы серебряное ожерелье. Находились в поселке такие, кто неодобрительно косился на ее по-девичьи стройную фигуру и прическу «пони» с челкой, ниспадающей на лоб: «Женщина в ее возрасте! Да еще классный руководитель! И вдова! Для кого ей ходить расфуфыренной? Для Мики-ветеринара? Для ее маленького араба? Чью зависть она собирается здесь вызывать?»
Деревня была старой и сонной, ей давно миновало сто лет. Могучие деревья со спутанными кронами, красные черепичные крыши, небольшие усадьбы, многие из которых уже превратились в бутики, где выставляли на продажу вина из домашних погребов, острые маслины, сыры собственного производства, экзотические специи и редкие фрукты, а также разные художественные изделия, выполненные в технике макраме. Бывшие хозяйственные постройки стали небольшими галереями, полными завезенных из заграницы предметов искусства, красивых игрушек из Африки, кое-какой мебели из Индии… Все это продавалось приезжим, караваны автомобилей которых устремлялись сюда каждую субботу из городов, чтобы отыскать здесь вещи необычные, оригинальные, свидетельствующие об утонченном вкусе.
Как и ее престарелый отец, Рахель жила довольно замкнуто. Их маленький дом стоял на краю деревни, его просторный двор граничил со стеной кипарисов у местного кладбища. Оба они, отец и дочь, овдовели. Авигайль, жена депутата Кнесета Песаха Кедема, умерла от заражения крови много лет назад. Старший их сын Элиаз погиб в катастрофе (Элиаз был первым израильтянином, утонувшим в Красном море в тысяча девятьсот сорок девятом году). А муж Рахели Дани Франко скончался от инфаркта в день своего пятидесятилетия.
Ифат, младшая дочь Рахели и Дани Франко, вышла замуж за процветающего зубного врача в Лос-Анджелесе. Оснат, их старшая дочь, занималась торговлей алмазами в Брюсселе. Обе дочери очень отдалились от матери, словно винили ее в смерти их отца. И обе они не любили деда, который представлялся им человеком эгоистичным, избалованным и ворчливым.
Случалось, что, разгневавшись, старик забывался и называл Рахель именем матери: «Ну, в самом деле, Авигайль! Все это ниже твоего достоинства. Стыдись!»
Изредка, когда болел, путал он Рахель со своей матерью Гиндой, убитой немцами в маленькой деревушке под Ригой. И если Рахель, поправляя его, указывала на ошибку, он ворчал, отрицая свой промах.
Что до Рахели, то она ни разу не совершила неверного шага в отношении своего отца. Она терпеливо сносила и его пророчества о полном развале страны, и его назидательные речи, но его неряшливость и сибаритство искореняла железной рукой. Если он забудет поднять сиденье на унитазе перед тем, как помочиться, Рахель всучит ему в руки влажную тряпку и с почетом отправит туда, откуда он пришел, дабы сделал он то, что каждый культурный человек обязан сделать. Если прольет он суп на свои штаны, то должен будет встать немедленно посреди обеда, отправиться в свою комнату, сменить брюки и чистым вернуться к столу. Не уступала отцу, если тот неправильно застегивал пуговицы на рубашке, не мирилась с тем, что одна из штанин заправлена в носок. Когда, скажем, она выговаривала ему за то, что вновь он засел в туалете на три четверти часа да еще забыл закрыть дверь, то обращалась к нему по имени – Песах. Если уж очень сердилась на него, то называла его «товарищ Кедем». Но случалось иногда, весьма редко, что от одиночества его или печали вдруг защемит у нее сердце, охватит ее трепетная волна материнской нежности. Например, когда смущенно появляется он на пороге кухни, выпрашивая, словно ребенок, еще одну дольку шоколада. Она тут же уступала, давала ему то, что он просил, и называла его «папа».
– Снова бурят у нас прямо под фундаментом дома. Ночью, в час или в два, снова раздавались долбеж и стук кирок или лопат. Ты ничего не слышала?
– И ты тоже не слышал. Тебе показалось.
