Текст книги "Фромон младший и Рислер старший"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
II. РАЗОБЛАЧЕНИЕ
– А, Сигизмунд!.. Как поживаете, милый Сигизмунд? Как дела?.. Все в порядке?
Старый кассир добродушно улыбался, пожимал руки хозяину, его жене и брату и, отвечая на вопросы, с любопытством оглядывался по сторонам. Дело происходило в Сент-Антуанском предместье, на обойной фабрике тех самых Прошассонов, чья конкуренция становилась опасной. Эти бывшие служащие фирмы Фромон, обзаведясь собственным делом и начав с малого, постепенно завоевали себе положение в коммерческом мире. Дядя Жоржа Фромона долго поддерживал их кредитом и деньгами, благодаря чему между обеими фирмами установились дружеские отношения и до сих пор еще даже не были окончательно урегулированы счета на оставшиеся за ними десять или пятнадцать тысяч франков, так как все знали, что за Прошассонами деньги не пропадут.
Действительно, вид фабрики внушал доверие. Трубы гордо выбрасывали клубы дыма. Глухой шум, доносившийся из переполненных мастерских, говорил о том, что там кипит работа. Фабричные здания были благоустроены, стекла везде блестели; на всем лежал отпечаток бодрости, жизнерадостности, порядка, а за решеткой кассы сидела жена одного из братьев, скромно одетая, гладко причесанная молодая женщина с энергичным выражением лица, и внимательно и сосредоточенно просматривала длинные ряды цифр.
Старый Сигизмунд с горечью подумал о том, насколько велика была разница между фирмой Фромонов, когда-то такой солидной, а теперь существующей только благодаря своей прежней репутации, и процветающим предприятием, которое было у него сейчас перед глазами. Его зоркий взгляд проникал во все уголки, стараясь найти какой-нибудь недостаток, хоть что – нибудь, к чему можно было бы придраться; но он ничего не находил, и это заставляло больно сжиматься его сердце, делало его улыбку неискренней, натянутой.
А главное, он был в большом затруднении: как потребовать деньги, не обнаруживая стесненного положения своей кассы? Бедняга напустил на себя такую непринужденность и развязность, что просто жалко было на него смотреть… Да, да, дела идут хорошо… очень хорошо… Он случайно проходил мимо и решил зайти на минутку… Ведь это так естественно, не правда ли?.. Приятно повидать старых друзей.
Но все эти предисловия и окольные пути не приводили к цели; напротив, удаляли его от нее. И когда ему вдруг показалось, что в глазах слушателей мелькнуло удивление, он стал путаться, заикаться, совсем растерялся и в качестве последнего ресурса взялся за шляпу, делая вид, что уходит. В дверях он как будто спохватился:
– А, кстати, раз уже я здесь…
И он подмигнул, воображая, что это получается у него очень лукаво, на самом же деле его мимика производила тяжелое впечатление.
– Так вот, раз уж я здесь, не покончим ли мы с нашим старым счетом?
Оба брата и молодая женщина за конторкой переглянулись, ничего не понимая.
– Счет? Какой счет?
Затем все трое весело рассмеялись, приняв за шутку – правда, немного неуместную – слова старого кассира. Ах, уж этот Планюс!.. Старик тоже смеялся, хотя ему было совсем не до смеха, смеялся, чтобы не отстать от других.
Наконец они объяснились. Полгода назад Фромон – младший сам приходил за деньгами, оставшимися за ними.
Сигизмунд почувствовал, что у него подкашиваются ноги. Но все же он нашел в себе мужество ответить:
– Да, да, правда… Я и забыл… Ох, стар становится Сигизмунд Планюс!.. Сдаю я, дети мои, сдаю…
И он ушел, вытирая глаза, где еще блестели крупные слезы от недавнего смеха. А за его спиной молодые люди переглянулись, покачали головой. Они поняли все.
