Текст книги "Фромон младший и Рислер старший"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Ей пришлось много пережить, и теперь она старалась избегать всего, что могло бы нарушить ее покой, предпочитала оставаться в неведении. Жизнь и без того тяжела! К тому же Сидони всегда была честной девушкой, почему бы ей не быть честной женщиной?
Смеркалось.
Шеб важно поднялся, закрыл ставни магазина и зажег газовый рожок, осветивший голые стены, блестящие пустые полки, всю эту странную обстановку, очень напоминавшую ту, что бывает на другой день после банкротства. Твердо решив молчать, он презрительно сжал губы и всем своим видом, казалось, говорил старой деве: «Уже поздно… пора домой». А в комнате за лавкой, приготовляя ужин, громко рыдала г-жа Шеб.
На этом кончился визит мадемуазель Планюс.
. – Ну что? – бросился к сестре старый кассир, с нетерпением ожидавший ее возвращения.
– Они не поверили и вежливо выпроводили меня за дверь.
От обиды у нее даже слезы выступили на глазах.
Старик побагровел и, почтительно взяв ее за руку, торжественно произнес:
– Мадемуазель Планюс, сестрица! Прошу вас: простите меня за то, что я толкнул вас на этот шаг, но дело шло о чести фирмы Фромонов.
С этого дня Сигизмунд становился все мрачнее. Его касса перестала уже казаться ему надежной и прочной. Даже тогда, когда Фромон-младший не просил у него денег, он все-таки чего-то боялся и выражал свои опасения двумя словами, не сходившими у него с языка в разговоре с сестрой:
– Не тоферяю!-говорил он со своим грубоватым акцентом.
Мысли о кассе не оставляли его ни на минуту. Ночью ему иногда снилось, что она треснула по всем швам и стоит открытая, несмотря на все замки и запоры; или же ему представлялось, что сильный порыв ветра разбросал документы, банковые билеты, чеки и ценные бумаги и он бегает по всей фабрике, выбиваясь из сил, чтобы их подобрать.
Днем, когда он в тиши конторы сидел за своей решеткой, ему казалось, что маленькая белая мышка забралась в денежный ящик и все грызет, все уничтожает, а сама становится все жирнее и краше, по мере того как подвигается ее разрушительная работа.
И когда среди дня на крыльце появлялась Сидони в своем ярком оперении кокотки, старый Сигизмунд дрожал от бешенства. Эта разряженная женщина с красивым самодовольным лицом, спешившая к ожидавшей ее у подъезда карете, была для него как бы олицетворением всех бедствий, постигших фирму.
Г-жа Рислер не подозревала, что там, за окном первого этажа, притаился вечный ее враг и следит за всеми ее действиями, за мельчайшими подробностями ее жизни: видит, как приходит и уходит учительница музыки, как появляется по утрам важная портниха, как проносят всевозможные картонки, видит форменную фуражку рассыльного из «Лувра»,[13]13
«Лувр»-универсальный магазин в Париже.
[Закрыть] громоздкий фургон, который останавливается у подъезда со звоном бубенчиков, запряженный, словно дилижанс, дюжими лошадьми, неудержимо влекущими к банкротству торговый дом Фромонов.
Сигизмунд издали считал пакеты, взвешивал их на глаз, когда их проносили мимо, и старался разглядеть через открытые окна, что делается в квартире Рислеров. Ковры, которые с шумом вытряхивала прислуга, выставленные на солнце жардиньерки с чахлыми, редкими и дорогими цветами не по сезону, роскошные драпировки – ничто не ускользало от его взгляда.
Ему бросались в глаза новые приобретения, всегда совпадавшие с требованием крупной суммы денег.
Но особенно внимательно присматривался он к Рислеру.
По его мнению, эта женщина превратила его друга, лучшего, честнейшего из людей, в бессовестного мошенника. Не могло быть никакого сомнения в том, что Рислер знал о своем бесчестии и мирился с ним. Ему, разумеется, платили за то, чтобы он молчал.
Подобное предположение было, конечно, чудовищно. Но таково уж свойство чистых натур: столкнувшись со злом, дотоле им неведомым, они теряют чувство меры, хватают через край. Убедившись в измене Сидони и Жоржа, Сигизмунду было уже легче допустить мысль о низости Рислера. Иначе чем объяснить его беззаботное отношение к тратам компаньона?
Простак Сигизмунд, с его узкой рутинной честностью, не мог понять всю душевную деликатность Рислера. К тому же его бухгалтерской методичности, его коммерческой осторожности были чужды беспечность и рассеянность его друга – полуартиста, полу изобретателя. Он судил обо всем по себе и не способен был понять состояние человека, одержимого муками творчества, всецело поглощенного своей идеей. Такие люди все равно что лунатики. Они смотрят, ничего не видя, их взор обращен внутрь себя.