– Что они ищут у нас в подвале или под сваями нашего дома, Рахель? Кто они, эти рабочие? Возможно, они прокладывают туннель для метро у нас в Тель-Илане? Ты надо мной смеешься, но я не ошибаюсь, Рахель. Копают у нас под домом. Ночью я встану и разбужу тебя, чтобы и ты услышала собственными ушами.
– Нечего слышать, Песах. Никто там не роется, кроме, пожалуй, твоей совести.
Большую часть дня старик проводил лежа в шезлонге на вымощенной плитами площадке перед входной дверью. Если вдруг одолевала его жажда деятельности, он поднимался, бродил, словно злой дух, по комнатам дома. Спускался в подвал, чтобы расставить мышеловки. Бурно и настойчиво сражался с ведущей на веранду дверью, забранной сеткой от насекомых; в гневе тянул и тянул эту самую дверь на себя, хотя назначено ей было отворяться совсем в иную сторону. Проклинал кошек своей дочки, которые бросались врассыпную, заслышав топанье его комнатных туфель; спускался с веранды во двор, который когда-то был хозяйственным, но давно перестал быть таковым. Голова его наклонена вперед почти под прямым углом, и это придает ему сходство с мотыгой, черенок которой упирается в землю. Вдруг он неистово начинает разыскивать какой-то журнал или письмо в заброшенном курятнике, в сарае, где когда-то хранились удобрения, в кладовке с инструментами, забывая в процессе поисков, что же, собственно, он ищет. Схватив обеими руками какую-то беспризорную мотыгу, он зачем-то начинал копать ненужную канаву меж двух грядок, ругая себя на чем свет стоит за глупость; бранил арабского студента, не убравшего кучи сухих листьев; отбрасывал в сторону мотыгу и возвращался в дом через кухонную дверь. В кухне он открывал холодильник, минуту тупо смотрел на холодный, бледный свет, закрывал дверь с треском, от которого, дребезжа, танцевали внутри бутылки. Раздраженными шагами пересекал коридор, бормоча что-то себе под нос, возможно, гневно осуждая известных теоретиков социалистического движения Ицхака Табенкина и Меира Яари; заглядывал в ванную; проклинал Социалистический интернационал; минуя свою комнату, вновь по ошибке вламывался в кухню. Шея его согнута под прямым углом, а голова, увенчанная черным беретом бронетанковых войск, устремлена вперед, словно голова быка, норовящего кого-нибудь забодать. В кухне он немного пороется в кладовке, в шкафчиках, ища шоколад, застонет, разочарованный, и с треском захлопнет дверцы шкафчика. Его похожие на шерсть седые усы вдруг ощетинятся, как иглы ежа. Он стоит и минуту глядит в окно, погрозит худым кулаком козе, забредшей к самому забору, или одинокому масличному дереву на склоне холма. И снова проворно, негодующе, готовый все уничтожить на своем пути, топает меж предметами домашней обстановки, из комнаты в комнату, от шкафа к шкафу. Ему нужен некий документ, безотлагательно, видите ли, нужен ему. Его маленькие серые глазки всё бегают, бегают да высматривают, а пальцы роются, копошатся по полкам, по полкам… При этом он не прекращает изливать перед невидимой публикой всевозможные претензии, жалобы, доводы, цепь нескончаемых аргументов, окатывая свои недругов ушатами презрения и гневного сарказма, опровергая их и пригвождая к позорному столбу. Нынешней ночью он решил, окончательно и бесповоротно, что смело встанет с постели и спустится в подвал, прихватив мощный фонарь, чтобы застичь врасплох тех, кто копает, кем бы они ни были.
4
С тех пор как скончался Дани Франко, а Оснат и Ифат, одна за другой, оставили дом и покинули Израиль, не осталось у отца и его дочери ни одного родного человека. И ни одного друга. Соседи не очень стремились с ними сблизиться, да и они сами почти не заходили к соседям. Ровесники Песаха Кедема либо покинули сей мир, либо угасали в одиночестве; впрочем, и прежде не было у него ни близких соратников, ни учеников: сам Ицхак Табенкин удалил его, постепенно, шаг за шагом, из первой шеренги лидеров рабочего движения.
