Текст книги "Нума Руместан"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
XV. СКЕТИНГ
Где это?.. Куда она едет?.. Карета катилась долго-долго. Одиберта, сидя рядом с ней, держала ее за руки, успокаивала, говорила с каким-то лихорадочным оживлением… Ортанс ни на что не смотрела, ничего не слушала. В словах, произносимых визгливым голоском, сливавшимся со стуком колес, она не улавливала никакого смысла; улицы, бульвары, фасады домов являлись перед ней не в знакомом своем виде, а обесцвеченными, словно она смотрела на них, принимая участие в чьей-то траурной или свадебной процессии, – настолько захвачена была она своими внутренними переживаниями.
Наконец толчок, и они остановились у широкого тротуара, залитого белым светом, в котором особенно отчетливо вырисовывалось мелькание черных теней. Окошечко билетной кассы у входа в широкий коридор, беспрерывно хлопающая дверь, обитая красным бархатом, и непосредственно за ней зал, огромный зал, напомнивший ей своей обширной средней частью, круговыми проходами и оштукатуренными стенами англиканскую церковь, где она однажды была на свадьбе. Только здесь стены были увешаны афишами, размалеванными объявлениями с изображением пробковых шлемов и сорочек любого размера за 4 франка 50 сантимов – рекламой магазинов готового платья вперемежку с портретами тамбуринщика. Воющие голоса продавцов программ пытаются рассказать его биографию, вырываясь из оглушительного шума, где над говором движущейся туда – сюда толпы, над гуденьем волчков на сукне английских биллиардов, над голосами надрывающихся официантов, над отдельными музыкальными аккордами, прерываемыми доносящейся из глубины зала патриотической ружейной стрельбой, – словом, над всем господствует несмолкаемый шум роликовых коньков, мчавшихся взад и вперед по окруженной балюстрадой широкой асфальтированной арене, где волнами ходят цилиндры и дамские шляпы фасона «директория».
Испуганная, растерянная, то бледнея, то краснея под вуалью, Ортанс с трудом поспевала за провансалкой в лабиринте окаймлявших арену круглых столиков; облокотившись на них, положив ногу на ногу, сидели женщины и со скучающим видом пили и курили – их было по две за каждым столиком. У стен, на определенном расстоянии одна от другой, помещались уставленные закусками и напитками стойки, а за ними стояли девицы с густо подведенными глазами, с кроваво-красными губами, со стальным блеском шпилек в черной или рыжей гриве, со взбитым чубом, закрывавшим лоб. Белые и черные пятна грубой косметики, густо намалеванная улыбка были у всех без исключения девиц, – такова была ливрея у этих свинцово-белесоватых ночных призраков.
Какой-то зловещий вид имели и мужчины, наглые, грубые; натыкаясь друг на друга, они медленно прохаживались между столиками, дымили толстыми сигарами и цинично торговались, подходя ближе, чтобы получше рассмотреть выставленный товар. Впечатление рынка еще усиливалось от космополитичности всей этой публики, от ее разноязычного говора, оттого, что это были словно постояльцы гостиницы, только накануне прибывшие и явившиеся сюда в измятом дорожном платье: тут были шотландские колпаки, полосатые костюмы, еще пропитанные туманами Ла-Манша, московские меха, старавшиеся поскорее оттаять, длинные черные бороды, надменные маски с берегов Шпрее, за которыми скрывалась похотливая гримаса фавна или неистовая жадность татарина, были и оттоманские фески над сюртуками без воротников, были негры во фраках, лоснившиеся, как ворс их цилиндров, маленькие японцы с морщинистыми лицами, безукоризненно одетые под европейцев, похожие на модные картинки, попавшие в огонь.
– Господи батюшка! Ну и урод!.. – говорила Одиберта, завидев важного китайца, прятавшего длинную косу под синим халатом.
А то вдруг останавливалась и локтем толкала в бок спутницу.
– Гляньте, гляньте: невеста!
Она показывала на женщину в белом платье с глубоким вырезом на груди и пышным шлейфом, с веточкой флердоранжа, которая придерживала на волосах короткую кружевную фату; женщина полулежала на двух стульях, – второй был подставлен под ее ноги в белых атласных туфлях с серебряными каблучками. Потом, придя в благородное негодование от донесшихся до нее слов, прояснявших смысл этого своеобразного флердоранжа, провансалка таинственным шепотом проговорила:
– Вот падаль! Как вам это понравится!..
