355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Амос Оз » Повесть о любви и тьме » Текст книги (страница 46)
Повесть о любви и тьме
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:40

Текст книги "Повесть о любви и тьме"


Автор книги: Амос Оз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 57 страниц)

55

В томике стихов Зеева Жаботинского следом за такими строками, как «Из пота и крови поднимется племя», «Два берега у Иордана», «С того дня, как я призван на чудо Бетара, Сиона, Синая», шли мелодичные переводы на иврит произведений мировой поэзии: «Ворон» и «Анабель Ли» Эдгара Алана По, «Принцесса Греза» Эдмона Ростана и «Осенняя песня» Поля Верлена, от которой щемило сердце.

Очень скоро я все это выучил наизусть и расхаживал целыми днями, опьяненный высокими романтическими страданиями, смертной тоской и печалью, окутывающими эти произведения. Рядом с воинственными рифмованными строками, которые я сочинял и заносил в роскошную черную тетрадь, подаренную дядей Иосефом, стал я придумывать стихи о мировой скорби, где в изобилии присутствовали и буря, и лес, и море. И немного стихов о любви – еще до того, как узнал я, что это такое. Вернее, не до того, как узнал, а в процессе моих бесплодных попыток найти компромисс между вестернами, где в финале красотка доставалась в качестве награды тому, кто убил наибольшее число индейцев, и залитыми слезами обетами, которые дают друг другу Анабель и ее возлюбленный, загробной любовью героев Эдгара По. Трудно было примирить одно с другим. Но во много раз труднее было найти компромисс между всем этим и лабиринтом труб-влагалищ-яйцеклеток медсестры из нашей школы «Тахкемони». И между стихотворными строками и безобразием ночи, которое мучило меня до того безжалостно, что я готов был умереть или вновь стать таким, каким я был прежде, до того, как попал в лапы насмешливых ночных ведьм. Каждую ночь я решал убить их раз и навсегда, каждую ночь эти шехерезады разворачивали перед моим изумленным взором такие разнузданные сюжеты, что в дневные часы я с нетерпением дожидался своей ночной постели. Иногда я не мог больше ждать и, случалось, закрывался в вонючем туалете во дворе школы «Тахкемони» или в нашей ванной комнате и выскакивал оттуда через две-три минуты – с поджатым хвостом, униженный, жалкий, ничтожный, как половая тряпка.

Женская любовь и все, что с ней связано, представлялись мне сущим несчастьем, страшной ловушкой, из которой, раз попав в нее, уже никогда не выберешься. Сначала тебя, витающего в мечтах, увлекут в волшебный хрустальный дворец, а в конце ты проснешься по горло в омерзительном дерьме.

И я спасался бегством в крепость здравого смысла – к книгам о тайнах, приключениях и войнах: Жюль Верн, Карл Май, Фенимор Купер, Майн Рид, Конан Дойл, «Три мушкетера», «Капитан Гаттерас», «Дочь Монтесумы», «Огнем и мечом», «Остров сокровищ», «Двадцать тысяч лье под водой», «Таинственный остров», «Граф Монте-Кристо», «Последний из могикан», «Дети капитана Гранта»… Дебри Черной Африки, гренадеры и индейцы, преступники и всадники, угонщики скота, воры и ковбои, пираты, острова и архипелаги, толпы кровожадных туземцев, с перьями на головах, в боевой раскраске и с боевым кличем, от которого стынет кровь, колдуны, рыцари, драконы, сарацины с кривыми саблями, чудовища, чародеи, короли и мошенники, привидения-преследователи, легкомысленные гуляки и бездельники… А главное – подростки, маленькие и бледные, которых ждет возвышение после того, как удастся им победить своих обидчиков. Я хотел походить на них. А еще я хотел уметь писать так, как те, кто написал о них. Возможно, до сих пор не уловил я разницы между «писать» и «победить»…

*

«Михаил Строгов» Жюля Верна оставил во мне нечто такое, что сопровождает меня и по сей день. Русский царь посылает Строгова с секретной миссией: он должен передать важнейшее судьбоносное сообщение русским воинам, осажденным где-то в глубине Сибири. По пути посланцу предстоит пересечь места, находящиеся под властью татар. Михаил Строгов схвачен татарской стражей и приведен к Великому Хану, повелевающему ослепить его прикосновением раскаленного в огне меча, – чтобы посланец не смог продолжить свой путь в Сибирь. И хоть важнейшее царское послание Строгов выучил наизусть, но как же ему, слепому, добраться до Сибири? Но и после того, как раскаленное железо лишило его зрения, верный своему долгу Строгов продолжает вслепую свой путь на Восток. И вот, в самый решительный момент развития сюжета, читателю вдруг открывается, что Строгов не утратил зрения: жар раскаленного меча, поднесенного к самым его глазам, остудили слезы! Потому что в эту решающую минуту Строгов думал о своей любимой семье, которую он уже никогда не увидит, от этой мысли глаза его наполнились слезами, и именно эти слезы остудили меч и спасли ему зрение. И его судьбоносная миссия завершилась успешно и способствовала победе его страны над врагом…

Слезы Строгова – вот что спасло и его, и всю его страну. Но ведь как раз слезы запрещены у нас мужчинам! Это позорно – плакать! Это удел женщин и детей. Уже в пять лет я стыдился слез, а в восемь или девять лет я научился подавлять их, чтобы быть принятым в орден мужчин. Поэтому я был так взволнован в ту ночь 29 ноября 1947 года, когда моя левая рука в темноте наткнулась на мокрую щеку отца. И поэтому я никогда об этом не говорил ни с самим отцом, ни с какой другой живой душой. И вот появляется Михаил Строгов, рыцарь без страха и упрека, железный человек, способный вынести любую муку и пытку, но при этом, когда приходит к нему вдруг мысль о любви, он не пытается сдержать себя: он плачет. Не от страха, не от боли плачет Михаил Строгов, а от силы своих чувств.

Более того, слезы Строгова не делают его жалким, не унижают его до уровня женщины или беспомощного человека – его плач, его слезы вполне приемлемы и для писателя Жюля Верна, и для читателя. И мало того, что слезы мужчины вдруг оказываются вполне приемлемыми, именно эти слезы спасают и плачущего, и его страну. Иначе говоря, этот мужчина, более мужественный, чем все другие мужчины, побеждает своих врагов «женским началом», в решительную минуту поднявшимся и выплеснувшимся из его души, и это не только не отменяет, не ослабляет его «мужского начала» (как, промывая наши мозги, убеждали нас в те дни), но, напротив, и дополняет его, и сочетается с ним. Значит, есть достойный, не позорный выход из угнетавшей тогда мою душу проблемы – как сочетать чувство и мужественность. (Пройдет еще тринадцать лет, и душа Ханы из моего романа «Мой Михаэль» изойдет тоскою по образу Михаила Строгова).

И был еще капитан Немо из книги «Двадцать тысяч лье под водой». Мужественный, гордый индиец, не пожелавший принять жестокость эксплуататорских режимов, отвергает мир, в котором безжалостные агрессоры и эгоистические державы угнетают целые народы и отдельного человека. Испытывая отвращение, если не ненависть к высокомерному зазнайству Запада, капитан Немо решил обособиться от всего и создать свой маленький утопический мир в океанских глубинах.

И этим он, по-видимому, пробудил во мне некий отклик сионистского толка. Мир постоянно преследовал нас, причиняя нам одно лишь зло. Поэтому поднялись мы и отошли в сторону, подальше от наших преследователей, чтобы создать для самих себя нашу собственную независимую маленькую сферу, в которой мы сможем жить жизнью чистой и свободной, подальше от жестокости наших преследователей. Но так же, как и капитан Немо, и мы не будем больше беззащитными жертвами, но силой нашего творческого гения вооружим свой «Наутилус» совершеннейшими лучами смерти. Никто в мире более не осмелится даже попытаться причинить нам зло. В случае необходимости наша длинная рука достанет и до края света.

*

В «Таинственном острове» люди, уцелевшие в кораблекрушении, сумели из ничего создать маленькую цивилизацию на безлюдном, пустынном острове. Все уцелевшие были европейцами, все они – мужчины, все – талантливые, щедрые, поборники добра, все – обладатели технических знаний, все – смелые и находчивые. Именно таким – по их образу и подобию – хотел видеть будущее девятнадцатый век: будущее представлялось разумным, просвещенным, героическим, решающим все проблемы с помощью сил Разума, по законам веры в Прогресс (жестокость, инстинкты, беззаконие несколько позднее будут, по всей видимости, изгнаны на другой остров: остров, на котором в роли уцелевших в катастрофе окажутся дети, – в философском романе-притче Уильяма Голдинга «Повелитель мух»).

Работоспособность, сила разума, здравый смысл, энтузиазм первопроходцев – все это помогло людям, потерпевшим кораблекрушение, не только выжить, но даже создать своими руками на голом месте, на пустынном острове процветающую колонию. Этим они завоевали мое сердце, преданное сионистско-пионерской идее, которую я впитал под влиянием отца. Эта идея носила светский характер, ее пронизывал дух просвещения, в ней сочетались энтузиазм, рационализм, вера в идеалы, готовность сражаться за них, оптимизм, приверженность прогрессу.

И вместе с тем, когда над обитателями «таинственного острова» нависала неотвратимая катастрофа, стихийное бедствие, в те минуты, когда прижаты они были к стене, и весь их разум не в силах был спасти их, в эти судьбоносные мгновения, неожиданно вновь и вновь вмешивалась некая таинственная рука Небес, некое волшебное всемогущее провидение и в самую последнюю минуту спасало их от полного уничтожения. «Если существует справедливость – да явится она незамедлительно», – писал Хаим Нахман Бялик. В «Таинственном острове» справедливость существовала, и она являлась незамедлительно, стремительно, как молния, в ту самую минуту, когда не оставалось никакой надежды.

Но ведь то же самое происходило и в ином мире, полностью противоречащем разумным взглядам моего отца: по той же логике развивались события в ночных рассказах мамы, где обитали черти и происходили чудеса, где древний старик предоставлял в своей избушке убежище еще более древнему старцу, где уживались зло, тайны, милосердие, где в ящике Пандоры после всех несчастий обнаруживалась и надежда, которая лежит на дне всякого отчаяния. Такой была и логика наполненных чудесами хасидских сказаний и притч, которые учительница Зелда начала открывать мне, а учитель из «Тахкемони» Мордехай Михаэли, неистощимый сказочник, продолжил с того места, где она остановилась.

Именно здесь, на «таинственном острове», можно сказать, произошло, в конце концов, некое примирение между двумя противостоящими друг другу «окнами» – первыми окнами, через которые открывался мне мир в самом начале моей жизни: рационально-оптимистическое «окно» отца и противостоящее ему «окно» мамы, за которым простирались печальные пейзажи, таящие в себе нечто странное и сверхъестественное, за которым действовали силы зла, но также и силы добра и милосердия.

Правда, в конце «Таинственного острова» выясняется, что рука высшего провидения, которая вмешивалась и раз за разом спасала «сионистское предприятие» уцелевших после кораблекрушения, спасала всякий раз, когда грозило ему полное уничтожение, была, на самом деле, невидимой рукой капитана Немо, того самого капитана с грозным взглядом из книги «Двадцать тысяч лье под водой». Но это не умалило в моих глазах той радости примирения, которую доставила мне эта книга, – она сняла постоянное противоречие между моими детскими сионистскими восторгами и восторгами «готическими», тоже совершенно детскими.

Словно папа и мама примирились друг с другом и жили наконец-то в полной гармонии. Правда, не здесь, в Иерусалиме, а на каком-то пустынном острове. Во всяком случае, они способны были примириться друг с другом.

*

Добрый господин Маркус, у которого был магазин новых и подержанных книг, а кроме того библиотека, где можно было брать книги (все это находилось на спуске улицы Иона, почти на углу улицы Геула), наконец согласился и позволил мне менять книги каждый день. Иногда – даже два раза в день. Сначала он не верил в то, что я на самом деле прочел книгу, и устраивал мне экзамен всякий раз, когда я возвращал ему книгу через несколько часов после того, как взял ее в библиотеке. Он задавал разные хитрые – на засыпку – вопросы о ее содержании. Постепенно его подозрительность сменилась удивлением, а удивление – преданностью: он полагал, что, обладая такой потрясающей памятью и такой способностью к быстрому чтению, если при этом я усердно займусь изучением языков, то со временем смогу стать идеальным личным секретарем одного из великих лидеров. Кто знает, возможно, именно меня назначат на должность секретаря самого Бен-Гуриона? Или Моше Шарета? А посему решил господин Маркус, что стоит «вкладывать» в меня с дальним прицелом. Ибо сказано в Экклезиасте: «Пошли хлеб твой по водам, потому что по прошествии многих дней вновь найдешь его». И кто знает? Вдруг ему когда-нибудь понадобится какая-нибудь лицензия? Либо быстрое продвижение в очереди? Либо смазка в колеса издательского дела, которым он собирался заняться? И уж тут дружеские связи с личным секретарем одного из великих дороже золота!

Мою переполненную читательскую карточку господин Маркус показывал некоторым своим клиентам, словно гордясь плодами рук своих: «Только представьте, что мы тут имеем! Книжный червь! Феномен! Ребенок, который за месяц проглатывает у меня не отдельные книги, а целые книжные полки!

Так получил я у господина Маркуса особое разрешение чувствовать себя в его библиотеке почти, как в собственном доме. Взять разом четыре книги, чтобы не голодать в два праздничных дня. Или полистать – со всей осторожностью! – свежие книги, предназначенные для продажи, а не для выдачи читателям. И даже заглянуть в романы, не предназначенные для моего возраста, как, например, произведения Уильяма Сомерсета Моэма, О'Генри, Стефана Цвейга и даже Ги де Мопассана.

Зимними днями я, бывало, бежал в темноте, под струями колючего дождя, под хлещущим ветром, чтобы успеть добраться до библиотеки господина Маркуса до шести вечера – до ее закрытия. Суровая зима стояла тогда в Иерусалиме, холод обжигал и колол иголками, по ночам в конце декабря казалось, что изголодавшиеся полярные медведи спустились из Сибири и блуждают в нашем квартале Керем Авраам. И поскольку бежал я без пальто, от моего свитера весь вечер исходил наводящий тоску, раздражающий запах влажной шерсти.

Не раз случалось, что в длинные и пустые субботы я застревал без единой крошки чтива, уже к десяти утра расстреляв весь боезапас, принесенный из библиотеки Маркуса. От жуткого голода я хватал книги с папиных этажерок, все, что попадалось под руку: «Легенда об Уленшпигеле» в переводе Авраама Шленского, «Тысяча и одна ночь» в переводе Иосефа Иоэля Ривлина, Исраэль Зархи, Менделе Мохер Сфарим, Шалом Алейхем, Кафка, Бердичевский, Рахель, Бальзак, Гамсун, Игал Мосинзон, Мордехай Зеев Файерберг, Натан Шахам, Ури Нисан Гнесин, Иосеф Хаим Бреннер, Хаим Хазаз и даже сам господин Агнон. Почти ничего я не понял, кроме того, что увидел через очки папы, – то есть, что еврейское местечко в диаспоре было жалким, убогим, ничтожным. Глупым своим сердцем не вполне прочувствовал я трагический конец еврейского местечка.

Большинство великих произведений мировой литературы папа приобретал на тех языках, на которых они были созданы, поэтому мне не дано было заглянуть в них. Все, что было там на иврите, я, если и не прочел по-настоящему, то уж, по крайней мере, понюхал. Перевернул каждый камень.

*

Конечно же, я читал и детское приложение к газете «Давар», и книги для детей, входившие во всеобщее «меню деликатесов»: стихи Леи Гольдберг и Фани Бергштайн, «Остров детей» Миры Любе. Читал все истории Нахума Гутмана: это были маршруты моих первых в жизни путешествий по миру, доставивших мне огромное удовольствие, – Африка, где в земле Лобенгулу жил повелитель Зулу, Париж из другой его книги «Беатриче», Тель-Авив, окруженный песками, цитрусовыми плантациями и морем. Разница между Иерусалимом и Тель-Авивом, связанным со всем остальным большим миром, представлялась мне разницей между нашей здешней зимней жизнью – в черно-белых тонах, и жизнью лета – полной красок и света.

Особенно захватила мое воображение книга Цви Либермана-Ливне «На развалинах», которую я перечитывал множество раз. Жила-была во дни Второго Храма далекая безмятежная деревушка, затерянная меж гор и виноградников. Однажды добрались до нее солдаты римского легиона, вырезали всех жителей – мужчин, женщин, глубоких старцев, разграбили имущество, сожгли дома и пошли дальше своей дорогой. Но жители деревни успели спрятать в одной из горных пещер своих маленьких детей, тех, кому еще не было двенадцати, и кто не мог наравне со взрослыми участвовать в защите деревни.

И вот после резни дети выбрались из пещеры и увидели свою сожженную деревню, однако не впали в отчаяние, а решили – в результате обсуждения, походившего на общее собрание кибуцников, – что жизнь должна продолжаться, и они должны поднять деревню из руин. Итак, они выбрали разные комиссии, в которые вошли также и девочки: дети эти были не только мужественными и трудолюбивыми, но и на удивление просвещенными. Шаг за шагом, упорным трудом им удалось собрать немногих оставшихся в живых коров, коз и овец, починить стойло и загон, восстановить сожженные постройки, возобновить полевые работы, вспахать землю и засеять ее, создать образцовое сообщество детей – этакий идеальный кибуц: община Робинзонов, у которой не было никаких Пятниц.

Никакая тень не омрачала существование этих детей мечты, живущих в равенстве и во взаимном сотрудничестве: ни борьба за власть, ни соперничество, ни зависть, ни непристойность секса, ни призраки их погибших родителей. Воистину, все, что там происходило, было полной положительной противоположностью тому, что произошло с детьми в «Повелителе мух» Уильяма Голдинга. Цви Ливне наверняка намеревался создать для израильских детей захватывающую сионистскую аллегорию – вот, «поколение пустыни» вымерло, его сменило поколение Эрец-Исраэль, поколение, исполненное мощи и мужества, о котором Шаул Черниховский писал: «железные оковы спадут с него». Это поколение собственными силами поднялось «от Катастрофы – к героизму», от тьмы – к великому свету. (В моем, иерусалимском, варианте, в продолжении книги «На развалинах», которое сочинил я в своем воображении, дети не ограничились дойкой, сбором маслин и винограда, они нашли там тайник с оружием, или – еще лучше – сумели изобрести и производить собственными силами пулеметы, минометы, бронемашины. Либо ПАЛМАХ сумел тайно доставить это оружие в глубь веков, за сто поколений до наших дней – прямо в руки детей из книги «На развалинах». Вооруженные таким образом эти дети – Цви Ливне и мои – поспешили и успели достичь склонов холма, на котором стояла крепость Масада, последний оплот восстания евреев против завователей-римлян. Потрясающим огневым ударом с тыла, длинными, точными, сокрушительными залпами из миномета они застали врасплох римских легионеров, тех самых, которые убили родителей этих ребят, тех самых легионеров, которые уже начали продвигаться по насыпи, возведенной для штурма Масады. И вот в тот самый час, когда командир осажденных Элиэзер Бен-Яир уже готов был завершить свое незабываемое прощальное слово, в тот самый час, когда последние защитники Масады уже намеревались броситься на собственные мечи, дабы не попасть живыми в плен к римлянам, в тот самый час я и другие юноши взлетели на вершину горы. Мы спасли их от смерти, а народ наш – от позора поражения.

А затем мы перенесли войну на территорию врага: установили наши минометы на вершинах семи холмов Рима, на мелкие осколки разбили арку Тита и поставили императора на колени.

*

А, возможно, таилось здесь еще одно болезненное наслаждение, о котором Цви Ливне, уж конечно, и помыслить не мог, когда сочинял свою нравоучительную, крайне положительную книгу, – Эдипово наслаждение. Темное наслаждение. Ведь эти дети похоронили своих родителей. Всех до одного. Ни одного взрослого не осталось в деревне. Ни отца, ни матери, ни учителя, ни соседа, ни дяди, ни дедушки, ни бабушки. Ни господина Крохмала, ни дяди Иосефа, ни Мали и Сташека Рудницких, ни Абрамских, ни Бен-Ицхаров, ни тети Лилии, ни Бегина, ни Бен-Гуриона. Так самым чудесным образом воплотилось в жизнь старательно подавляемое желание сионистов, а также и мое собственное, тогдашнее детское желание: пусть бы они уже умерли! Ибо они несут в себе все пороки рассеяния. Ибо они такие удрученные. Ибо они – «поколение пустыни». Все время у них претензии и приказания, все время они дохнуть не дают. Только после того, как они умрут, мы, наконец-то, сможем показать им, как все-все на свете мы можем сделать сами. Мы воплотим в жизнь все прекрасное, все, что они хотят, чтобы мы сделали, все в точности, чего они ждут от нас: вспашем, уберем урожай, построим, будем сражаться и победим. Но только без них. Потому что обновленный еврейский народ должен оторваться от них. Потому что все здесь строится в стремлении быть молодым, здоровым, крепким, а не старым и измочаленным. А у них все запутано. Все немного отталкивает. И все более чем немного смешно.

Все это «поколение пустыни», стало быть, испаряется в книге «На развалинах» и оставляет за собой счастливых сирот, легконогих, свободных, словно стая птиц в небесной голубизне. Никого не осталось там, чтобы день-деньской ворчать с акцентом, привезенным из стран рассеяния, произносить громкие слова, навязывать заплесневевшие вежливые манеры, омрачать жизнь всяческой там меланхолией, обидами, повелениями и амбициями. Никто из них не уцелел, чтобы ежедневно читать нам нравоучения: дескать, это – можно, это – нельзя, это – безобразие. Только мы. Одни во всем мире.

В смерти взрослых таился скрытый, пронзительный, колдовской намек.

И в самом деле, в возрасте четырнадцати с половиной лет, спустя два года после смерти мамы, я поднялся, убил своего отца, убил весь Иерусалим, изменил свое имя и в одиночку отправился в кибуц Хулда, чтобы жить там «на развалинах».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю