355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Амос Оз » Повесть о любви и тьме » Текст книги (страница 44)
Повесть о любви и тьме
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 21:40

Текст книги "Повесть о любви и тьме"


Автор книги: Амос Оз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 57 страниц)

И тут Эфраим прибавил, к моему великому изумлению:

– В основе своей он как раз хороший человек, этот Бегин. Законченный демагог, это правда, но он не фашист, он не жаждет крови. Совсем нет. Напротив, он человек мягкий. В тысячу раз мягче Бен-Гуриона. Бен-Гурион вырублен из скалы. А Менахем Бегин сделан из картона. И он до того устарел, этот Бегин. Он – просто анахронизм. Этакий ешиботник, отринувший Бога, но верящий, что, если мы, евреи, начнем вдруг вопить во все горло, то мы уже совсем не те евреи, какими были когда-то, уже совсем не «скот, покорно идущий на убой», уже совсем не слабые и бледные, а наоборот, мы теперь опасны, мы уже волки, грозные и страшные. Стоит нам раскричаться – и все хищники испугаются нас, дадут нам все, что мы ни пожелаем: мы унаследуем Эрец-Исраэль, мы завладеем Святыми местами, мы проглотим Заиорданье – и за все за это еще заслужим уважение всего просвещенного мира. Они, Бегин и его товарищи, говорят с утра до ночи о силе, но и по сей день нет у них ни малейшего понятия, что это такое «сила», из чего она сделана, каковы слабости «силы». Ведь в силе есть и нечто, весьма опасное для ее обладателей. Это негодяй Сталин, сказал однажды, что «религия – опиум для народа»? Так вот, будь любезен, послушай, что я, маленький человек, скажу тебе: сила – опиум для диктаторов. Не только для диктаторов. Сила – опиум для всего человечества. Сила – соблазн Сатаны, сказал бы я, если бы верил в существование Сатаны. В общем-то, я немного верю в него. Итак, где мы остановились? (Эфраим и его товарищи, выходцы из Галиции, по-особому произносили слово «итак»: первая буква у них чуть-чуть походила на «е» и чуть-чуть на «й»). …Мы остановились на Бегине и на твоем безудержном смехе. Ты, мой юный друг, хохотал на том собрании ревизионистов по неверному поводу. Ты смеялся потому, что одно и то же слово можно понимать и как «вооружение» и как «совокупление». Ну, да ладно. Пусть будет так. Но знаешь ли ты, что на самом деле должно было вызвать твой смех? Такой хохот, чтобы пол там провалился? И я тебе об этом скажу. Не в связи с «вооружением-совокуплением» должен был ты смеяться, а в связи с тем, что Менахем Бегин, похоже, и вправду думает, что если бы он был главой правительства, то весь мир немедленно перестал бы держать сторону арабов и со всех ног бросился поддерживать его. Почему? Зачем им так поступать? Во имя чего? Во имя его прекрасных глаз? Благодаря его вылощенному языку? А быть может, из уважения к памяти Жаботинского? Ты и в самом деле должен был там здорово посмеяться, потому что такого рода политиками были бездельники в наших еврейских местечках. За печкой, в синагоге, целыми днями занимались они этой хитроумной политикой. Загнув большой палец, они с неподражаемым акцентом провозглашали: «Прежде всего, мы пошлем делегацию к царю Николаю, важное посольство, которое будет очень красиво говорить с царем и пообещает ему то, что Россия хочет больше всего, – выход к Средиземному морю. После этого попросим царя, чтобы он замолвил за нас словечко перед другом своим императором Вильгельмом: пусть наш царь повлияет на кайзера, дабы тот приказал своему лучшему другу турецкому султану немедленно, без всяких проволочек, отдать евреям всю Палестину, от Евфрата до Нила. Только после того, как мы раз и навсегда добьемся для себя полного Избавления, сможем мы решить, если пожелаем, причитается ли этому Фоне (царь Николай звался у нас «Фоня») то, что мы обещали: позволим мы ему выйти к Средиземному морю или не позволим?»… А если ты, случаем, уже закончил свою сторону, то давай вместе опорожним наши мешки, высыплем яблоки в бак и примемся за следующее дерево. А по дороге выясним у Алека и Илюшки, не забыли ли они принести бидон с водой, или нам вдвоем придется пожаловаться царю Николаю.

*

Спустя еще год-два десятиклассники кибуца Хулда уже выходили на ночные дежурства и учились пользоваться оружием. То были ночи, когда в пределы Израиля просачивались террористы-«федаюны». Почти каждую ночь атаковали они сельскохозяйственные поселения, кибуцы, окраины городов, взрывали жилые дома, стреляли, бросали гранаты в окна жилых квартир, ставили мины. Мы отвечали акциями возмездия. Шел 1956 год, канун операции «Кадеш» в Синае.

Раз в десять дней я выходил на дежурство – нес патрульную службу вдоль забора, окружавшего кибуц: линия иордано-израильского перемирия проходила всего лишь в пяти километрах от нас, в Латруне. Каждый час я тайком – в нарушение всех инструкций! – пробирался в пустой барак-клуб, чтобы послушать новости. Сознание правоты своего дела и героический настрой общества, живущего в осаде, выливались в риторику, которая главенствовала в радиопередачах, так же, как главенствовала она в нашем кибуцном воспитании: «Цветами украсим мы серп и меч», «Воспоем песнь неизвестным солдатам», «Примите, примите, горы Эфраима новую юную жертву», «Пламя спалит врага, пришедшего к нам». Никто не употреблял слово «палестинцы». Они назывались так: «террористы», «федаюны», «враг», «кровожадные арабские беженцы».

В одну из зимних ночей выпало мне нести службу вместе с Эфраимом Авнери. В высоких ботинках, в потертых куртках, в колючих шерстяных шапках мы вдвоем месили грязь вдоль забора, позади складов и молочной фермы. Резкий запах забродивших апельсиновых корок, предназначенных для приготовления силоса, смешивался с другими деревенскими запахами – коровьего навоза, мокрой соломы, легкого пара, выбивающегося из овечьего загона, пыли и пуха из птичника…

Я спросил Эфраима, довелось ли ему когда-либо – во время Войны за Независимость или в период арабских беспорядков в тридцатые годы – стрелять в кого-либо их этих убийц и застрелить его.

В темноте я не мог видеть его лица, но какая-то бунтующая ирония, какой-то странный, окрашенный грустью сарказм послышались в его голосе, когда после недолгого молчаливого размышления он ответил мне:

– Убийцы? А чего же ты ждешь от них? С их точки зрения, мы – пришельцы из космоса, которые приземлились, вторглись в их земли и постепенно овладели частью этих земель. И пока мы обещаем осыпать их всяческими благодеяниями, излечить их от стригущего лишая и от трахомы, избавить их от отсталости, неграмотности, притеснений феодалов, мы хитростью загребли еще кое-какие их земли. А ты как думал? Чтобы они благодарили нас за милость? Чтобы вышли нам навстречу с бубнами и тимпанами? Чтобы с великим почтением вручили нам ключи от этой земли лишь потому, что наши праотцы были здесь когда-то? Чему же тут удивляться, что они взялись за оружие, направив его против нас? И теперь, когда мы нанесли им решительное поражение, и сотни тысяч из них живут в лагерях беженцев, – что теперь? Ты, быть может, ждешь от них, чтобы возрадовались они нашей радостью, пожелали бы нам всех благ?

Я был потрясен. Хоть я значительно отдалился от риторики движения Херут и семейства Клаузнер, я все еще был конформистским продуктом сионистской действительности. Эти ночные речи Эфраима очень меня напугали и даже рассердили: в те дни подобные мысли выглядели едва ли не предательством. От изумления и растерянности я выстрелил в Эфраима Авнера ядовитым вопросом-утверждением:

– Если это так, то почему же ты топчешься здесь с оружием в руках? Почему бы тебе не покинуть Эрец-Исраэль? Либо возьми свое оружие и перейди на их сторону…

В темноте я услышал его грустную улыбку:

– На их сторону? На их стороне меня не хотят. Нигде в мире не хотят меня. Никто во всем мире не хочет меня. В этом-то все дело. Во всех странах есть, по-видимому, слишком много мне подобных. И только потому я здесь. Только потому я держу оружие в руках – чтобы меня не изгнали отсюда. Но слово «убийцы» по отношению к арабам, лишившимся своих деревень, я употреблять не стану. Во всяком случае, не стану употреблять это слово с такой легкостью по отношению к ним. По отношению к нацистам – да. По отношению к Сталину – да. И по отношению ко всем, кто грабит не принадлежащие им земли.

– Но из твоих слов следует, что и мы здесь грабим земли, нам не принадлежащие? Что, разве мы не жили здесь еще две тысячи лет тому назад? Разве не изгнали нас отсюда силой?

– Значит, так, – сказал Эфраим, – это очень просто: если не здесь, то где же она, наша земля, земля еврейского народа? В пучине морской? На луне? Или только еврейскому народу из всех народов мира не полагается даже маленького кусочка родины?

– А что же мы отобрали у них?

– Ну, ты, вероятно, забыл, что они попытались в тысяча девятьсот сорок восьмом всех нас уничтожить? Стало быть, в сорок восьмом была страшная война, и они, по сути, поставили вопрос так: или мы, или они. И мы победили, и отобрали у них. Гордиться тут нечем! Но если бы они победили нас в сорок восьмом, то поводов для гордости было бы еще меньше: они бы не оставили в живых ни одного еврея. И вправду, на их территории не живет сейчас ни один еврей. Но в том-то и все дело: поскольку в сорок восьмом мы отобрали у них то, что отобрали, то теперь и у нас кое-что есть. Поскольку и у нас уже есть, то теперь нам нельзя ничего у них брать. С этим покончено. В этом – вся разница между мной и твоим господином Бегиным: если в один прекрасный день мы отберем у них еще и еще, именно теперь, когда у нас уже есть, это будет большим грехом.

– А если через секунду появятся здесь федаюны?

– Если появятся, – вздохнул Эфраим, – то нам придется плюхнуться в грязь, прямо там, где стоим, и стрелять. И мы очень-очень постараемся стрелять лучше и быстрее их. Но не потому, что они – народ убийц, мы будем стрелять в них, а по той простой причине, что и мы вправе стрелять, и еще по той простой причине, что и мы вправе иметь свою землю. Не только они. А теперь из-за тебя я себя чувствую чуть ли не Бен-Гурионом. Если ты мне позволишь, я сейчас тихонечко зайду на ферму и выкурю спокойно сигарету, а ты уж покарауль тут наилучшим образом. Посторожи за нас обоих, пожалуйста.

53

Спустя восемь-девять лет после того утра, когда Менахем Бегин и весь его лагерь лишились меня в зале «Эдисон», и через несколько лет после того ночного разговора, состоявшегося в кибуце, я встретился с Давидом Бен-Гурионом. В те годы он был Главой правительства Израиля и Министром обороны, но для многих он был «единственным в своем поколении», основателем государства, великим победителем, одолевшим врага на полях сражений в Войне за Независимость и в Синайскую компанию «Кадеш». Противники Бен-Гуриона ненавидели его жгучей ненавистью и насмехались над культом, который все более и более создавался вокруг его личности, а его приверженцы видели в нем в те годы «отца нации» – некий чудесный сплав царя Давида и Иехуды Маккавея, Джорджа Вашингтона, Гарибальди, еврейского Черчилля и даже всемогущего Мессию.

Сам же Бен-Гурион видел себя не только, а возможно, и не столько государственным деятелем, сколько мыслителем и духовным учителем. Он самостоятельно изучил древнегреческий, чтобы в подлиннике читать Платона, заглядывал и в Гегеля и в Маркса, интересовался буддизмом и философскими учениями Дальнего Востока, старался как можно глубже постичь взгляды Спинозы и даже считал себя его сознательным последователем. (Философ Исайя Берлин, человек острый, как бритва, которого Бен-Гурион привлекал всякий раз, когда отправлялся – даже будучи Главой правительства Израиля – на поиски книг по философии в больших книжных магазинах Оксфорда, сказал мне однажды: «Бен-Гурион из кожи вон лез в своем стремлении выглядеть интеллектуалом. Это стремление проистекало из двух ошибок. Первая – Бен-Гурион ошибочно полагал, что Хаим Вейцман был интеллектуалом. Вторая – столь же ошибочно он видел интеллектуала в Зееве Жаботинском». Так безжалостно нанизал Исайя Берлин трех почтенных птиц на одну стрелу своего остроумия).