Этот удар так ошеломил старого кассира, что, выйдя на улицу, он принужден был сесть на скамейку, чтобы не упасть. Так вот почему Жорж не брал больше денег из кассы! Он сам получал по счетам. То, что произошло у Прошассонов, повторится, конечно, и в других местах. Бесполезно, стало быть, подвергать себя новым унижениям. Да… но платеж, платеж! Эта мысль придала ему сил. Он отер пот со лба и снова двинулся в путь, решив сделать последнюю попытку и зайти еще к одному из их клиентов в том же квартале. Но на этот раз он принял меры предосторожности и с порога, даже не входя, крикнул кассиру:
– Добрый день, любезный друг!.. Не дадите ли вы мне справочку?..
Он судорожно сжимал ручку двери.
– Когда мы урегулировали наш последний счет? Я забыл записать у себя.
О, их счет урегулирован давным-давно! Расписка Фромона-младшего помечена сентябрем. Прошло, стало быть, пять месяцев.
Старик захлопнул дверь.
Та же история! По-видимому, везде будет одно и то же.
«Ах, господин Шорш, господин Шорш…» – бормотал бедный Сигизмунд и, сгорбившись, еле держась на ногах, продолжал свое паломничество. В это время карета г-жи Фромон-младшей проехала совсем близко от него, направляясь к Орлеанскому вокзалу. Но Клер не заметила старого Планюса, как не заметила она только что, выезжая из ворот своего дома, длинного сюртука Шеба и цилиндра знаменитого Делобеля – еще двух жертв срочного платежа, – завернувших за угол улицы Вьей-Одриет и направившихся к фабрике в расчете на кошелек Рислера. Молодая женщина была озабочена предстоящим ей делом и не смотрела по сторонам.
Вы только подумайте, как это ужасно!.. Просить сто тысяч франков у старого Гардинуа, у человека, хвастливо заявлявшего, что за всю свою жиэнь он не занял сам и не дал никому взаймы ни гроша, у человека, который при каждом удобном случае рассказывал, что один только раз он вынужден был попросить у своего отца сорок франков, чтобы купить себе штаны, да и то потом он вернул ему частями эти сорок франков. Ни для кого, даже для своих детей, не отступал старый Гардинуа от той традиционной скаредности, которую земля, земля суровая и часто неблагодарная к тем, кто обрабатывает ее, прививает, по – видимому, всем крестьянам. Старик хотел, чтобы, пока он жив, ни один грош из его колоссального состояния не перешел к членам его семьи.
– Они получат мое добро, когда я умру, – часто говорил он.
Исходя из этого, он выдал замуж свою дочь, г-жу Фромон-мать, без всякого приданого, а впоследствии не мог простить зятю, что тот разбогател, не прибегая к его помощи. Одной из странностей этой натуры, столь же тщеславной, сколь и корыстной, было желание видеть, что все в нем нуждаются, что все преклоняются перед его деньгами. Если Фромонам случалось в его присутствии радоваться, что их дела принимают счастливый оборот, его хитрые голубые глазки насмешливо улыбались, и он произносил: «Поживем – увидим», – но таким тоном, что дрожь пробегала по телу. Иногда вечером в Савиньи, когда аллеи парка, голубые черепицы замка, розовые кирпичи конюшен, пруды и озера сверкали, купаясь в золоте чудесного заката, этот странный выскочка, окинув взглядом свое имение, громко заявлял в присутствии детей:
– Единственно, что утешает меня при мысли о смерти, – это что в нашей семье не найдется человека, достаточно богатого, чтобы сохранять за собой это имение, ведь его содержание обходится в пятьдесят тысяч франков в год.
Между тем и в душе старого Гардинуа шевелилась ваповдалая нежность, не чуждая даже самым холодным дедовским сердцам, и он охотно побаловал бы свою внучку. Но Клер, будучи еще совсем ребенком, питала непреодолимую антипатию к черствости и тщеславному эгоизму бывшего крестьянина, и, как всегда бывает, когда любовь не связывает тех, кого разделяет различие воспитания и образования, антипатия эта обострялась по всякому поводу. Когда Клер выходила замуж за Жоржа, старик сказал г-же Фромон:
– Если твоя дочь захочет, она получит от меня царский подарок, только пусть она сама попросит.
Но Клер не захотела просить и ничего не получила. Какая пытка явиться три года спустя, чтобы вымаливать сто тысяч франков, взывая к щедрости, еще недавно так гордо отвергнутой, унижаться, выслушивать бесконечные нравоучения и глупые насмешки, приправленные берийскими шуточками, местными словечками и меткими поговорками, изобретенными ограниченными, но здравыми умами и оскорбляющими своей вульгарностью, как обида со стороны низшего существа!
Бедная Клер! Сейчас в ее лице будут унижены ее муж и отец. Придется признать неудачу Жоржа, согласиться с тем, что он разорил фабрику, которую основал и которой так гордился при жизни отец. Мысль, что ей надо будет защищать тех, кого она любила больше всего на свете, составляла ее силу и вместе с тем слабость.
Клер приехала в Савиньи в одиннадцать часов утра. Она не предупредила о своем посещении, а потому за ней не выслали экипажа, и ей пришлось идти с вокзала пешком.
Стоял морозный день; земля была сухая, твердая. Северный ветер свободно носился по голым полям и по реке, на которую он обрушивался, беспрепятственно проникая сквозь обнаженные деревья и кусты. Под низко нависшим небом виднелся замок; длинная линия низких стен и изгородей отделяла его от окрестных полей. Серые шиферные крыши были унылы, как отражавшееся в них небо, и все это имение, такое красивое летом, сейчас, зимою, было неузнаваемо: ни единого листика на деревьях, ни одного голубя на крышах, сурово и безмолвно вокруг. Казалось, что живого тут только и было, что влажный трепет озер и прудов да жалобный скрип высоких тополей, которые клонились друг к Другу, встряхивая птичьи гнезда, запутавшиеся в ветвях.
Неприветливым и угрюмым предстал перед Клер дом, где прошла ее юность. Чем-то холодным, высокомерным повеяло на нее. Таким вот, вероятно, казался он чужим, прохожим с большой дороги, останавливавшимся у острых пик его железной ограды.
Жестокий лик вещей!..
А впрочем, нет, не такой уж жестокий: ведь всем своим видом этот запертый дом Савиньн, казалось, предупреждал ее: «Иди прочь… Не входи». И если бы Клер послушалась его, она отказалась бы от своего намерения поговорить с дедушкой, вернулась бы в Париж и сохранила свой душевный покой. Но бедняжка не поняла его языка, и вот она уже у входной двери, куда к ней спешит, прыгая по сухим листьям и тяжело дыша, узнавший ее огромный ньюфаундленд.
– Здравствуйте, Франсуаза!.. Где дедушка? – спросила молодая женщина у открывшей ей садовницы, приниженной, лицемерной и трепещущей, как и все слуги в замке, когда они чувствовали на себе глаз хозяина.
Дедушка был в своем рабочем кабинете, – в маленьком павильоне, расположенном в стороне от главного здания. Он целыми днями рылся здесь в ящиках и папках с бумагами, перелистывал толстые книги с зелеными корешками, и все это с той страстью к канцелярщине, которая появилась у деда как следствие его былого невежества и того неотразимого впечатления, какое произвела на него когда-то нотариальная контора в его родном селе.
Он заперся там со сторожем, своего рода деревенским шпионом, доносчиком на жалованье, сообщавшим ему обо всем, что делалось и говорилось в округе.
Это был любимец хозяина. Его звали «Куница», и его приплюснутая, хитрая, кровожадная физиономия как нельзя лучше соответствовала атому прозвищу.
Увидев внучку, бледную и дрожащую под пышными мехами, старик понял, что произошло что-то важное, необычное. Он сделал знак сторожу, и тот исчез, бесшумно скользнув в приоткрытую дверь, – как будто вошел в стену.
– Что с тобой, милочка?.. Ты сама не своя, – обратился к внучке старик, сидя за огромным письменным столом.
Взволнованная, растерянная, почти обезумевшая, Клер действительно, как верно заметил дед, была сама не своя. Быстрая ходьба по холоду, усилие, которое ей пришлось сделать над собой, чтобы прийти сюда, придали ее всегда спокойному и строгому лицу непривычное выражение. Хотя дед держался так, что это не могло вызвать у нее нежности, все же она подошла и поцеловала его, а затем села у камина, где, ярко вспыхивая, весело потрескивали обросшие сухим мохом поленья и еловые шишки, подобранные в аллеях парка. Она даже не дала себе времени стряхнуть иней, осевший на вуалетке, и сразу же заговорила, верная своему решению объяснить причину визита тотчас по приходе, прежде чем успеет поддаться атмосфере страха и почтительности, окружавшей деда и превращавшей его в грозного бога.
Немало мужества потребовалось ей, чтобы не растеряться перед его спокойным, пристальным взглядом, с первых же ее слов засверкавшим злобной радостью, чтобы не запнуться, заметив жесткое выражение его сомкнувшихся в намеренном молчании губ, выражение, свидетельствовавшее о непоколебимом упрямстве и отсутствии какой бы то ни было чувствительности.
Почтительно, но не теряя достоинства, скрывая свое волнение, она единым духом высказала все до конца; чистосердечность рассказа придала ее голосу твердость и уверенность.
Они сидели друг против друга, он – холодный, спокойный, развалившись в кресле и засунув руки в карманы серого фланелевого жилета, она – вся начеку, взвешивая каждое слово, как будто от любого из них могло зависеть ее осуждение или оправдание. Глядя на них, никто не сказал бы, что это дедушка и внучка; скорее – подсудимая и судебный следователь.
В душе старик радовался и торжествовал. Наконец – то они сокрушены, эти гордецы Фромоны Значит, им еще нужен старый Гардинуа! Тщеславие – его преобладающая страсть – проскальзывало помимо воли во всем его поведении. Когда она замолчала, заговорил он, начав, конечно, со всяких: «Я был в этом уверен… Я предсказывал… Я знал, что в конце концов так будет…» Продолжая в том же нудном, оскорбительном тоне, он закончил свою речь заявлением, что, «согласно своим принципам, хорошо известным в семье», он не даст взаймы ни единого гроша.
Тогда Клер заговорила о своем ребенке, об имени мужа – ведь это имя и ее отца, и вот оно будет теперь обесчещено банкротством… Старик оставался по-прежнему холодным и неумолимым и не преминул воспользоваться ее унижением, чтобы унизить ее еще больше: он был ив породы тех добрых поселян, которые, видя, что их враг повержен, не уйдут без того, чтобы не пнуть его сапогом в лицо.
– Могу только сказать тебе, дорогая, что Савиньи всегда открыто для вас… Пусть твой муж приедет сюда. Мне как раз нужен секретарь. Жорж будет вести мои бумаги и получать тысячу двести франков в год и полное содержание для всех вас… Предложи это ему от моего имени – и приезжайте!
Клер в негодовании встала. Она пришла к нему как внучка, а он принимает ее как нищенку… Слава богу, до этого они еще не дошли.
– Ты так думаешь? – спросил Гардинуа, злобно сощурив свои маленькие глазки.
Клер ничего не ответила и, дрожа всем телом, направилась к двери. Старик жестом остановил ее.
– Смотри! Ты сама не знаешь, от чего отказываешься. Пойми, что я в твоих же интересах предложил, чтобы твой муж переехал сюда… Ты и не подозреваешь, какую жизнь ведет он там… Конечно, не подозреваешь, иначе ты не явилась бы просить у меня денег, чтобы и они ухнули туда же, куда ухнули твои денежки… Ведь я-то в курсе дел твоего муженька. У меня своя полиция не только в Савиньи, но и в Париже и даже в Аньере. Мне известно, где этот молодчик проводит свои дни и ночи, и я не желаю, чтобы мои экю последовали за ним туда, где он бывает. Это не очень-то почетно для честно заработанных денег.