Чтобы перед глазами Ортанс не маячил дурной пример она поспешила увлечь ее в огороженное пространство посреди вала, где, словно амвон в церкви, высилась эстрада, по которой скользил электрический свет, падавший из двух иллюминаторов со стеклами в мелких пупырышках. Эти два прожектора, установленные там, высоко, под фризом купола, напоминали лучезарные очи предвечного отца на благочестивых картинках.
Здесь можно было отдохнуть от шумного скандального зрелища, какое являли собой галереи. В отгороженных ложах сидели семьи мелких буржуа, по всей вероятности, торговцев этого квартала. Женщин было немного. Можно было подумать, что сидишь в обыкновенном зрительном вале, если бы не все тот же невообразимый шум, в котором по-прежнему, словно некое наваждение, преобладал шум катавшихся по асфальту роликовых коньков, заглушавший даже духовые инструменты и барабаны оркестра, так что для зрителей существовала лишь мимика живых картин.
Как раз в этот момент занавес опускался. Кончилась патриотическая сцена с огромным Бельфорским львом [37]37
«Бельфорский лев» – памятник работы скульптора Бартольди (1834–1904), установленный в местности Бельфор близ франко-германской границы в память об ее обороне в 1870–1871 годах.
[Закрыть]из папье-маше, окруженным на развалинах укреплений солдатами в воинственных позах, с фуражками на ружейных дулах, – сцена шла под звуки Марсельезы, но их не было слышно. Вся эта кутерьма так возбуждала провансалку, что глаза у нее вылезали из орбит, когда она усаживала Ортанс на место.
– Ну, здесь нам будет хорошо, правда? Да поднимите же вуаль!.. Не дрожите… Не надо дрожать… Со мной вам нечего бояться.
Девушка ничего не отвечала; она не могла прийти в себя от медленного оскорбительного блуждания между столиками, где она смешивалась с этими страшными свинцово-бледными масками. И вот сейчас прямо перед собой, на эстраде, она видела те же маски с кроваво – красными губами, но теперь это были гримасы двух клоунов в трико, которые выламывались друг перед другом, держа в руках колокольчики и вызванивая мелодию из «Марты» [38]38
«Марта» – опера немецкого композитора Фридриха Флотова (1812–1883), поставленная в 1847 году.
[Закрыть]в виде аккомпанемента своим прыжкам: это была настоящая музыка гномов – бесформенная, косноязычная, вполне подходящая для вавилонского столпотворения, какое представлял собой скетинг. Затем занавес снова упал, крестьянка раз десять вставала и садилась, поправляла свой головной убор и, наконец, крикнула, заглянув в программу:
– Гора Корду!.. Цикады!.. Фарандола!.. Сейчас начинается, вот-вот!..
Занавес поднялся еще раз, и перед зрителями на заднем плане открылся лиловый холм, где минаретами, террасами возносились здания странной архитектуры – то ли замки, то ли мечети – со стрельчатыми арками и бойницами, где под неподвижными башнями на фоне ярко-индигового неба красовались алоэ и пальма из цинка. Творения такой вот шутовской архитектуры можно видеть в предместьях Парижа, застроенных виллами разбогатевших торговцев. Несмотря на все это, несмотря на кричащую окраску холмов, поросших тимьяном, несмотря на экзотические растения, фигурировавшие здесь из-за слова «Корду», [39]39
«Корду» – французское звучание испанского слова «Кордова».
[Закрыть]Ортанс испытывала волнение и вместе с тем чувство неловкости. Этот пейзаж будил в ее душе светлые воспоминания. Мавританский дворец на горе из розового порфира рядом с восстановленным средневековым замком казался ей воплощением ее мечты, но только уродливым, карикатурным, как видения сна, превращающегося в мучительный кошмар. Заиграл оркестр. Откуда-то сверху упал луч электрического света, и на сцену, размахивая длинными перепончатыми крыльями, стуча и скрипя трещотками, устремились долговязые стрекозы – девицы, казавшиеся совсем раздетыми в плотно обтягивавших фигуру изумрудно-зеленых трико.
– И это цикады!.. Ну и ну!.. – с возмущением сказала провансалка.
Но они уже выстроились полукругом, аквамариновым полумесяцем, продолжая размахивать трещотками, которые теперь трещали довольно громко, ибо грохот скетинга утих и говор толпы в круговых проходах на миг умолк. Прижатые друг к другу, склоненные головы, со всевозможными прическами, в самых разнообразных головных уборах, смотрели теперь на сцену.
Грусть, сжимавшая сердце Ортанс, еще усилилась, когда она услышала сперва отдаленный, затем все приближавшийся глухой рокот тамбурина.
Ей хотелось убежать, хотелось не видеть того, что должно было сейчас появиться на сцене. Вот стала рассыпать негромкие звуки флейта, и, поднимая мерным плясовым шагом пыль с ковра цвета земли, уже развертывалась фарандола в пестроте причудливых одежд, ярких коротких юбок, красных с золотым узором чулок, обшитых блестками безрукавок, шапочек с цехинами, головных уборов из цветного шелка, как будто напоминавших по форме итальянские, бретонские, нормандские национальные уборы и вместе с тем свидетельствовавших о полном, чисто парижском пренебрежении к подлинному местному колориту. А сзади мерным шагом выступал, подкидывая коленом оклеенный золотой бумагой тамбурин, тот самый трубадур, который изображен был на афишах в обтягивавшем фигуру двухцветном костюме; одна штанина была у него голубая, а другая – желтая, один башмак – желтый, а другой – голубой; куртка на нем была атласная, с буфами на рукавах, берет – бархатный с разрезами, затенявший лицо, по – прежнему смуглое, несмотря на грим; хорошо видны были только его усы, густо намазанные венгерской помадой.
– О!.. – восторженно выдохнула Одиберта.
Фарандола разместилась по обе стороны эстрады перед длиннокрылыми цикадами. Трубадур, один на середине сцены, раскланялся с самоуверенным и победоносным видом под лучистым взором предвечного отца, осыпавшим его куртку искристым инеем. Заструились высокие нежные звуки сельской утренней песни, едва перелетавшие за рампу, на миг взмывавшие под пестрые хоругви, нарисованные на потолке, чтобы разбиться о столбы нефа и снова упасть вниз, в равнодушную тишину зрительного зала. Публика смотрела, ничего не понимая. Вальмажур принялся наигрывать другую мелодию – ее встретили смешками, ропотом, отдельными восклицаниями. Одиберта схватила Ортанс за руку.
– Вот она, шатияI.. Слушайте!
Но шатия проявила себя лишь случайными: «Тсс!.. Громче!..» – да шуточками, вроде той, которую хриплым голосом отпустила какая-то девка, отозвавшаяся таким образом на сложную мимику Вальмажура:
– Скоро ты кончишь, ученый кролик?
Скетинг снова загрохотал роликами, шарами английского биллиарда, топотом и говором, заглушавшими и флейту и тамбурин, на которых музыкант упорно играл до тех пор, пока не кончилась его «утренняя песня». Затем он раскланялся и подошел к рампе, неизменно освещаемый таинственным лучом, так и не сползавшим с него. Видно было, как шевелятся его губы, как он пытается произнести какие-то слова:
– Меня осенило… одна дырочка… три дырочки… Птще божьей…
Его заключительный безнадежный жест, хорошо понятый оркестром, явился сигналом для балета: нормандские гурии сплетались со стрекозами в пластических позах, в плавных сладострастных движениях, залитых светом бенгальских огней, радужно озарявших все, вплоть до остроносых башмаков трубадура, который продолжал беззвучно ударять в тамбурин перед замком своих предков, сиявшим во славе театрального апофеоза.
Вот что представлял собой роман Ортанс! Вот что из него сделал Париж.
Когда старые стенные часы, висевшие в ее комнате, звонко пробили час пополуночи, она встала с диванчика, на который упала, вконец намученная, по возвращении домой, и оглядела все свое мягкое девичье гнездышко, согретое догоравшим в камине огнем и дремотным светом ночника.
– Что это я тут делаю? Почему я не в постели?
Она ничего не помнила, все тело у нее было словно избито, в голове шумело, в висках стучало. Она сделала два шага по комнате, обнаружила, что на ней шляпа, пальто, и тогда в ее памяти все разом воскресло.
Уход из зрительного зала после того, как занавес опустился, возвращение через тот же гнусный рынок, оживившийся к концу представления, пьяные, дравшиеся у стойки, циничные голоса, нашептывавшие ей на ухо какую-то цифру, а затем у выхода сцена с Одибертой, требовавшей, чтобы она пошла поздравить ее брата, вспышка крестьянки в карете, брань, которой осыпала ее эта особа, вскоре, впрочем, начавшая униженно молить о прощении, целовать ей руки… Все это перемешалось в ее памяти, все это бешено плясало, прыгало по-клоунски, гудело какофонией колокольного звона, сливавшегося с неистовым звоном цимбал и скрежетом трещоток, взметалось многоцветным пламенем фейерверка вокруг смехотворного трубадура, которому она отдала свое сердце. При этой мысли ее затошнило от физического отвращения.
«Нет, нет, никогда!.. Лучше умереть».
И вдруг в зеркале, стоявшем напротив, она увидела призрак со впалыми щеками, узкими, к тому же еще зябко съежившимися плечами. Он немного походил на нее, но еще больше на княгиню Ангальтскую, которую она с жалостливым любопытством наблюдала в Арвильяре, отмечая зловещие симптомы неизлечимой болезни, и которая недавно, поздней осенью, умерла.
«Вот оно что! Вот оно что!»
Она еще ближе подошла к зеркалу, нагнулась, припомнила необъяснимую доброту, с какой все относились к ней там, тревогу матери, припомнила, как растрогался старый Бушро, встретив ее в момент отъезда, и поняла все… Вот она, развязка… Сама пришла к ней… Незачем было так долго искать ее.
XVI. ПРОДУКТЫ ЮГА
«Барышня тяжело больна… Барышня никого не хочет видеть».
В десятый раз на протяжении десяти диен получала Одиберта все тот же ответ. Она как вкопанная стояла пред тяжелой сводчатой дверью, – такие двери можно теперь увидеть только под аркадами Королевской площади, – казалось, эта дверь раз навсегда закрыла для всех старинный дом Ле Кенуа.
«Что ж, ладно, – подумала она. – Больше я сюда не приду… Теперь пусть сами меня зовут».
И она ушла, приятно возбужденная оживлением, царившим в этом торговом квартале, где ломовые телеги, груженные тюками, бочками, полосами железа, гнувшимися и тарахтевшими, поминутно встречались с тележками, катившимися в подворотни, в глубь дворов, где сколачивали упаковочные ящики. Но крестьянка не замечала этого адского шума и грохота, этих судорог трудового дня, от которых дрожали стены домов до самых верхних этажей: в ее озлобленном уме еще громче кричали мстительные замыслы, еще резче содрогалась ее натолкнувшаяся на препятствия воля. И она шла, не ощущая усталости, чтобы не тратиться на омнибус, она проделала пешком весь длинный путь от Маре до Аббе Монмартр.
Совсем недавно, сменив необычайно быстро разного рода жилища – гостиницы, меблированные комнаты, откуда их неизменно выселяли нз-за тамбурина, они наконец осели в новом доме, который задешево сдавали всем, кто готов был сушить своими боками еще сырую штукатурку стен, всякому сомнительному люду: проституткам, артистической богеме, маклерам, семьям авантюристов, какие часто встречаются в морских портах, где они бездельничают на балконах гостиниц от прихода до отплытия кораблей, глядя в морскую даль, от которой всегда чего-нибудь да ждут. Здесь, в этом доме, жильцы поджидали удачи. Провансальцам квартирная плата была слишком дорога, особенно теперь, когда скетинг обанкротился: приходилось с помощью гербовой бумаги взыскивать гонорар, причитавшийся Вальмажуру за его выступления. Но в этом только что оштукатуренном бараке, где занимавшиеся не слишком почтенными делами жильцы круглые сутки держали открытой входную дверь, где вечно затевались шумные ссоры и перебранки, тамбурин никого не беспокоил. Зато в постоянном беспокойстве пребывал сам тамбуринщик: рекламы, афиши, двухцветное трико и великолепные усы сбили с панталыку многих дам скетинга, менее жеманных, чем та недотрога из господ. Он знался с актерами из Батиньоля, с кафешантанными певицами – честной компанией, которая собиралась в притончике на бульваре Рошешуар, именовавшемся «Половичок».
Этот «Половичок», где публика бездельничала и распутничала, перекидывалась в картишки, потягивала пиво, пережевывала сплетни маленьких театриков и дешевых публичных домов, был для Одиберты врагом, кошмаром, причиной диких вспышек, от которых мужчины пригибались, словно под тропической грозой, дружно проклиная своего деспота в зеленой юбке, о котором они говорили тоном затаенной ненависти, как говорят школьники об учителе или слуги о хозяине: «Что она сказала?.. Сколько она тебе выдала?..» – я стараясь как-нибудь незаметно улизнуть в ее отсутствие. Одиберта это знала, следила за ними, спешила справиться с делами в городе, торопилась домой. В этот день она особенно спешила, так как ушла с утра. Поднимаясь по лестнице, она остановилась и прислушалась: тамбурин и флейта молчали.
– Ах, бесстыжий!.. Опять в своем «Половичке»!
Но не успела она войти, как отец выбежал ей навстречу и не дал взорваться.
– Не ори!.. К тебе тут пришли… Господин из министерства.
Господин дожидался се в гостиной. Как бывает в домах, на скорую руку построенных из всякой дряни, где все этажи скопированы друг с друга, у них была гостиная в виде вафли со сбитыми сливками или пирожного с заварным кремом, которой крестьянка тем не менее очень гордилась. А Межан сочувственно смотрел на провансальскую обстановку, которой было явно не по себе в этой приемной зубного врача, слишком ярко освещенной двумя большими окнами без занавесок, на глиняные сосуды, на квашню, на большую корзину с ушками, потрепанные от путешествия и переездов с квартиры на квартиру, и грустно осыпавшие свою деревенскую пыль на позолоту и клеевую краску. Гордый точеный профиль Одиберты под бантом воскресного головного убора, тоже казавшийся совсем не к месту здесь, на пятом этаже парижского доходного дома, окончательно разжалобил Межана, озабоченного судьбой этих жертв Руместана, и он очень мягко начал объяснять цель своего визита… Министр, желая, чтобы Вальмажуры избежали новых невзгод, за которые он до некоторой степени несет ответственность, посылает им пять тысяч франков, чтобы возместить им потери, связанные с переездом в Париж, и дать возможность вернуться на родину… Межан вынул из бумажника кредитные билеты и положил их на старинное корыто орехового дерева.
– Значит, нам надо будет уехать? – раздумчиво спросила крестьянка, не двигаясь с места.
– Господин министр желал бы, чтобы это произошло как можно скорее… Ему хочется убедиться в том, что вы у себя дома и что все у вас по-прежнему благополучно.
Вальмажур-старший бросил робкий взгляд на кредитные билеты.
– По-моему, это благоразумно… А как ты?..
Одиберта ничего не говорила; она ждала, что еще предложит Межан, а тот явно подыскивал слова и вертел в руках бумажник.
– К этим пяти тысячам франков мы добавим еще пять тысяч – вот они, – если вы согласитесь возвратить… возвратить…
Он не мог справиться со своим волнением.
Жестокое поручение возложила на него Розали! Ах, иногда приходится дорого расплачиваться за то, что слывешь спокойным и сильным человеком: от тебя и требуют больше.
…карточку мадемуазель Ле Кенуа, – скороговоркой добавил он.
– Наконец-то! Ну вот и дошли до сути дела… Карточку… Я так и знала, черт возьми!
При каждом слове она подпрыгивала, как коза.
– Стало быть, вы думаете, что можно было вытащить нас в Париж с другого конца страны, наобещать нам с три короба, хотя ничего сами-то мы не просили, а потом выгнать, как собак, которые всюду наследили?.. Забирайте деньги, сударь. Никуда мы не уедем, будьте уверены, и карточку тоже им не вернем… Это, виаете ли, документ… Она у меня в сумочке… Я с ней не расстанусь и буду показывать ее в Париже всем и каждому, и надпись, которая на ней, – пусть все знают, что эти самые Руместаны, вся ихняя семья – обманщики… лжецы…
Она брызгала слюной от злобы.
– Мадемуазель Ле Кенуа тяжело больна, – очень серьезно сказал Межа и.
– Ладно, знаем!..
– Она уезжает из Парижа и, по всей вероятности, уже не вернется обратно… живая.
Одиберта ничего на это не ответила, но беззвучная насмешка в ее взгляде, беспощадный отказ, написанный на ее лбу, как у римской статуи, низком и упрямом, под маленькой остроконечной шапочкой, достаточно ясно говорили, что она непоколебимо стоит на своем. Межана подмывало наброситься на нее, сорвать у нее с пояса ситцевую сумочку и убежать. Все же он сдержался, снова принялся просить и уговаривать, проговорил, наконец, тоже дрожа от бешенства: «Вы в этом раскаетесь», – и, к великому сожалению старика Вальмажура, вышел.
– Подумай, девочка!.. Накличешь ты на нас новую беду.
– Вот еще! Не они нас, а мы их допечем… Пойду посоветуюсь с Гийошем.
ГИИОШ. [40]40
Фамилия Гийош произведена от французского глагола fuillother, то есть вычерчивать узор не пересекающихся линий.
[Закрыть]ХОДАТАЙ ПО ДЕЛАМ
За пожелтевшей визитной карточкой, прикреплен" ной к двери напротив них, скрывался один из тех подозрительных маклеров, все деловое оборудование которых состоит из огромного кожаного портфеля, где папки, с сомнительного свойства делами, писчая бумага для доносов и шантажистских писем соседствуют с корками от пирогов, фальшивой бородой, а порой и с молотком, которым можно хватить по голове молочницу, как это выяснилось на недавнем процессе. Этот тип – а такие типы в Париже встречаются часто – не заслуживал бы и одной строчки, если бы означенный Гийош, обладатель фамилии, стоящей целого списка примет – так густо было испещрено мелкими симметричными морщинками его лицо, – не добавил к своей профессии новую и характерную подробность. Гийош зарабатывал, выполняя за школьников назначенные им в наказание штрафные письменные работы. По его поручению нищенствующий писец ходил по окончании школьных занятий предлагать свои услуги наказанным и до поздней ночи переписывая песни «Энеиды» или парадигмы XV o во всех трех залогах. [41]41
то есть спряжения греческого глагола XtXi) (освобождаю) в залогах действительном («я освобождаю»), страдательном («я освобожден») и среднем («я освобождаюсь»).
[Закрыть]Когда его не было под рукой, холостяк Гийош мог и сам впрягаться в эту оригинальную работу, из которой он тоже извлекал выгоду.
Посвященный Одибертой в суть дела, он нашел, что все обстоит превосходно. Можно будет притянуть к суду министра, можно пропечатать кое-что в газетах. Фотография – это уже золотая жила. Только на все это нужно время, нужно ходить туда-сюда, и он требовал вознаграждения вперед, в звонкой монете, ибо наследство Пюифурка представлялось ему миражем. Требование это смущало жадную крестьянку, тем более, что Вальмажур, которого наперебой приглашали в аристократические салоны в течение их первой парижской зимы, теперь и носа не показывал в Сен-Жерменское предместье…
«Что ж!.. Буду работать… Помогать домашним хозяйкам, вот!»
Арльская шапочка энергично шныряла по новому дому, поднималась и спускалась по лестнице, разносила по всем этажам историю с министром, захлебывалась, визжала, а затем вдруг таинственно понижала голос: «А к тому же еще и портрет…» И когда она показывала карточку, глаза у нее бегали и косили, как у женщин, продающих фотографии в торговых рядах старым распутникам, требующим «дамочек в трико».
– Одно слово – красотка!.. Прочтите, прочтите, что там вниву написано…
Такие сцены происходили в сомнительных семейках, населявших этот дом, у потаскушек из скетинга или «Половичка», которых она важно именовала «мадам Мальвина», «мадам Элоиза», ибо находилась под сильным впечатлением от их бархатных платьев, от их сорочек с кружевами, прошивками и лентами, вообще от их профессионального инвентаря, и не очень интересовалась, в чем же именно состоит эта профессия. Портрет милой девушки, такой порядочной, благовоспитанной, переходил из рук в руки любопытных, критически настроенных девиц! Изображение Ортанс они обсуждали подробнейшим образом и со смехом читали ее наивное признание; затем провансалка забирала свое сокровище и, спрятав в сумочку с деньгами, затягивала на ней шнурки злобным жестом душительницы:
– Теперь они у нас попляшут!
И она ходила по судам: и по поводу скетинга, и по поводу Кадайяка, и по поводу Руместана. А так как этого было, видимо, недостаточно для ее воинственного нрава, то она затевала распри с консьержками – и все из-за тамбурина. На сей раз вопрос разрешился тем, что Вальмажура сослали в один из винных погребов, где фанфары охотничьих рожков чередовались с уроками ножной борьбы и бокса. Отныне в этом подвале при свете газового рожка, за который взимали почасовую плату, тамбуринщик, бледный, одинокий, словно арестант, проводил время, посвященное упражнениям, созерцая висевшие на стене веревочные сандалии, кожаные перчатки и медные рога, и из погреба на тротуар вылетали звуки вариаций на флейте, пронзительные и жалобные, как пенье сверчка за печкой у булочника.
Однажды утром Одиберту вызвали к полицейскому комиссару их квартала. Она устремилась туда без промедления, убежденная, что речь будет идти о кузене Пюифурка, вошла с улыбкой, высоко держа голову в арльской шапохе, а через пятнадцать минут вышла перебудораженная чисто крестьянским страхом перед жандармами, страхом, который заставил ее сейчас же вернуть портрет Ортанс и дать расписку в получении десяти тысяч франков и в том, что она отказывается от каких – либо дальнейших претензий. Уперлась она только в одном: она ни за что не хотела уезжать из Парижа, она упрямо верила в гениальность брата, и перед глазами у нее все еще мелькала блестящая вереница карет, следовавшая в тот зимний вечер под ярко освещенными окнами министерства.
Вернувшись домой, Одиберта заявила мужчинам, еще сильнее напуганным, чем она, что надо прекратить всякие разговоры о карточке, но ни слова не сказала о том, что получила деньги. Гийош подозревал, что деньги у нее есть, и применил все средства, чтобы выманить свою долю, но получил лишь малую толику и был теперь крайне враждебно настроен по отношению к Вальмажурам.
– Ну-с, – сказал он как-то утром Одиберте, которая чистила на площадке лестницы самый парадный костюм еще почивавшего музыканта, – можете быть довольны… Наконец-то он помер.
– Кто?
– Да Пюифурка, ваш родственник!.. Об этом в газете написано…
Она громко вскрикнула и ворвалась в квартиру, зовя своих и чуть не плача:
– Отец!.. Брат!.. Скорее!.. Наследство!
Взволнованные, задыхающиеся, окружили они сатанински коварного Гийоша, а тот развернул свежий номер «Офисьель» и медленно прочел им нижеследующее:
– «1 октября 1876 года Мостаганемский суд по представлению Палаты государственных имуществ постановил обнародовать и объявить о розыске наследников нижепоименованных лиц… Попелино, Луи – чернорабочий»… Это не то… «Пюифурка – Дозите…»
– Это он… – сказала Одиберта.
Старик Вальмажур из приличия отер глаза.
– Ай-ай-ай! Бедняга Дозите!..
– «…Пюифурка, скончавшийся в Мостаганеме 14 января 1874 года, родом из Вальмажура (община Апса)…»
– Сколько? – с нетерпением в голосе перебила его Одиберта.
– Три франка тридцать пять сантимов!.. – выкрикнул Гийош на манер газетчика и, бросив им газету, чтобы они могли убедиться в постигшем их разочаровании, убежал с громким хохотом и заразил им все этажи до самой улицы, развеселил всю большую деревню, какую представляет собой Монмартр, где всем была хорошо известна легенда Вальмажуров.
Три франка тридцать пять сантимов – вот оно, наследство Пюифурка! Одиберта старалась смеяться громче других. Но ненасытное желание отомстить Руместанам, виновникам, по ее мнению, всех их несчастий, только усилилось, и она стала искать любого выхода, любого средства, любого оружия, какое попадется под руку.
Странный вид был на фоне этого бедствия у папаши Вальмажура. Пока дочка изматывала себя работой и бессильной яростью, пока пленник-музыкант изнывал в своем подвале, он, румяный, беззаботный, позабыв даже профессиональную зависть к сыну, по-видимому, устроил себе где-то на стороне мирную и приятную жизнь, в которой его близкие никакого участия не принимали. Он исчезал, едва успев проглотить за завтраком последний кусок. Рано утром, когда Одиберта чистила щеткой его одежду, из карманов у него выпадала иногда сушеная винная ягода, карамелька, молоки голавля; при этом старик довольно путано объяснял, откуда все это у него взялось.
Встретил, мол, на улице землячку, женщину оттуда, она обещала к ним зайти.
Одиберта качала головой.
– Ладно, ладно! Надо бы за тобой последить…
А дело было в том, что, блуждая по Парижу, он обнаружил в квартале Сен-Дени большой продуктовый магазин и зашел туда, поддавшись на приманку вывески и соблазнившись экзотической витриной с разноцветными плодами в серебряной и гофрированной бумаге, которые яркими пятнами пламенели в тумане людной улицы. Это предприятие, где он стал сотрапезником и лучшим другом, хорошо известное всем южанам, превратившимся в парижан, именовалось:
ПРОДУКТЫ ЮГА
Более правдивой вывески еще не видел свет. Там были сплошные продукты Юга, начиная – с хозяев – г-на и г-жи Мефр, уроженцев плодородного Юга, с таким же крючковатым носом, как у Руместана, с пламенным взором, с акцентом, с выражениями, с восторженностью истинных провансальцев – и кончая их приказчиками – фамильярными, «тыкающими» хозяев и способными без всякого стеснения крикнуть, картавя, глядя в сторону прилавка: «Эй, Мефр!.. Куда ты засунул колбаски?»; кончая маленькими Мефрами, плаксивыми, грязными, которые, поминутно слыша, что их выпотрошат, оскальпируют, сварят в кипятке, тем не менее продолжают залезать пальцами во все раскупоренные бочонки; кончая бурно жестикулирующими покупателями, способными несколько часов кряду болтать по поводу покупки сухого пирожного за два су или же рассаживающимися на стульях в кружок для обсуждения преимуществ колбасы с чесноком и колбасы с перцем, громогласно обменивающимися всевозможными «Ну-ну, ладно-ладно, это уж на худой конец, совсем даже напротив» – в духе тетушки Порталь. Во время этого разговора какой-нибудь «братец», друг дома, в черном, уже перекрашенном халате, торгуется из-за соленой рыбы, а неисчислимое количество мух, привлеченных засахаренными фруктами, конфетами, печеньем, почти таким же, как на восточных базарах, жужжит даже в середине зимы, ибо они и не думали умирать в такой жаре и духоте. И если забредший сюда парижанин начинает возмущаться медлительностью обслуживания покупателей, рассеянностью и безразличием лавочников, которые, разговаривая с несколькими собеседниками одновременно, небрежно взвешивают и кое-как упаковывают товар, – вы бы послушали, как его осаживают с самым что ни на есть южным акцентом.
– Но-но! Если вам недосуг, пожалуйста, – дверь открыта, и тут же, как вы знаете, конка проходит.
Старика Вальмажура земляки приняли с распростертыми объятиями. Г-н и г-жа Мефр припомнили, что видели его в свое время на Бокерской ярмарке и на соревновании тамбуринщиков. Боксрская ярмарка, ныне пришедшая в упадок, ярмарка, от которой осталось одно название, для стариков южан все еще служит связующим звеном, это для них своего рода масонское братство. В наших южных провинциях то была ежегодная феерия, развлечение для неудачников, к ней готовились задолго, а потом ее длительное время обсуждали. Ее обещали в награду жене, детям, а если их почему-либо нельзя было повезти на ярмарку, им непременно привозили оттуда накидку, отделанную испанскими кружевами, или игрушку, которую доставали со дна сундука.