Время от времени старался Глава правительства Бен-Гурион заполнить субботние приложения к газете «Давар» длинными теоретическими статьями на философские темы. Однажды, в январе тысяча девятьсот шестьдесят первого года, опубликовал Бен-Гурион статью, в которой утверждал, что равенство между людьми невозможно – возможна лишь определенная мера соучастия.

Я, считавший себя к этому времени защитником моральных ценностей кибуца, написал и отправил в редакцию газеты «Давар» небольшую ответную статью, в которой со всей возможной вежливостью, трепеща от избытка почтения, утверждал, что товарищ Бен-Гурион неправ.[31]31
  Давид Бен-Гурион, «Размышления», газета «Давар», 27.01.1961 г.
  Амос Оз, «Соучастие отнюдь не заменитель равенства», газета «Давар», 20.02.1961 г.


[Закрыть]
Когда моя статья появилась в печати, она вызвала сильное недовольство в кибуце Хулда. Кибуцников совершенно вывела из себя моя наглость: «Как ты вообще смеешь не соглашаться с Бен-Гурионом?»

И вот, прошло всего лишь четыре дня, и для меня открылись врата небесные: «отец нации» спустился на мгновение со своих заоблачных высот и соизволил опубликовать в газете «Давар» ответ на мою заметку[32]32
  Давид Бен-Гурион, «Еще размышления», «Давар», 24.02.1961 г.


[Закрыть]
– длинное и вежливое эссе, занимавшее несколько солидных газетных колонок, защищавшее мнение «единственного в своем поколении» и опровергавшее возражения «иссопа, вырастающего из стены».

И те же кибуцники из Хулды, которые совсем недавно требовали отправить меня кое-куда на перевоспитание, чтобы сбить с меня спесь, те же самые кибуцники торопились, сияя от счастья, поздравить меня, пожимали мне руку и хлопали по плечу: «Теперь твое будущее обеспечено. Ты теперь принадлежишь вечности! В один прекрасный день твое имя появится в индексе, сопровождающем полное собрание сочинений Бен-Гуриона! И имя нашего кибуца будет упомянуто только благодаря тебе!»

*

Но пора чудес только началась с публикации этой статьи.

Через день-другой поступило телефонное сообщение.

Не мне лично поступило – в наших маленьких квартирках тогда еще не было телефонов, – а в секретариат кибуца. Белла П., одна из основательниц кибуца, сидевшая в тот час в конторе, возникла передо мной бледная и дрожащая, как листок бумаги, словно только что предстали перед ней в столпе огненном колесницы богов, и сообщила мне помертвевшими губами, что секретарша Главы правительства и Министра обороны просит меня прибыть завтра утром, ровно в половине седьмого, в канцелярию Министра обороны в правительственном комплексе в Тель-Авиве для личной встречи с Бен-Гурионом в соответствии с его приглашением. Слова «Глава правительства и Министр обороны» Белла П. произносила, словно «Святой, благословенно имя Его».

Настала моя очередь мертвенно побледнеть.

Во-первых, я был в то время солдатом срочной службы, старшим сержантом Армии обороны Израиля, и несколько опасался, не нарушил ли я ненароком какое-либо уставное положение, вступив в идеологическую дискуссию на страницах прессы с Верховным главнокомандующим вооруженными силами страны.

Во-вторых, кроме тяжелых кованых солдатских ботинок, не было у меня ни одной пары обуви. Как предстану я перед Главой правительства и Министром обороны? В сандалиях?

В-третьих, я никак не мог успеть добраться до Тель-Авива к половине седьмого утра: ведь первый автобус из кибуца Хулда уходит в Тель-Авив только в семь и с трудом добирается в половине девятого до Центрального автовокзала.

Так что всю ту ночь я провел в безмолвной молитве о каком-нибудь несчастье: война, землетрясение, сердечный приступ, у меня ли, у него – это мне безразлично.

В половине пятого я вновь, уже в третий раз, начистил свои кованые армейские ботинки, обулся, плотно их зашнуровал. Надел гражданские брюки цвета хаки, тщательно выглаженные, белую рубашку, свитер, короткую куртку. И вышел на шоссе. Чудом удалось поймать мне попутную машину и добраться в срочном порядке до канцелярии Министра обороны, располагавшейся не в чудовищном, опутанном антеннами здании Министерства обороны, а на его заднем дворе, в баварском фермерском домике. Это было деревенское строение, симпатичное, идиллическое, под красной черепичной крышей. Его два этажа утопали во вьющейся зелени. Домик этот построили еще в девятнадцатом веке трудолюбивые немцы из ордена темплеров, создавшие в песках к северу от города Яффо свою тихую обитель – сельскохозяйственную колонию, но изгнанные британцами с началом Второй мировой войны.

*

Вежливый и любезный секретарь игнорировал мою дрожь и мой сдавленный голос. Он заботился лишь о том, чтобы проинструктировать меня, и делал это так тепло и интимно, словно вступал со мной в заговор за спиной божества, находящегося в соседней комнате:

– Старик, – начал секретарь, употребив то ласковое, широко распространенное в народе прозвище, которое Бен-Гурион получил еще тогда, когда исполнилось ему пятьдесят, – старик… ты ведь понимаешь… как бы это сказать… в последнее время склонен несколько увлекаться философскими беседами. Но время его – ты, конечно, представляешь себе – время его дороже золота: он все еще руководит в одиночку почти всеми делами страны, начиная от подготовки к войне и наших отношений с великими державами и кончая забастовкой почтальонов. Не сомневаюсь, что у тебя достанет такта покинуть кабинет примерно через двадцать минут, чтобы нам удалось спасти его дневное расписание.

Во всем мире не было ничего, чего бы я желал больше: «тактично покинуть кабинет через двадцать минут», и даже не через двадцать минут, а сейчас. Немедленно. Сию минуту. В сей же миг. Сама мысль, что «всемогущий» собственной персоной находится прямо здесь, он сам, а не ангел или апостол, что он и вправду находится за этой серой дверью, и через мгновение я попаду в его руки, эта мысль повергла меня в такой трепетный священный страх, что я был едва ли не в обмороке.

Так что секретарю не осталось, по-видимому, ничего другого, как легонько толкнуть меня обеими руками в спину – внутрь святая святых.

Дверь закрылась за мной, и я стоял там, словно парализованный, прислонившись спиной к двери, через которую вошел. Колени мои дрожали. Кабинет царя Давида был просто обычной комнатой, на удивление аскетичной, ничуть не больше, чем скромные жилые комнаты в нашем кибуце. Передо мною было окно с занавеской в деревенском стиле, которое прибавляло немного дневного света к свету обычной электрической лампочки. Две простые канцелярские тумбочки, сделанные из металла, стояли по обеим сторонам окна. Широкий письменный стол располагался посреди комнаты, занимая почти четверть ее пространства. Его столешницу покрывало стекло, на нем возвышались три или четыре стопки книг, брошюр, газет, журналов, бумаг, папок-скоросшивателей, часть из которых были открыты. Два металлических стула стояли по обе стороны письменного стола, неброские такие стулья, подобные которым я мог видеть в те дни в любой канцелярии, правительственной или армейской (на этих стульях с внутренней стороны всегда стояла печать «Собственность Государства Израиль»). Других стульев, кроме этих двух, в комнате не было.

Всю стену, от пола до потолка и от угла до угла, занимала гигантская карта Средиземноморского бассейна и Ближнего Востока, от Гибралтарского пролива до Персидского залива. Израиль, занимавший на этой подробной карте площадь не более почтовой марки, обведен был жирной линией. И три стеллажа с полками, прогибающимися от обилия книг, стояли во всю длину стены, словно кто-то здесь мог быть внезапно охвачен читательской лихорадкой, такой срочной, что и речи быть не может о каких-либо отлагательствах.

В пространстве этого аскетически простого кабинета расхаживал мелкими, быстрыми шажками – рука заложена за спину, глаза устремлены в пол, большая голова выдвинута вперед, будто собирается боднуть кого-то, – некий человек, который выглядел совсем, как Бен-Гурион, но который ни в коем случае не мог быть Бен-Гурионом. Каждый ребенок в Израиле, даже детсадовец, знал в те дни, хоть разбуди его глубокой ночью, как выглядит Бен-Гурион. Но поскольку телевидения тогда еще не было, то я, само собой разумеется, полагал, что «отец нации» – гигант, чья голова упирается в облака. А этот самозванец был человеком плотным, невысоким и округлым, словно беременная женщина, ростом менее чем метр шестьдесят.

Я был потрясен. Почти оскорблен.

И вместе с тем, в течение двух-трех минут ничем не нарушаемой тишины, царившей в комнате, в течение этих двух-трех минут длиною в вечность, когда спина моя все еще тревожно прижималась к двери, я пожирал глазами странный гипнотический образ этого маленького человечка – сильного, сжатого, как пружина, напоминавшего то ли сурового старца из горной деревни, то ли энергичного карлика древних времен. Он упрямо и беспокойно вышагивал от стены к стене – рука за спиной, голова выдвинута вперед, словно таранит невидимые каменные стены. Он погружен в собственные мысли, он где-то далеко, он не удосужился подать даже едва заметный знак, который свидетельствовал бы, что он заметил, как появился в его кабинете кто-то или что-то – бледное, дрожащее – пылинка в воздухе, иссоп, проросший из стены.

Было тогда Бен-Гуриону около семидесяти пяти лет, а мне – около двадцати.

*

Была у него серебряная грива – грива пророка: седые волосы амфитеатром подымались вокруг лысины. На краю его огромного лба ветвились необычайно густые седые брови, а под ними сверлили пространство голубовато-серые, видящие все насквозь, маленькие глазки. Взгляд их был остер, как бритва. Нос его был широк, мясист, груб, бесстыдно эротичен, как носы евреев на антисемитских карикатурах. А вот губы были тонкие – в ниточку, – запавшие внутрь, зато челюсть, как мне показалось, вызывающе выдавалась вперед, словно кулак (такая челюсть встречается у старых моряков). Кожа на его лице была красной и шершавой, казалось, это вообще не кожа, а подвижное мясо. По обеим стонам его короткой шеи разворачивались широкие, плотные плечи. Грудь была массивной. Рубашка с открытым воротом приоткрывала часть этой волосатой груди. Живот, огромный, без стеснения выпяченный вперед, напоминал горб кита и казался мне монолитным, словно это бетон, а не скопление жира. Но все это великолепие завершали, к моему потрясению, две карликовые ножки, о которых, если бы не бояться осквернить святыню, можно было бы сказать, что они смехотворны.

Я изо всех сил старался затаить дыхание. Возможно, в тот момент у меня вызывал зависть Грегор Замза из рассказа Кафки, который съежился и превратился в насекомое. Кровь застыла у меня в жилах.

Первые слова, взорвавшие тишину, царившую в комнате, были произнесены высоким, пронзительным, с металлическими нотами голосом, тем самым голосом, который в те годы мы ежедневно слышали по радио. Даже во сне мы слышали его. Всемогущий бросил на меня сердитый взгляд и произнес:

– Ну! И почему же ты не сидишь? Сядь уже!

В мгновение ока сел я на стул перед письменным столом. Прямой, как жердь. На самый краешек стула. Опереться на спинку – об этом и мысли не было.

Молчание. «Отец нации» продолжал расхаживать по комнате: шажки были маленькие, но быстрые и решительные – так лев мечется в клетке. А может, человек принял твердое решение не опоздать…

Спустя половину вечности он вдруг воскликнул:

– Спиноза!

И замолчал. Отошел к окну. Разом повернулся и рубанул:

– Читал Спинозу? Читал. Но, возможно, не понял? Немногие понимают Спинозу. Весьма немногие.

И тут он, не переставая расхаживать от окна к двери и обратно, разразился утренней лекцией об учении Спинозы – лекцией далеко не краткой. В середине его лекции появилась робкая щель в дверях, и секретарь, ниже травы, тише воды, нерешительно просунув голову и улыбаясь, попытался что-то пробормотать, но на него обрушился рык раненого льва:

– Ступай отсюда! Ступай! Не мешай! Разве ты не видишь, что я здесь веду одну из самых интересных бесед, какой у меня уже давно не было? Так что ступай уже!

Бедняга исчез в мгновение ока.

Что до меня, то я до сих пор не проронил ни единого слова. Ни звука.

А Бен-Гурион, как выяснилось, наслаждался своей лекцией о Спинозе до семи утра. И без помех продолжал еще несколько минут…

И внезапно, оборвав фразу посередине, замолчал. Остановился прямо за моей спиной. Я почти что мог ощутить своим онемевшим от ужаса затылком его дыхание. Но обернуться не осмелился. Я сидел, окаменев. Коленки мои под прямым углом были плотно прижаты друг к другу. Спина напряжена. Без малейшего намека на вопросительный знак в голосе оглушил меня Бен-Гурион следующими словами:

– Ты не завтракал!

Ответа он не дождался. Я не издал ни звука.

Вмиг нырнул и внезапно исчез Бен-Гурион где-то позади своего письменного стола. Погрузился, словно огромный камень в глубины вод. Даже верхушка его серебряной гривы больше не была видна.

Но спустя мгновение он выплыл на поверхность: в одной руке – два стеклянных стакана. В другой – бутылка «Миц-Паз» (один из дешевых сортов воды с пищевыми красителями). Решительно налил себе полный стакан. Затем, налив и мне, рубанул:

– Пей уже!

Я выпил все. Залпом. На едином дыхании. До самой последней капли. Бен-Гурион, в свою очередь, сделал несколько больших шумных глотков, будто томимый жаждой крестьянин, и вернулся к своей лекции о Спинозе.

– Что касается Спинозы, то без тени сомнения, я сообщу тебе всю суть его учения в краткой формуле: человек всегда должен сохранять хладнокровие! Никогда не терять спокойствия! Все остальное – всего лишь хитроумные комментарии и парафразы. Душевное согласие, примирение с судьбой, равное приятие добра и зла в любой ситуации! А остальное – полная дешевка! (У Бен-Гуриона была особая манера говорить: он «съедал» последнюю гласную в каждом слове – «комментарий» превращался в «комментар», а ударение звучало, как легкое рычание, которым завершалось произнесенное слово).

Тут уж я не смог больше выносить посягательств на честь Спинозы. Нельзя было и дальше молчать без того, чтобы не предать столь дорогого мне философа. Собрал я, стало быть, все свои душевные силы, поморгал и каким-то чудом осмелился открыть свой рот в присутствии властителя мира и даже проверещать тоненьким голоском:

– Хладнокровие и спокойствие и вправду есть у Спинозы, но, возможно, не совсем правильно будет утверждать, что это и есть суть учения Спинозы. Ведь есть у него также…

И тут низверглись на меня огнь и сера, обрушились потоки кипящей лавы прямо из раскаленного жерла вулкана:

– Всю свою жизнь я – последователь Спинозы! С ранней юности – я последователь Спинозы! Хладнокровие! Душевное согласие! Это самая суть сути всех идей Спинозы! Это самая их сердцевина! Душевное спокойствие! В добре и во зле, в несчастье и в триумфе – никогда не должен человек терять душевное спокойствие. Никогда!

Два его крепких кулака, два кулака старого лесоруба, вдруг опустились на стекло, покрывавшее столешницу, с такой силой, что подскочили два наших стакана и стали дрожать от жуткого страха.

А он, раздувая ноздри:

– Никогда не должен человек терять самообладания! – он обрушился на меня, словно буря с громами и молниями, разразившаяся в день Страшного суда. – Никогда и ни за что! И если ты этого не видишь – недостоин ты называться последователем Спинозы!

*

И тут он разом остыл.

Прояснилось.

Он уселся на свой стул, напротив меня, широко развел руки, расправил плечи, словно намеревался вдруг обхватить и прижать к груди все, что стояло на стекле, покрывавшем его письменный стол. Вдруг он улыбнулся радостно и наивно, от него исходил какой-то приятный, ласкающий сердце свет: казалось, улыбаются не только его лицо, его глаза, но все его крепкое тело расплылось в улыбке, и вместе с ним заулыбалась вся комната, и чуть ли не сам Спиноза заулыбался. Глаза Бен-Гуриона, вмиг превратившиеся из туманно-серых в ясно голубые, без стеснения изучали меня. Они блуждали по мне, словно он ощупывал меня пальцами. Что-то подобное ртути было в нем, что-то подвижное, не знающее покоя. Его доводы можно было сравнить с ударами кулака. И вместе с тем, когда он вдруг неожиданно «просиял», то сразу же превратился из Бога карающего и мстящего в престарелого дедушку, пышущего здоровьем и пребывающего в отличном расположении духа. Он лучился теплотой, которая не могла не привлекать к нему. В это мгновение высветилась одна его симпатичная черта: он вел себя словно радующийся мальчишка, полный живости, лукавства и неисчерпаемой любознательности.

– А ты? Ты ведь пишешь стихи? Не так ли?

Сказал он и задорно мне подмигнул. Словно удалось ему подстроить мне маленькую симпатичную ловушку. Словно он играл и выиграл.

И вновь я был потрясен: к тому времени мне удалось напечатать два-три плохоньких стихотворения в заштатных ежеквартальных изданиях, выпускаемых кибуцным движением (пусть бы эти издания поскорее превратились в пыль вместе с моими хилыми рифмами).

Но Бен-Гурион, похоже, уже видел однажды эти стихи: рассказывали, что он имел обыкновение просматривать всю печатную продукцию – журналы по садоводству, ландшафтной архитектуре, издания любителей шахмат и приверженцев охраны природы, исследования в области сельскохозяйственной инженерии и статистические сборники. Любознательность его была ненасытна.

И была у него, по всей видимости, абсолютная память: все, что он хоть раз увидел, – никогда не забывал.

Я что-то промямлил.

Но Глава правительства и Министр обороны не стал слушать. Его беспокойный дух уже стремился дальше. Теперь, когда неотразимым ударом он разъяснил раз и навсегда все, что до сих пор не было им разъяснено в учении Спинозы, он с огромным воодушевлением начал читать мне лекцию и по иным проблемам. О том, что у нынешней нашей молодежи уже нет прежнего стремления в первопроходцы. О новой ивритской поэзии, занимающейся всякими странными поэтическими экспериментами вместо того, чтобы широко открыть глаза и воспеть то удивительное, что происходит здесь изо дня в день, прямо на наших глазах. Воспеть возрождение народа! Возрождение нашего языка! Возрождение пустынь Негева!

*

И вдруг, опять-таки совершенно неожиданно, в середине бурного монолога, чуть ли не в середине фразы – ему разом все это надоело.

Он рывком поднялся со своего стула, как будто им выстрелили из пушки, поднял и меня с моего места и подтолкнул к двери. Он подталкивал меня обеими своими сильными руками точно так, как три четверти часа назад вынужден был поступить его секретарь, втолкнув меня в кабинет. Подталкивая меня к выходу, произнес Бен-Гурион с большой теплотой и симпатией:

– Беседовать – это хорошо. Очень хорошо! А что ты читал в последнее время? Что нынче читает молодежь? Пожалуйста, заходи ко мне всякий раз, когда случится тебе бывать в Тель-Авиве. Заходи, заходи, не бойся!

И подталкивая меня – в моих тяжелых кованых армейских ботинках и праздничной белой рубашке – по направлению к двери, он весело добавил:

– Заходи! Обязательно заходи! Моя дверь для тебя открыта!

*

Более сорока лет прошло с того «утра Спинозы» в аскетическом кабинете Бен-Гуриона.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю