Текст книги "Картинки деревенской жизни"
Автор книги: Амос Оз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
– Можно подумать, – сказал Альмозлино с горечью, – что все мы здесь ворюги, все погрязли в коррупции.
Поскольку Альмозлино говорил низким, рокочущим басом, его слова звучали как-то особенно авторитетно. Толстяк Корман, наваливший себе на тарелку и картофельную запеканку, и запеченный картофель, и котлету, и вареные овощи, каким-то чудом удерживал ее в равновесии на левой ладони, а правой рукой кое-как управлялся с ножом и вилкой. А тут еще Гили Штайнер протянула ему бокал, до краев наполненный красным вином.
– У меня рук не хватает, – со смехом сказал Корман.
И тогда Гили встала на цыпочки и, поднеся бокал прямо к его губам, напоила Кормана вином.
– Вот вы, – проговорил Иоси Сасон, обращаясь к Альмозлино, – во всем обвиняете средства массовой информации. А не устраиваете ли вы себе слишком легкую жизнь?
А я произнес:
– Нужно видеть все в соответствующей пропорции…
Но Корман, у которого одно плечо было чуть выше другого, перебил меня и, не особо выбирая слова, налетел на одного из министров правительства:
– В нормальном правовом государстве подобный субъект уже давно был бы выброшен за борт!
А Альмозлино:
– Минутку, минутку, быть может, ты сначала точно определишь для нас, что называешь нормальным правовым государством?
Гили Штайнер заметила:
– Можно подумать, что наши проблемы замыкаются на одном человеке. О, если бы все они заключались в этом одном человеке… Ты, Иоси, не попробовал запеканку из овощей.
– Отчего же не попробовать? – ответил ей с улыбкой Иоси Сасон, агент по продаже недвижимости. – Сначала расправимся с тем, что уже лежит на тарелке, как говорится, победим турка, а уж потом поглядим, что дальше.
Дафна Кац сказала:
– Все ошибаются…
Но следующие ее слова потонули в шуме, ибо все заговорили разом, а кое-кто – даже громче обычного. «В каждом человеке, – подумал я, – всегда сидит ребенок, каким он был когда-то. В одних – и это несложно заметить – он еще жив, а вот другие носят в себе давно скончавшееся дитя».
Я отошел от группы спорящих и направился с тарелкою в руке поговорить с Авраамом Левином. Он стоял у окна, отодвинув чуть-чуть занавеску, глядел на улицу, на бушевавший дождь. Я осторожно тронул его за плечо, и он повернулся ко мне, не сказав ни слова, попробовал улыбнуться, но у него лишь задрожали губы. Я произнес:
– Авраам… – И спросил: – Почему ты стоишь здесь один?
Он обдумывал мои слова секунду, а потом ответил с сожалением, что ему немного не по себе в многолюдном обществе, когда все говорят одновременно: трудно слушать, трудно не потерять нить беседы.
– Настоящая зима на улице, – заметил я.
И Авраам согласился:
– Да…
Я рассказал ему, что сегодня явился один, потому что сразу две девушки хотели прийти на этот певческий вечер, а я не желал выбирать между ними. И Авраам ответил:
– Да…
– Послушай, – продолжал я, – Иоси Сасон по секрету рассказал мне, что у его жены нашли какую-то опухоль. «Неприятную опухоль» – так сказал мне Иоси.
Авраам три или четыре раза качнул головой вверх-вниз, словно соглашаясь с самим собой или подтверждая, что услышанное от меня совпадает с предчувствием, которое уже тяготило его сердце, и произнес:
– Если надо, поможем.
Мы проложили себе дорогу между гостями, евшими стоя из бумажных тарелок, рассекли жужжание голосов беседующих и спорящих и вышли на веранду. Воздух был холодным, колючим; лил дождь. Далеко над восточными холмами сверкнули невнятные молнии, сопровождаемые громом. Тишина, всеохватная и глубокая, нависла над садом, над темными кипарисами, над лужайкой, над просторами полей и фруктовых садов, дышавших в темноте за забором. У наших ног пробивался бледный свет электрических фонарей на дне декоративного бассейна, окруженного валунами. Одинокий шакал подал свой рыдающий голос из глубин темноты. И несколько разгневанных собак ответили ему из деревенских дворов.
– Видишь, – уронил Авраам.
Я молчал. Ждал, что он продолжит и скажет мне, что именно я должен увидеть, что он имел в виду. Но Авраам не издал ни звука. Прерывая молчание, я произнес:
– Ты помнишь, Авраам, когда оба мы были в армии, в семьдесят девятом, вылазку в Дир-а-Нашеф? Когда я был ранен пулей в плечо, а ты меня вынес, доставил в санбат?
Авраам немного подумал, а потом сказал:
– Да. Помню.
Я спросил его, думает ли он иногда о тех временах, и Авраам, положив ладони на холодные и влажные металлические перила веранды, проговорил, глядя во тьму и повернувшись ко мне спиной:
– Видишь ли, я уже давно ни о чем не думаю. Ни о чем. Только о мальчике. Быть может, я еще мог бы спасти его, но я был в тисках определенной концепции, а Далия пошла за мной с закрытыми глазами. Давай зайдем. Перерыв кончился, и там уже начинают петь.
6
После перерыва мы пели песни времен Войны за независимость: «В степях Негева», «Дуду», «Песнь дружбы», а потом песни Номи Шемер, замечательной поэтессы и композитора, увы, недавно ушедшей от нас.
– Подождите еще полтора часа, – объявила Далия, – и ровно в полночь мы снова сделаем перерыв: нас ждут сыры и вино.
Я сидел на своем месте между полкой с книгами и аквариумом, и Дафна Кац вновь сидела рядом со мной. Она держала песенник обеими руками, всеми десятью пальцами, словно боялась, что кто-нибудь захочет вырвать книжицу у нее из рук. Наклонившись, я шепотом спросил, где она живет и довезет ли ее кто-нибудь до дома, когда закончится вечер, если нет – я с радостью доставлю ее домой. Дафна шепотом ответила, что Гили Штайнер привезла ее сюда и отвезет домой.
– Спасибо вам, – так же шепотом поблагодарила она.
– Вы здесь впервые? – поинтересовался я.
Впервые, подтвердила Дафна, но заверила, что теперь не пропустит уже ни одного вечера. Далия Левин подала нам знак, приложив палец к губам: мол, прекратите перешептываться. Я осторожно вытащил песенник из худых пальцев Дафны, перевернул страницу. Мы обменялись быстро промелькнувшей улыбкой и запели вместе со всеми «Ночь, ночь, ветерок пролетает». Вновь мне показалось, будто я должен достать что-то из кармана куртки, лежащей в боковой комнате на сваленной в кучу верхней одежде, но что это должно быть, я никоим образом не мог себе представить. С одной стороны, меня преследовало ощущение, что дело не терпит отлагательств, словно на меня возложена некая ответственность, а я ею пренебрегаю, а с другой – я понимал, что это ложная тревога.
Далия Левин подала знак Иохаю Блюму, аккордеонисту, и трем женщинам, играющим на флейте, но они так и не догадались, чего же она хочет. Далия поднялась со своего места, подошла к музыкантам, склонившись, отдала им распоряжения, затем пересекла комнату и в дальнем ее углу прошептала что-то на ухо Альмозлино, который пожал плечами, не соглашаясь. Однако она настаивала, уговаривала, пока он не согласился. И тогда она, возвысив голос, произнесла: «Минутку, прошу тишины».
Мы умолкли, а Далия объявила, что с этой минуты наступает черед религиозных песнопений и мы споем «Все на земле преходяще» и «Вознесу взор свой ввысь, спрошу у звезд, почему не направят свет свой на меня». Авраама, мужа своего, она попросила чуть приглушить свет в комнате.
Что я должен проверить в кармане своей куртки? Бумажник со всеми документами лежит в кармане брюк – в этом я убедился, нащупав его. Очки, которые я надеваю при вождении, в своем футляре, а футляр – в нагрудном кармане рубашки. Все при мне. И все-таки, когда закончились песнопения, я встал, шепотом попросил прощения у своей соседки Дафны Кац, пересек гостиную и вышел в коридор. Ноги сами несли меня вдоль коридора к прихожей, к входной двери, и я почему-то открыл ее, но снаружи ничего не было, кроме мелкого дождя. Я вернулся, прошел весь коридор, минуя вход в гостиную. Собравшиеся теперь пели печальные, берущие за сердце строки поэта Натана Ионатана «Берега порою тоскуют», «Вновь песня отправилась в путь», «Снова проходят дни наши».
В конце коридора я свернул в боковой коридорчик к комнате, где оставил куртку на груде верхней одежды тех, кто пришел раньше меня. Какое-то время я рылся в этом ворохе вещей, откладывая направо и налево чужую одежду, пока не нашел свою куртку и не обшарил обстоятельно карман за карманом. В одном лежал свернутый шерстяной шарф, в другом – бумаги, кулечек с конфетами и маленький электрический фонарик. Не зная, чего ищу, я стал старательно осматривать внутренние карманы, где отыскал другие бумаги и футляр с солнцезащитными очками. Солнцезащитные очки, определенно, не были нужны мне сейчас, глубокой зимней ночью. Итак, что же я ищу? Я не обрел ничего, кроме едкого раздражения – и на самого себя, и на груду одежды, развалившейся по моей вине. Я постарался, как мог, восстановить порядок, мною нарушенный, взял с собой электрический фонарик и двинулся к выходу, собираясь вернуться на свое место между книжной полкой и аквариумом, возле худощавой, с тонкими руками Дафны Кац. Но что-то меня задержало. Быть может, я опасался привлечь всеобщее внимание своим вторжением в тот момент, когда все поют. А может, удерживало меня некое неясное чувство долга. Но в чем заключался этот долг, я и сам не знал. Электрический фонарик я сжимал в руке.
А в гостиной пели печально «Кто даст мне птичку, птичку легкокрылую, в скитаниях моих бесконечных, кто даст покой душе». Аккордеон Иохая Блюма играл тихо, давая возможность проявить себя трем флейтам. Одна из флейт вновь сфальшивила, но быстро исправилась. Так и не определившись со своим местом, я направился к туалету, хотя никакой нужды в этом не чувствовал. Но туалет был занят, поэтому я поднялся на второй этаж, где наверняка имелась другая уборная. Вверху, на лестнице, пение звучало глуше, по-зимнему, сказал бы я. Хотя аккордеон Иохая Блюма снова заиграл как всегда, мне показалось, что кто-то смял, приглушил его голос. Теперь все, кроме меня, пели песню на стихи поэтессы Рахель «Почему же разочаровали далекие огни». А я замер на одной из верхних ступенек, вслушиваясь в песню издалека, со своего места на лестнице.
7
Две-три минуты стоял я там с электрическим фонариком в руке, не умея ответить самому себе, что привело меня сюда. В конце коридора второго этажа горела лампочка. Казалось, что тусклый ее свет не рассеивает мрак, а только запутывает игру теней. Какие-то рисунки висели на стенах коридора, но при таком освещении они расплывались в серые пятна. В коридор выходило несколько дверей, сплошь закрытых. Дважды я прошелся по коридору, колеблясь, которую из них следует открыть. Но ответа на вопрос, какая дверь мне нужна, я также не знал, поскольку не знал, что ищу, и начисто позабыл, зачем поднялся сюда. С улицы доносились порывы ветра. Дождь усиливался, теперь он барабанил во все окна дома. Быть может, начнется град. Стоя в коридоре второго этажа и окидывая взглядом закрытые двери, походил я на взломщика, проникшего в дом и ищущего, где же запрятан сейф.
Наконец я осторожно открыл третью дверь справа. Встретили меня холод, чувство подавленности и темнота. Воздух был спертым, словно это замкнутое пространство уже долгие дни не проветривалось. Я осветил комнату электрическим фонариком, который сжимал в руке, и увидел, как кувыркаются, сплетаясь, тени, отбрасываемые мебелью, поскольку фонарик дрожал в моей руке. Жалюзи на окнах были опущены, град и ветер били по ним. В слабом свете сверкнуло передо мною большое зеркало на двери платяного шкафа. Из глубины зеркала возвратился ко мне луч света, словно хотел ослепить меня. Затхлый запах непроветриваемого помещения стоял в комнате, запах застарелой пыли и постельного белья, которое долго не меняли. Чувствовалось, что здесь давно не открывали ни окно, ни дверь. Наверняка уже паутиной затянулись углы под потолком, но этого я не смог увидеть. Среди теней, отбрасываемых мебелью, я четко различил тумбочку, один стул, другой. Я все еще стоял на пороге, когда рука моя потянулась к ручке двери, чтобы закрыть ее изнутри. Ноги сами внесли меня в глубину комнаты. Теперь голоса поющих затухали, становясь низким, глухим воркованием, которое мешалось с воем ветра и ударами града, словно когтями цеплявшегося за окно спальни.
Над садом, несомненно, навис туман, в котором расплывались очертания кипарисов. Ни единой живой души не было на Подъеме Водочерпия. Только рыбки, равнодушные к граду и ветру, плавали себе неторопливо в водах декоративного бассейна, подсвеченных матовым сиянием донного прожектора. Искусственный водопад, вытекая из валунов и низвергаясь вниз, вновь и вновь поднимал рябь на поверхности воды.
Широкая кровать стояла под окном, и две небольшие тумбочки располагались у изголовья справа и слева. Пол покрывал ковер, и я, сняв обувь и носки, стоял на нем босиком. Ковер был толстый, ворсистый. Его прикосновение к ступням моих босых ног было мягким и странным. Лучом фонарика я осветил кровать и увидел несколько подушек поверх коврового покрывала. На мгновение показалось, что на первом этаже подо мной сейчас запели «Услышишь ли ты меня, далекий мой», но я не был уверен в том, что слышали мои уши, как и в том, что видели мои глаза в дрожащем свете фонаря. Ибо в комнате происходило какое-то медленное непрерывное движение, словно кто-то огромный, тяжелый и сонный шевелился в одном из углов или проползал мимо на четвереньках, перекатывался, свернувшись в клубок, между тумбочкой и закрытым окном. На первый взгляд, только дрожащий фонарик создавал эту иллюзию, но я чувствовал, что и за моею спиною, там, где царила полнейшая темнота, тоже происходит медленное шевеление. Откуда и куда – этого я не знал.
Что я здесь делаю? На этот вопрос у меня не было никакого ответа, и все-таки я знал, что именно сюда, в эту заброшенную спальню, хотел добраться с самого начала вечера, а возможно, еще и задолго до того. Вдруг я услышал собственное дыхание и пожалел, что оно ранит тишину. Ибо влажная тишина наполнила воздух, потому что дождь прекратился, и ветер унялся, и на первом этаже вдруг прекратили петь. Быть может, наступило время сыров и вина. Я не хотел ни сыров, ни вина. У меня больше не было никаких причин поворачиваться спиной к отчаянию. И я опустился на четвереньки, прямо на ковер у подножия кровати, приподнял чуть-чуть покрывало, застилавшее постель, и направил бледный луч света в темное пространство между ножками кровати, пытаясь хоть как-то его прощупать.
В МЕСТАХ ИНЫХ, ВО ВРЕМЕНА ИНЫЕ
Каждую ночь над зеленым болотом поднимаются ядовитые пары. Сладковатый запах гниения растекается между нашими хижинами. Все, что сделано из железа, ржавеет здесь за одну только ночь; заборы рассыпаются, зацветая сыростью; плесень пожирает стены; солома и сено чернеют от влажности, словно после пожара. Комары кишат повсюду, комнаты наши полны насекомыми, летающими и ползающими. Всякие вредители подтачивают мебель, грызут деревянные заборы и даже черепицу. Сама земля, булькая, пускает пузыри. Дети наши болеют каждое лето: нарывы, язвы, экзема, гангрена… Старики умирают от атрофии дыхательных путей. Трупный смрад исходит от живых. Многие здесь с изъянами: зоб, скрюченные колени, искривленные лица, сочащаяся слюна, а то и психические отклонения. И это потому, что потомство тут производят брат с сестрой, сын с матерью, отцы с дочерями своими.
Я, который был послан сюда двадцать или двадцать пять лет тому назад Управлением по поддержке неблагополучных районов, все еще продолжаю изо дня в день выходить с наступлением вечерних сумерек и опрыскивать дезинфектантами болотную воду. Я продолжаю раздавать настороженным жителям хинин и карболовую кислоту, сульфаниламиды, кожные мази и средства, уничтожающие паразитов. Я проповедую идеи отшельничества, аскетизма и безбрачия, говорю о гигиене, распределяю среди населения хлорный раствор и ДДТ для борьбы с насекомыми. Я все еще держусь; я дождусь наконец посланца, отправленного мне на смену; и, возможно, он будет моложе меня и сильнее духом…
А пока я и фармацевт, и учитель, и нотариус, и арбитр, и санитар, и архивариус, и ходок по общественным делам, и миротворец, третейский судья в спорах и раздорах. До сих пор они при встрече со мной в знак почтения снимают истрепанные шапки, прижимая их к груди, почтительно кланяются и обращаются ко мне в третьем лице. До сих пор они раболепствуют передо мною, хитровато улыбаясь беззубыми ртами. Но все более и более я сам вынужден льстить им и лебезить перед ними. Я вынужден закрывать глаза, приспосабливаться к их верованиям, не замечать нагловатых ухмылок, сносить запахи их тел, их сквернословие, проявлять сдержанность, видя разврат, блуд, распущенность, заполонившие всю деревню. Самому себе я признаюсь, что почти никакой власти в моих руках не осталось. Авторитет мой постепенно исчезает. Сохранились лишь жалкие остатки моего влияния, которое я поддерживаю хитростью, сладкими речами, вынужденной ложью, туманными предостережениями и мелким подкупом. У меня нет иного выхода: необходимо продержаться еще какое-то время, еще немного – пока не прибудет посланец, который сменит меня. Тогда я встану и уйду отсюда навсегда или, напротив, займу пустую хижину, приведу туда какую-нибудь крестьянскую пышнотелую девушку и осяду здесь.
Перед моим прибытием сюда четверть века тому назад эти места посетил однажды правитель края. Окруженный огромной свитой, он пробыл здесь около часа или двух, приказал немедленно повернуть русло реки, чтобы осушить болото, источник болезней. С правителем прибыли офицеры, делопроизводители, землеустроители, священнослужители, юрист, певец, официальный историк, один или два интеллектуала, астролог и представители шестнадцати секретных служб. Правитель продиктовал свои команды: «Копать. Повернуть. Осушить. Вырвать с корнем. Очистить. Изменить русло. Перевернуть. Устранить. Модернизировать. Открыть здесь новую страницу».
Ничего не произошло с тех пор.
Кое-кто утверждает, что там, за рекой, за лесами и горами, сменилось несколько правителей: один смещен с должности, другой побежден, третий оступился, четвертый убит, пятый сел в тюрьму, шестой ослеп, седьмой сбежал или уснул. Здесь же все как было всегда, так и осталось: старики и младенцы продолжают умирать, молодые рано стареют. Население деревни, согласно моим осторожным записям, постепенно уменьшается. Из таблицы, которую я составил и повесил над своей кроватью, следует, что к середине столетия не останется здесь ни единой живой души. Кроме насекомых и пресмыкающихся.
Дети, правда, рождаются здесь в огромном количестве, но большинство из них умирает в младенчестве. И это почти не вызывает более сожаления. Парни убегают на север. Девушки выращивают в густой грязи свеклу и картофель, беременеют в двенадцатилетнем возрасте и уже в двадцать лет увядают у меня на глазах. Бывает, что вожделение, вдруг выйдя из берегов, охватывает всю деревню, выплескивается ночной оргией в свете костров, сложенных из пропитанных влагой деревьев. Все теряют голову: старики спариваются с детьми, здоровые – с калеками, люди – со скотиной. Подробности я не могу сообщить, потому что в такие ночи запираюсь в своей хижине, которая служит еще и аптекой, наглухо закрываю рассыпающиеся деревянные ставни, задвигаю засов на двери и кладу заряженный пистолет под подушку – мало ли что им может взбрести в голову?
Но подобные ночи случаются здесь не так уж часто. На следующий день они встают в полдень, потрясенные, со слезящимися глазами, и покорно ковыряются с рассвета до самой ночи в болотистой почве своих участков.
Дни стоят раскаленные. Наглые блохи величиной с монету налетают на нас и, кусая, издают этакое верещанье, резкое и омерзительное. Работа в поле, несомненно, сущая каторга. Свеклу и картофель выдергивают из раскисшей грязи. Почти все плоды тронуты гнилью, но, несмотря на это, их едят здесь сырыми либо сваренными в этакой вонючей похлебке.
Два сына могильщика бежали за холмы и пристали там к шайке контрабандистов. Две женщины, их жены, вместе с детьми перешли жить в хижину их младшего брата, еще подростка, ему и четырнадцати не исполнилось. Что же до самого могильщика, молчаливого, широкого в кости горбуна, то он решил, что молчать не будет. Но недели и месяцы прошли в полном молчании, а потом и годы миновали. В один прекрасный день могильщик тоже перешел жить в хижину младшего сына. И родилось там множество детишек, но никто не знал, потомки ли они беглых братьев, заглядывавших иногда на час-другой в деревню, или вышли из чресл брата-подростка, самого могильщика либо его престарелого отца. Так или иначе, но большинство этих младенцев умерли в первые же недели после рождения. В эту хижину, бывало, наведывались по ночам другие мужчины, а также несколько слабоумных перезрелых девиц, ищущих крышу над головой, мужчину, убежище, младенца или просто пищу.
Нынешний правитель не ответил на три срочных меморандума, один суровее другого, посланных ему через краткие промежутки времени с целью привлечь его внимание к резкому падению нравов, требующему срочного вмешательства. Именно я, потрясенный до глубины души, составил и отослал эти меморандумы.
Годы пролетают в молчании. Посланец, который должен меня сменить, пока еще не прибыл. Пост смещенного со своей должности полицейского занял его зять, а сам бывший полицейский присоединился, по слухам, к контрабандистам, что за холмами. Я все еще на своем посту, только ужасно устал. Теперь они уже не обращаются ко мне в третьем лице и не утруждают себя тем, чтобы снимать передо мной поношенные свои шапки. Дезинфектанты закончились. Женщины, ничего не давая взамен, потихоньку забирают у меня остатки того, что было в аптеке. Признаюсь, постепенно ощущаю я ослабление своей умственной деятельности и своих стремлений. Я уже не нахожу внутри себя достаточно света. Мыслящий тростник мало-помалу освобождается от мыслей. А быть может, это только глаза мои понемногу тускнеют, так что даже полуденный свет видится им мутным, и очередь женщин, ожидающих у порога аптеки, представляется мне шеренгой набитых доверху мешков. К виду их гниющих зубов, к их смрадному дыханию я почти привык с течением лет. Так, незаметно, перетекают у меня утро в вечер, день в день, лето в зиму. Укусы насекомых я давным-давно перестал чувствовать. Сон мой глубок и спокоен. Иссоп вырос на моей постели, и грязные влажные цветы – на всех стенах. То одна, то другая крестьянка время от времени, жалея, кормят меня какой-то вязкой жидкостью, в основе которой, по-видимому, картофельные очистки. Все мои книги гниют от сырости. Переплеты рассыпаются и отваливаются. Ничего у меня не остается, и я уже не знаю, как отличить один день от другого, весну от осени, этот год от следующего. Бывает, что мне кажется, будто по ночам слышу я отдаленное рыдание какого-то первобытного духового инструмента, но я понятия не имею, что это за инструмент, кто на нем играет ночью и где: то ли в лесу, то ли между холмами, то ли в моем черепе, под волосами, которые делаются все седее и реже. Так поворачиваюсь я с течением времени спиной ко всем, кто меня окружает, а по сути – к самому себе.
Исключение – одно происшествие, свидетелем которого был я нынче утром; о нем я представляю полный отчет в настоящем письме, не высказывая никакого мнения.
Нынешним утром встало солнце и превратило болотные испарения в какой-то дождь, густой и вязкий. Летний теплый дождь, наделенный запахом старого человека, давно не принимавшего ванну. Жители деревни начали выползать из своих хижин, намереваясь спуститься к картофельным делянкам. И вдруг на вершине восточного холма возник между нами и восходящим солнцем незнакомец, человек здоровый и красивый. Он махал руками, описывая ими всевозможные круги, замысловатые кривые во влажном воздухе, и то ли брыкался, то ли кланялся, высоко подпрыгивая на месте и не произнося ни единого звука.
– Кто этот человек? – спрашивали мужчины один у другого. – Что он вообще здесь ищет?
– Он не здешний и не из другой деревни, он не из тех, кто живет на холмах, – говорили между собою старики. – Возможно, он пришел из облака.
Женщины решили:
– Надо его остерегаться, надо его поймать на горячем, надо его убить.
Они судили да рядили, а желтоватый воздух наполнялся самыми разными голосами: галдящие птицы, лающие собаки, разговоры, мычание, плач, вой, крики, жужжание насекомых величиною с пивную кружку. И болотные лягушки пришли в себя, заквакали вовсю, и курицы от них не отставали, и колокольчики на сбруях звенели, и кашель, и стоны, и проклятия… Самые разные голоса…
– Человек этот… – начал младший сын могильщика, но вдруг передумал и умолк.
– Человек этот, – сказал кабатчик, – пытается соблазнить девушек.
А сами девушки вопили:
– Глядите, он голый, глядите, какой большой, смотрите, он пляшет, он хочет улететь, смотрите, у него как будто крылья, смотрите, он белый, белее кости!..
А старый могильщик сказал:
– О чем тут говорить и говорить? Солнце уже совсем взошло, и этот белый человек, что тут был – или мы думали, что он был, – исчез с глаз наших за болотом. Разговоры ведь не помогут, снова начинается очень жаркий день, и нужно идти на работу. Кто может работать, пусть работает, пусть страдает и молчит. А кто больше не может, пожалуйста, пусть умрет. И делу конец.