Дела Рахели-учительницы ограничивались стенами школы. Юноша из лавки Виктора Эзры привозил на своем грузовичке все, что Рахель заказывала по телефону, заносил привезенное в дом, прямо на кухню. Редко-редко переступали чужие люди порог крайнего дома у стены кипарисов, отделяющей усадьбу от кладбища. То вдруг появится представитель поселкового совета, попросит Рахель, чтобы она озаботилась подрезкой живой изгороди, ибо та слишком разрослась и мешает безопасному проезду. То агент фирмы, торгующей электротоварами, заедет и предложит посудомоечный агрегат или машину, которая мигом высушит постиранное белье, и все это в рассрочку, удобными платежами. (На это старик заметил: «Сушильная машина? Электрическая? После стирки? Что это должно быть? Солнце уже вышло на пенсию? Бельевые веревки приняли ислам?») Изредка стучался в дверь сосед, крестьянин с плотно сжатыми губами, в рабочей одежде голубого цвета, пришедший узнать, не забрела ли по ошибке его пропавшая собака к ним во двор. («Собака? У нас?! Да ведь кошки Рахели ее растерзали бы на мелкие части!»)
С появлением студента, поселившегося во дворе, в постройке, когда-то служившей Дани Франко складом для инструментов и инкубатором для цыплят, сельчане, бывало, задерживались иногда у забора, словно что-то вынюхивая. И тут же убыстряли шаги, направляясь по своим делам.
Несколько раз приглашали Рахель, преподавательницу литературы, с ее отцом, бывшим депутатом Кнесета, на дружескую вечеринку в честь окончания учебного года. Вечеринка устраивалась в доме одного из учителей или у кого-нибудь из старожилов, причем иногда на нее даже звали лектора. Почти на все приглашения Рахель вежливо отвечала: спасибо, почему бы и нет… Она постарается прийти, и, возможно, отец на сей раз тоже захочет принять участие. Но по большей части случалось так, что за несколько часов до вечеринки или лекции старик начинал хрипеть от налетевшего приступа эмфиземы либо забывал начисто, куда он положил свои вставные зубы, и Рахель звонила в последнюю минуту, извинялась за них обоих. Иногда Рахель ходила одна, без отца, на вечера хорового пения, которые устраивало в своем доме, стоявшем на склоне холма, семейство Левин, Далия и Авраам, родители, потерявшие сына.
Особо нетерпимо относился старик к трем-четырем преподавателям не из местных, жившим на съемных квартирах в поселке и уезжавшим на выходные в город, к своим семьям. Чтобы рассеять одиночество, то один, то другой иногда появлялись у Рахели, одалживая или возвращая ей книгу, советуясь по проблемам преподавания или дисциплины в классе и неуверенно выясняя, есть ли шансы на ухаживание. Этих гостей залетных ненавидел Песах Кедем бурной ненавистью. Он решительно придерживался мнения, что ему и дочери его вполне достаточно общества друг друга и нет у них никакой нужды во всяких заезжих субъектах, чьи намерения и представить себе невозможно, и только сам дьявол знает, что скрывается за их ненужными визитами. Старик считал, что нынче, в наши дни, все намерения людей суть намерения эгоистичные, а посему еще и темные в какой-то степени. Прошли-пролетели в этом мире те времена, когда люди – по крайней мере, некоторые из них – всё еще были способны на бескорыстную любовь или привязанность.
– В эти новые времена все, без исключения, – вновь и вновь повторял старик дочери, – все злоумышляют, строят козни. Сегодня каждый только и ищет, как бы урвать себе несколько крошек со стола ближнего.
Ни один человек – так учил его опыт долгой, богатой разочарованиями жизни, – ни один человек не постучится в твою дверь, если не пришел он, чтобы извлечь для себя определенную выгоду, чтобы добиться от тебя каких-либо уступок в свою пользу. Сегодня все делается по расчету, в большинстве случаев – по гнусному расчету.
– Помни, Авигайль, лучше бы каждый человек соизволил пребывать в собственном доме. Ибо что здесь у нас? Городская площадь? Салон, где собирается публика? Дом учения? И если уж мы об этом говорим, то скажи мне, будь добра, зачем нам нужен здесь этот твой араб-инородец?
Дочь его поправляла:
– Я Рахель. Не Авигайль.
Старик тут же замолкал, стыдясь своей ошибки и, возможно, чуточку жалея о сказанном. Но уже через пять – десять минут он жаловался детским голосом, словно тянул Рахель за рукав:
– Рахель? Немного больно.
– Что у тебя болит?
– Шея. Или голова. Плечи. Нет, не здесь болит, а немного ниже. Здесь. Здесь больше. Да. Прикосновение твоей руки совершает чудеса, Рахель. – И добавлял, смущаясь: – Да ведь я же люблю тебя, деточка моя. Очень-очень люблю. – И спустя минуту: – Прости меня. Я очень сожалею, что огорчил тебя. Это рытье по ночам не испугает нас. В следующий раз я спущусь в подвал, вооружившись железным прутом, а там будь что будет. А тебя вообще не разбужу. Довольно и того, что я надоедаю тебе… Ведь уже в те далекие дни среди товарищей были такие, что за моей спиной называли меня занудой. Только по твоему арабскому вопросу позволь мне…
– Песах, помолчи уже.
Старик, бывало, поморгает, но, подчинившись ей, смолкнет, седые усы его подрагивают над верхней губой. И так сидят они двое у стола на веранде под вечерним ветерком. Она в джинсах, в блузке с короткими рукавами. Он в своих широченных, цвета хаки штанах, поддерживаемых поверх майки подтяжками крест-накрест.
Согбенный мужчина в черном потрепанном берете, с тонким и слегка искривленным носом и запавшим ртом. Но его зубные протезы были по-юношески совершенными и белыми, и, когда он улыбался, они блестели под усами, словно зубы красавицы манекенщицы. Усы его, если не топорщились в гневе, выглядели пушистыми, белоснежными, словно сделанными из фланели.
Рассердившись на дикторшу, читающую известия по радио, он заходился гневом и тощим кулаком лупил по столу. Удар получался слабеньким, зато крик громогласным: «Тупица! Полнейшая тупица!»
5
Кто бы ни заглядывал к ним в дом – школьные учителя, водопроводчик, электрик, глава поселкового совета Бени Авни или ветеринар Мики, – во время этих редких посещений старик свирепел, как растревоженный улей. Тонкие его губы, сжимаясь, утончались еще более, придавая ему сходство с престарелым инквизитором. Он исчезал из комнаты, окопавшись на своей постоянной позиции шпиона – за кухонной дверью, приоткрытой на четверть. Здесь он со сдержанным вздохом усаживался на металлическую скамеечку, выкрашенную в зеленый цвет, дожидаясь, когда же гость уберется восвояси. И, сидя там, он старался услышать, о чем говорят Рахель и ветеринар, вытягивая изо всех сил свою морщинистую шею, словно черепаха, высовывающая голову из панциря, чтобы дотянуться до листика салата. Старик выдвигал лоб вперед и чуть по диагонали, чтобы подставить к дверной щели то свое ухо, которое слышало лучше.
– Откуда, – говорила Рахель ветеринару, – откуда, скажи мне, Мики, приходят к тебе подобные идеи?
– А разве не ты начала все это?
Смех Рахели звучит тонко, хрупко, словно чоканье винных бокалов:
– Мики, ей-богу. Не лови меня на слове. Ты ведь знаешь, что я имею в виду.
– Когда ты сердишься, ты даже еще более потрясающая.
Старик из своего укрытия шепотом желает обоим типун на язык.
Рахель говорит:
– Погляди, Мики, на этого котенка: ему едва исполнилось три недели от роду. Лапы у него то и дело заплетаются. Пытаясь спуститься по лестнице, он скатывается с нее, как маленький комочек шерсти. И при этом строит мне рожицы, от которых сердце жалостью исходит: этакий праведник, которого обидели. Но он уже умеет спрятаться за подушкой и выглядывать оттуда, словно тигр из чащи джунглей, и все его тельце слегка напряжено и начинает раскачиваться из стороны в сторону, готовое к броску. И он бросается, но, просчитавшись и неверно оценив расстояние, шлепается брюшком на пол. Через год ни одной кошке во всей нашей деревне не устоять перед его очарованием.
На это отвечает ей ветеринар своим колючим голосом:
– Еще до этого я его кастрирую, чтобы не очаровал он и тебя.
– А я, – бормочет старик из своего укрытия за кухонной дверью, – я немедленно кастрирую тебя.
Налив ветеринару стакан холодного сока, Рахель предлагает ему фрукты и печенье, а он тем временем сыплет грубоватыми шутками. Потом она помогает ему поймать трех-четырех кошек, которым пришло время сделать прививки. Одного кота Мики помещает в клетку, он возьмет его в свою клинику, завтра вернет домой после стерилизации, а спустя два дня кот полностью придет в себя. Все это – при условии, что Рахель скажет ему доброе слово. Доброе слово ему намного важнее денег.
Старик из своего укрытия рычит шепотом:
– Негодный мерзавец! Скотский доктор скотины!
У Мики есть грузовичок-пикап фирмы «Пежо», который старик упорно называет «пикап Фиджи», как острова. Свои жирные волосы Мики увязывает на затылке в конский хвост, в правом ухе у него поблескивает серьга. От этого конского хвоста и серьги закипает кровь у бывшего депутата Кнесета Песаха Кедема:
– Тысячу раз я предупреждал, Рахель, остерегайся ты этого негодяя, который даже…
Но Рахель, по своему обычаю, обрывает пророчащего бедствия старика кратким, сухим выговором:
– Песах, хватит. Ведь он, вообще-то, член твоей партии.
Эти слова возбуждают в старике новый взрыв гнева:
– Моя партия! Моя партия давно уже умерла, Авигайль! Сначала сделали мою партию проституткой, а потом похоронили ее позорнейшим образом! И она это вполне заслужила!
И тут он окончательно воспламеняется, понося и товарищей мертвых, и товарищей мнимых, и товарищей в кавычках. Товарищ Позор и товарищ Провал – эти два предателя стали его врагами и преследователями только потому, что он до самого горького конца был верен идеалам, которые они продали за чечевичную похлебку, торгуя ими и оптом, и в розницу. А теперь остались от мнимых товарищей, да и от всей партии, лишь гниль и тлен.
Эти «гниль и тлен» позаимствовал старик у великого поэта Бялика. Но и сам Бялик вызывает у него неприязнь: «На склоне лет своих превратился этот Бялик в национального нашего пророка-обличителя, этакого барина, провинциального домовладельца – взял на себя роль комиссара по культуре при Меире Дизенгофе, первом мэре Тель-Авива…»
– А теперь возвратимся на секунду к твоему шалопаю, мерзкому и гадкому. Такой бычок раскормленный. Легкомысленный, с серьгой в ухе! Золотое кольцо в носу у свиньи! Бахвал! Болтун! Много шума из ничего! Даже твой маленький студентик-иноверец, даже он во сто крат культурней этого оскотинившегося скота!
Рахель произносит:
– Песах.
Старик замолкает, но сердце его разрывается от презрения и ненависти к этому Мики, толстозадому, в трикотажной рубашке, на которой по-английски напечатано: «Давай, куколка, давай жить на всю катушку!» Старика наполняет горечь от этих скверных времен, когда в мире не осталось никаких добрых отношений между людьми, ни снисхождения, ни прощения, ни сострадания, ни милосердия.
Два-три раза в год приходит ветеринар Мики в дом у кладбища, чтобы сделать прививки новому поколению кошек. Он из тех людей, которые любят говорить о себе в третьем лице, вплетая в свою речь всякие ласковые прозвища: «И тут я сказал себе, мол, на данном этапе Мики обязан взять себя в руки. Так дело не пойдет…»
Один из передних зубов у него сломан наполовину, что придает ему вид человека вспыльчивого и опасного. Ходит он с достоинством, но немного вприскочку, словно хищник, готовящийся к прыжку. Глаза у него мутно-серые, иногда в них сверкает сдерживаемая похоть. Разговаривая, он иногда заносит руку за спину, высвобождая штаны, зажатые между ягодицами.
Ветеринар предлагает Рахели:
– Не сделать ли мне прививку и твоему студенту-арабу, который живет у вас во дворе, в конурке? Нет?
Несмотря на подобное предложение, он задерживается у студента после того, как завершает все свои дела, и даже выигрывает у него партию в шашки.
Всевозможные слухи ходят в поселке насчет этого арабского парня, живущего у Рахели Франко. И Мики-ветеринар надеялся воспользоваться случаем, да и игрой в шашки, чтобы разнюхать, что же вообще тут происходит. И хотя не смог он сделать никаких открытий, Мики тем не менее поведал всем в деревне, что араб моложе Рахели лет на двадцать или двадцать пять, запросто может быть ее сыном. Он живет у нее под навесом во дворе, но она поставила ему туда письменный стол и этажерку для книг: интеллигент! И еще рассказывал ветеринар в деревне, что Рахель и этот парень, как бы это сказать, не совсем равнодушны друг к другу. Нет, он не видел, чтобы они держались за руки, или чего-нибудь подобного, однако прямо у него на глазах парень развешивал на веревках за домом все, что достал из стиральной машины. Даже ее белье.
6
Одетый в майку и огромные трусы, широко расставив ноги, стоял старик в ванной комнате. Вновь забыл он закрыть за собою дверь. Вновь забыл поднять сиденье унитаза перед тем, как помочиться. Сейчас он, склонившись над раковиной, ожесточенно моет, трет свое лицо, плечи, затылок. Забрызгав вокруг себя все, словно мокрая собака, отряхивающаяся от воды, старик хрипит и плещется под струей, бьющей из открытого крана. С силой зажимает он левую ноздрю, чтобы прочистить прямо над раковиной правую, а затем жестоко сминает правую ноздрю, чтобы прочистить левую, прокашливается, сплевывает пять-шесть раз, пока мокрота не исторгнется из груди его прямо на стенки раковины. И наконец он яростно вытирается толстым полотенцем, словно выскребает сковородку после жарки.
Покончив с вытиранием, старик надевает рубаху, неправильно застегивает пуговицы, увенчивает голову своим потрепанным черным беретом бронетанковых войск. Какое-то время он стоит в коридоре, колеблясь, в молчании жуя собственный язык, голова его наклонена вперед, почти под прямым углом. Затем он вновь отправляется в странствия по всем комнатам, спускается в подвал, чтобы отыскать признаки ночных земляных работ, ведущихся там. Проклинает рабочих, копавших ночью и сумевших замести все следы. А быть может, роют они глубоко, под плитами, которыми вымощен пол подвала, подкапываясь под фундамент дома, под твердые породы. Из подвала он поднимается в кухню, вновь выходит через кухонную дверь во двор, к заброшенным сараям, рассерженно шагает в самый дальний конец двора. Вернувшись, он застает Рахель за столом на веранде, проверяющей работы учеников. С лестницы он заявляет ей:
– Но, с другой стороны, ведь и сам я довольно противен. Чтобы ты знала. Так зачем же тебе этот ветеринар? Одного противного тебе недостаточно?
Затем добавляет в третьем лице, словно Рахель здесь вообще не присутствует:
– Я нуждаюсь время от времени в маленьком кусочке шоколада, чтобы подсластить немного мрак жизни, а вот она прячет от меня шоколад, словно я вор какой-то. Ничего она не понимает. Она считает, что шоколад необходим мне для баловства. Нет и нет! Шоколад мне необходим, потому что тело мое перестало вырабатывать сладость. Недостаточно уже сахара у меня в крови и тканях. Но ничего она не понимает! Она такая жестокая! Очень жестокая!