Клер смотрела на него удивленными, расширившимися от ужаса глазами, чувствуя, что в эту минуту страшная драма входит в ее жизнь через низкую дверцу доносов. Старик продолжал, усмехаясь:
– Надо сказать, что у этой Сидони хищные зубки!
– Сидони!..
– Ну что ж, ничего не поделаешь. Я назвал имя… Впрочем, ты все равно узнала бы его рано или поздно… Даже удивительно, как до сих пор… Да ведь вы, женщины, так тщеславны!.. Вы никак не хотите допустить, что вас могут обманывать. И все же это так! Сидони обобрала его и, конечно, с согласия мужа.
И он безжалостно разъяснил молодой женщине, откуда взялись деньги на покупку аньерской дачи, лошадей и экипажей, как было обставлено их роскошное гнездышко на авеню Габриэль. Он вдавался в мельчайшие подробности. Видно было, что, найдя новый повод для применения своих шпионских наклонностей, он широко воспользовался им. А может быть, за всем этим таилась глухая злоба на малютку Шеб, досада влюбленного старика, чувство которого так и осталось невысказанным.
Клер слушала его молча, с прелестной недоверчивой улыбкой. Эта улыбка раздражала старика, пришпоривала его злобу… А, ты мне не веришь!.. Тебе нужны доказательства!.. И он не скупился на них, давал их одно за другим, наносил ее сердцу удар за ударом. Пусть она сходит к ювелиру Даршу, на улице Мира. Две недели тому назад Жорж купил там бриллиантовое Ожерелье за тридцать тысяч франков. Подарок Сидони к Новому году. На тридцать тысяч франков бриллиантов накануне банкротства!
Он мог бы говорить целый день – Клер не прервала бы его. Она чувствовала, что малейшее усилие заставит хлынуть слезы, наполнявшие ее глаза, а это милое отважное создание хотело, напротив, улыбаться, улыбаться до конца. Она только поглядывала время от времени на дорогу. Ей хотелось поскорее уйти, убежать от этого злого голоса, так безжалостно терзавшего ее.
Наконец он умолк: он все сказал. Она кивнула головой и направилась к двери.
– Ты уже уходишь?.. Что ты так торопишься? – говорил дедушка, провожая ее за дверь.
В глубине души ему было немного стыдно за свою жестокость.
– Может быть, позавтракаешь со мной?
Не в силах произнести ни слова, она отрицательно покачала головой.
– Подожди хотя бы, пока запрягут лошадей… Тебя отвезут на вокзал.
Нет, нет…
И она продолжала идти, а старик шел за ней следом.
Она гордо прошла через двор, полный воспоминаний детства, ни разу даже не обернувшись. А между тем сколько отголосков веселого смеха, сколько солнечных лучей, озарявших дни ее юности, хранила каждая песчинка этого двора!
Ее дерево, ее любимая скамейка стояли на прежних местах. Она не взглянула ни на них, ни на фазанов в вольере, не взглянула даже на большую собаку Кисс, которая покорно следовала за ней, напрасно ожидая ласки. Она вошла сюда, как своя, родная, а уходила, как чужая, в страшной тревоге, и малейшее напоминание о спокойном, счастливом прошлом могло только еще усилить эту тревогу.
– Прощайте, дедушка!
– Ну что ж, прощай!
Дверь за ней захлопнулась. Оставшись одна, Клер пошла быстро-быстро, почти бегом. Она не шла, она спасалась бегством. Дойдя до конца ограды, она очутилась перед почтовым ящиком, висевшим на маленькой зеленой калитке, увитой глициниями и жимолостью. Она инстинктивно остановилась, пораженная одним из тех внезапных пробуждений памяти, которые совершаются в нас в решительные минуты жизни и с необыкновенной ясностью воссоздают перед нашим внутренним взором малейшие события прошлого, связанные с радостями и катастрофами настоящего. Было ли это вызвано солнцем, внезапно показавшимся в этот зимний день и осветившим косыми розовыми лучами огромную равнину, как это было тогда, в конце августа, в час заката?.. Или, быть может, окружавшим ее безмолвием, нарушаемым только гармоничными шорохами природы, почти одинаковыми во все времена года?..
Как бы там ни было, но только она увидела себя такою, какой была три года тому назад на этом самом месте в тот день, когда опустила в ящик письмо, приглашавшее Сидони приехать к ней на месяц в деревню. Что-то говорило ей сейчас, что все ее несчастья начались с той минуты. «Ах, если б я знала!.. Если б я знала!..» И ей казалось, что она еще чувствует на кончиках пальцев прикосновение шелковистого конверта, готового упасть в ящик.
Клер вспомнила, каким счастливым, наивным, полным надежд ребенком была она тогда, и, несмотря на всю ее кротость, в ее душе вспыхнул бунт против несправедливости жизни. «За что? Что я сделала?» – думала она. И тут же успокаивала себя: «Нет! Неправда! Это невозможно… Мне солгали…» И всю дорогу до вокзала она старалась уговорить, убедить себя в том. Но это ей не удавалось.
Не до конца выясненная правда подобна затуманенному солнцу, утомляющему глаза гораздо больше, чем самые яркие лучи. В полумраке, еще окружавшем ее несчастье, бедная женщина видела все гораздо яснее, чем ей хотелось. Теперь она понимала, объясняла себе странное поведение мужа, его отлучки, беспокойство, смущенный вид и обилие подробностей, которыми он забрасывал ее в иные дни, когда, вернувшись домой, начинал рассказывать о своем времяпрепровождении, спеша назвать ей имена как доказательства, которых она и не требовала от него. Сопоставляя все, она приходила к мысли, что муж виновен. И все же отказывалась этому верить и хотела поскорее очутиться в Париже, чтобы покончить со всеми сомнениями.
На станции, маленькой заброшенной станции, где зимой редко увидишь пассажира, было пусто. Сидя в ожидании поезда, Клер рассеянно глядела на унылый сад начальника станции и на остатки вьющихся растений, ползших по изгороди вдоль железнодорожного пути. Вдруг она почувствовала на своей перчатке горячее влажное дыхание. Это был ее друг Кисс, прибежавший следом за нею и своим появлением напомнивший ей об их прежних чудесных прогулках. Он вилял хвостом, прыгал, всячески старался проявить свою радость и покорность, пока наконец не растянулся на холодном станционном полу, у ног своей госпожи, словно желая согреть их своим пушистым белым мехом. Эта робкая ласка животного, как бы выражавшая нежную и преданную симпатию, заставила Клер разразиться долго сдерживаемыми слезами. Но она тут же устыдилась своей слабости. Она встала и прогнала собаку, прогнала безжалостно, прикрикнув на нее и указав ей жестом на дом, и выражение лица у нее при этом было такое строгое, какого бедный Кисс никогда раньше не замечал у нее. Затем она поспешно вытерла глаза и влажную руку. Подходил парижский поезд, и она знала, что скоро ей понадобится все ее мужество.
Выйдя из вагона, Клер прежде всего решила поехать на улицу Мира в ювелирный магазин, где, по словам деда, Жорж купил бриллиантовое ожерелье. Если это подтвердится, значит, верно и все остальное. Но она так боялась узнать правду, что, очутившись перед роскошной витриной, остановилась, не решаясь войти. Чтобы не обращать на себя внимания, она сделала вид, будто рассматривает драгоценности, рассыпанные по бархату футляров. Глядя на эту изящную, скромно одетую даму, склонившуюся над заманчиво сверкавшими камнями, ее скорее можно было принять за счастливую женщину, выбирающую себе украшение, чем за встревоженное, страдающее существо, пришедшее сюда узнать страшную тайну своей жизни.
Было три часа пополудни. Зимой в это время дня улица Мира имеет поистине ослепительный вид. В этих роскошных кварталах люди торопятся жить в промежуток между коротким утром и незаметно наступающим вечером. Быстро мчатся взад и вперед экипажи, слышится непрерывный стук колес, на тротуарах полно кокетливых женщин, шуршат шелка и меха. Зима – лучший сезон Парижа. Чтобы увидеть этот изумительный город во всей его красе, во всем его блеске и великолепии, надо посмотреть, как живет он под нависшим, отяжелевшим от снега небом. Природа, можно сказать, отсутствует на этой картине. Ни ветра, ни солнца. Света как раз столько, чтобы выгоднее подчеркнуть самые бледные краски, самые нежные тона, начиная с серо – бурых тонов каменных зданий и кончая черным стеклярусом, украшающим женские туалеты. Театральные и концертные афиши сияют, точно освещенные огнями рампы. В магазинах полно народу. Можно подумать, что все эти люди беспрерывно готовятся к праздникам.
И если в этот шум, в эту сутолоку попадает кто-то со своим горем, он ощущает его здесь еще острее. Клер, кажется, предпочла бы смерть тем мукам, что вынесла она за какие-нибудь пять минут. Там, по дороге из Савиньи, среди необозримых пустынных полей ее отчаяние как бы рассеивалось на широком просторе, занимало меньше места в ее душе. Здесь оно душило ее. Голоса, звучавшие подле нее, шаги, нечаянное прикосновение усиливали ее муку.
Наконец она вошла…
– Да, да, сударыня, совершенно верно… Господин Фромон… Бриллиантовое ожерелье… Мы можем вам сделать точно такое же за двадцать пять тысяч франков.
На пять тысяч франков дешевле, чем ему.
– Благодарю вас, – сказала Клер, – я подумаю.
Увидев себя в зеркале, она испугалась своей мертвенной бледности и синевы под глазами. Она быстро вышла, напрягая все свои силы, чтобы не упасть.
Ей хотелось только одного: поскорее уйти от уличного шума, остаться одной, совсем одной, чтобы окунуться, погрузиться в пучину мучительных, черных мыслей, вихрем кружившихся в ее голове… Подлый, низкий человек!.. А она-то еще сегодня ночью утешала, обнимала, его!
И вдруг она заметила, что находится во дворе фабрики. Как попала она сюда? Пришла пешком или приехала в экипаже? Она ничего не помнила. Она действовала бессознательно, точно во сне.
Но мучительное, жестокое сознание действительности вернулось к ней, как только она подошла к крыльцу своего особняка. Она увидела Рислера, наблюдавшего за тем, как вносили наверх, к его жене, кадки с цветами для большого бала, который Сидони устраивала в этот вечер. С присущей ему неторопливостью он руководил рабочими, поддерживал длинные ветки растений, чтобы они не сломали их. «Не так… Несите боком… Осторожней, не заденьте за ковер…»
Атмосфера праздника и удовольствий, так раздражавшая Клер на улице, преследовала ее и здесь, дома. В конце концов это уж слишком злая насмешка! В ней вспыхнуло возмущение, и, когда Рислер поклонился ей, как всегда сердечно и почтительно, лицо ее выразило безграничное отвращение, и она прошла мимо, ничего не сказав ему и не заметив, с каким удивлением он вытаращил свои большие добрые глаза.
В эту минуту решение ее было принято.
Гнев, чувство оскорбленной гордости и справедливости отныне руководили ее поступками.
Войдя к себе, она наскоро поцеловала свежие щечки ребенка и тут же побежала в комнату матери.
– Мама, одевайтесь скорее!.. Мы уезжаем… Уезжаем немедленно.
Старая дама не спеша поднялась с кресла, с сожалением расставаясь с часовой цепочкой, которую она чистила с бесконечными предосторожностями, втыкая булавку в каждое ее звено. Клер с трудом удержалась от нетерпеливого движения.
– Скорее!.. Скорее!.. Укладывайте ваши вещи.
Голос у нее дрожал. Она оглядела комнату матери, и эта сверкающая чистота, забота о которой постепенно превратилась в манию, привела ее в ужас. Она переживала одну из тех страшных минут, когда одна утраченная иллюзия заставляет нас терять и все остальные, и перед нами вдруг раскрывается вся глубина человеческого несчастья. Клер впервые поняла, как была она одинока, живя рядом с полупомешанной матерью, неверным мужем и слишком еще маленьким ребенком. Но это только укрепило Клер в ее решении.
Скоро весь дом занялся приготовлениями к поспешному и неожиданному отъезду. Клер торопила растерявшуюся прислугу, одевала мать и девочку, веселившуюся среди всей этой суматохи. Ей хотелось уехать до возвращения Жоржа, чтобы он, придя домой, нашел колыбельку пустой, дом покинутым. Куда она поедет? Она и сама еще не знала. Может быть, к тетке в Орлеан, может быть, в Савиньи – все равно куда. Лишь бы убежать, вырваться из этой атмосферы лжи и обмана.
Так думала она, укладывая у себя в комнате чемоданы и собирая вещи. Мучительное занятие! Каждый предмет, которого она касалась, пробуждал в ней целый рой мыслей и воспоминаний – ведь так много от нас самих оставляем мы в наших вещах! Достаточно было знакомого запаха саше, рисунка кружев, чтобы вызвать у нее слезы. Вдруг через полуоткрытую дверь до нее донеслись чьи-то тяжелые шаги в гостиной, затем кто-то тихонько кашлянул, как бы предупреждая о своем присутствии. Она подумала, что это Рислер – только он один имел право так запросто входить к ней. При мысли, что она увидит сейчас его лицо с неискренним выражением, его лживую улыбку, она почувствовала таков отвращение, что бросилась к двери, чтобы затворить ее.
– Я никого не принимаю.
Но дверь не поддавалась, и в отверстие просунулась квадратная голова Сигизмунда.
– Это я, сударыня, – тихо проговорил он. – Я пришел за деньгами.
– За какими деньгами? – спросила Клер, совершенно забыв, зачем она ездила в Савиньи.
– За деньгами для завтрашнего платежа. Господин Жорж сказал мне, уходя, что я получу их у вас.
– Ах, да… правда… Сто тысяч франков… Но у меня их нет, господин Планюс, у меня ничего нет.
– Значит, – промолвил кассир каким-то угасшим голосом, словно говорил сам с собой, – значит, банкротство…
Он медленно повернулся и вышел.
Банкротство!..
Она села, охваченная ужасом, подавленная горем.
За последние несколько часов крах семейного счастья заставил ее забыть о крахе фирмы; теперь она вспомнила об этом. Итак, ее муж разорен.
Вернувшись домой, он узнает о катастрофе и в довершение всего увидит, что его жена и ребенок уехали, что он остался один среди полного разгрома.
Один… Этот мягкий, слабохарактерный человек, умеющий только плакать, жаловаться и грозить жизни кулаком, как ребенок. Что будет с ним, несчастным?
Она жалела его, несмотря на всю его вину перед вей.
Вдобавок, у нее мелькнула мысль, что ее отъезд истолкуют как бегство от банкротства, от нищеты.
Жорж может подумать: «Вот если б я был богат, она простила бы меня».
Неужели она заронит в нем это сомнение?
Одной мысли об этом было достаточно, чтобы заставить великодушную и гордую Клер переменить ее решение. Мгновенно в ней улеглось все ее отвращение, утих гнев, и, словно внезапно прозрев, она ясно увидела, в чем ее долг. Когда пришли сказать, что ребенок одет и чемоданы упакованы, ее новое решение было уже принято.
– Не надо… – сказала она тихо. – Мы не едем.