Но, по мнению Сигизмунда, Рислер видел все.
Эта мысль делала старого кассира глубоко несчастным. Он начал с того, что стал пристально вглядываться в своего друга, когда тот входил к нему в кассу, но скоро, сбитый с толку его невозмутимым спокойствием, которое он считал напускным, преднамеренным, маской, он взял себе за правило при появлении Рислера отворачиваться, принимался рыться в бумагах, чтобы только не встретиться взглядом с этими лживыми, как ему казалось, глазами, и, разговаривая с Рислером, старался смотреть на аллеи сада или на решетку кассы. И слова его тоже были неопределенны, уклончивы, как и его взгляд. Трудно было понять, к кому, собственно, он обращается.
Исчезла дружеская улыбка, прекратились воспоминания, которые они перебирали, бывало, вместе, сидя за кассовой книгой: «Вот в этом году ты поступил… твое первое повышение… Помнишь? В тот день мы обедали у Дуй… А вечером были в «Кафе слепых»… Эх, какая была пирушка!»
В конце концов Рислер заметил странное охлаждение к нему Сигизмунда. Он сказал об этом жене.
С некоторых пор Сидони сама чувствовала, что ее окружает атмосфера антипатии. Часто, проходя по двору, она испытывала неловкость под неприязненным взглядом старого кассира, заставлявшим ее нервно оборачиваться к его окну. Услышав о размолвке между друзьями, она испугалась и поспешила принять меры, чтобы предостеречь мужа от наговоров Планюса.
– Неужели вы не видите, что он завидует вам, вашему положению?.. Его бесит, что прежний ровня стал его начальником. Но стоит ли обращать внимание на подобное недоброжелательство? Да что там говорить: я… я окружена недоброжелательством!
Рислер вытаращил свои большие глаза.
– Ты?
– Ну да, понятно… Все эти люди ненавидят меня. Они не могут простить дочери Шеба, что она стала госпожой Рислер-старшей. Одному богу известно, сколько гнусностей говорится обо мне… И ваш кассир тоже болтает не хуже других, могу вас уверить… Какой злой человек!
Слова жены возымели желаемое действие. Рислер был возмущен, но, слишком гордый, чтобы пойти на объяснение, стал отвечать на холодность холодностью. Этим славным людям, не доверявшим друг другу, стало так мучительно встречаться, что в конце концов Рислер совсем перестал заходить в кассу. В этом, впрочем, не было особой необходимости, так как всеми денежными делами ведал Фромон-младший. А причитающиеся за месяц деньги ему каждое тридцатое число приносили домой. Для Жоржа и Сидони это было большим удобством и давало им лишнюю возможность обделывать их гнусные делишки.
Как раз в это время Сидони была занята расширением программы роскошной жизни. Ей недоставало еще собственной дачи. В сущности, она терпеть не могла деревья, поля и проселочные дороги с их несносной пылью. «Что может быть отвратительнее!» – говорила она. Но Клер Фромон проводила лето в Савиньи. С наступлением теплых дней в первом этаже укладывали чемоданы, снимали занавески, и большая ломовая телега, на которой покачивалась голубая детская колыбелька, трогалась в путь к дедовскому замку. Затем, в одно прекрасное утро, мать, бабушка, ребенок и кормилица – целый ворох белой материи и легких вуалей – в парном экипаже мчались к залитым солнцем лужайкам и мягкой тени буковых аллей.
Париж в это время года становился безлюдным, непривлекательным. И хотя Сидони любила его даже в летнюю пору, когда он накалялся, как доменная печь, она не могла спокойно думать о том, что все богатые элегантные женщины Парижа гуляют по пляжу под светлыми зонтиками, пользуясь этими поездками, как предлогом, чтобы щегольнуть новыми выдумками и оригинальными рискованными модами, позволяющими выставить хорошенькую ножку, показать длинные, вьющиеся от природы волосы…
Но о морских купаниях нечего было и думать: Рислер не мог отлучиться с фабрики.
Купить дачу? На это у них еще не было средств.
Правда, под рукой был любовник; он с радостью исполнил бы и этот новый каприз, но дачу ведь не скроешь, как браслет или кашемировую шаль. Надо было устроить так, чтобы это исходило от мужа. Задача нелегкая, но все-таки можно было попытаться.
Чтобы подготовить почву, она без конца говорила Рислеру о небольшом загородном участке, не очень дорогом и расположенном совсем близко от Парижа. Рислер слушал ее, улыбаясь. Он уже видел перед собою высокую траву, фруктовый сад, полный чудесных плодов… его уже мучила жажда собственности, порождаемая богатством. Но он был благоразумен и отвечал неизменно одно и то же:
– Посмотрим… Посмотрим… Подождем конца года. Конца года, то есть баланса.
Баланс!
Магическое слово… Целый год суетишься, кружишься в водовороте дел. Деньги приходят, уходят, делают оборот, привлекают другие деньги, рассеиваются, и капитал фирмы, точно блестящий уж – неуловимый, вечно движущийся уж, – удлиняется, укорачивается, уменьшается или увеличивается, и невозможно составить понятие о размерах его, прежде чем он не придет в спокойное состояние. Только баланс выяснит истинное положение вещей и покажет, действительно ли год был так удачен, как это казалось.
Обычно годовой баланс составляется в конце декабря, ближе к рождеству или Новому году. Он требует дополнительных часов работы, так что часто приходится засиживаться до поздней ночи. Вся фабрика на ногах. В конторе еще долго после ее закрытия горят лампы, как бы принимая участие в праздничном настроении, оживляющем последнюю неделю года, когда всюду за освещенными окнами происходят семейные сборища. Все вплоть до самого мелкого служащего заинтересованы в результате баланса. Прибавка жалованья, новогодние награды – все зависит от этой счастливой цифры. И пока в конторе обсуждаются крупные доходы богатой фабрики, на пятых этажах и в маленьких квартирках предместья жены, дети и престарелые родители служащих тоже говорят о балансе, результат которого либо заставит их удвоить экономию, либо даст возможность благодаря полученной награде осуществить какую-нибудь долго откладываемую покупку.
В дни составления годового отчета в торговом доме «Фромон-младший и Рислер-старший» Сигизмунд Планюс – бог, а решетка его кассы – святилище, служащие, все как один, бодрствуют.
В тиши уснувшей фабрики с громким шуршаньем переворачиваются плотные страницы приходо-расходных книг; громко называются имена, требующие справок в других книгах. Скрипят перья. У старого кассира, окруженного помощниками, озабоченный, грозный вид. Время от времени, направляясь к ожидающему его экипажу, заходит Фромон-младший, с сигарой в зубах, в перчатках, готовый к отъезду. Он ступает медленно, на цыпочках и, нагнувшись к окошку, спрашивает:
– Ну как?.. Подвигается?
Сигизмунд что-то брюзжит в ответ, и молодой хозяин уходит, не смея больше расспрашивать. По лицу кассира он догадывается, что результаты будут неутешительные.
И в самом деле, никогда еще, со времен революции, когда бои шли на фабричных дворах, в торговом доме Фромонов не видано было такого плачевного баланса. Общие расходы поглотили все; кроме того, Фромон-младший задолжал кассе значительную сумму. Нужно было видеть убитую физиономию старого Планюса, когда 31 декабря он поднялся к Жоржу отдать отчет в своих операциях.
Тот принял сообщение очень весело. Со временем все наладится, успокаивал он кассира. И чтобы привести его в хорошее расположение духа, он выдал ему необычную награду в тысячу франков вместо пятисот, как это делал прежде его дядя. Эта великодушная щедрость распространилась на всех служащих, и среди общего удовлетворения быстро забылся плачевный результат годового баланса. Что касается Рислера, то Жорж взялся сам ознакомить его с положением дел.
Когда он вошел в рабочую комнату своего компаньона, освещенную сверху светом из мастерской, падавшим прямо на погруженного в размышления изобретателя, Фромон-младший на минуту заколебался: он почувствовал стыд и угрызения совести.
Услышав скрип двери, Рислер радостно обернулся:
– Шорш, Шорш, друг мой!.. Я поймал наконец нашу Машину… Осталось только продумать кое-какие мелочи. Но это уже пустяки! Теперь я уверен в успехе… Вы увидите… увидите… Теперь Прошассонам крышка… С Машиной Рислера нам не страшна никакая конкуренция.
– Браво, приятель! – ответил Фромон-младший. – Но это в будущем, а подумали ли вы о настоящем? О балансе?
– Ах, да!.. Я и забыл… Дела, конечно, не блестящи?.. – проговорил он, глядя в упор на слегка взволнованного и смущенного Жоржа.
– Напротив, именно блестящи, – ответил тот. – Мы можем быть вполне удовлетворены… Особенно для первого года… На каждого из нас приходится по сорок тысяч франков прибыли. Я подумал, что вам, может быть, понадобятся деньги для новогоднего подарка жене…
Не смея посмотреть в лицо этому честному человеку, которого он обманывал, Жорж положил на стол пачку чеков и банковых билетов.
Рислер расчувствовался. Столько денег сразу ему, ему одному! Он тут же подумал о великодушии Фромонов, сделавших из него то, чем он был теперь, а затем и о своей Сидони и о ее заветном желании, которое можно будет теперь осуществить.
Улыбаясь, со слезами на глазах, он протянул обе руки своему компаньону.
– Я счастлив… Я счастлив…
Это свое любимое словечко он употреблял во всех важных случаях жизни. Затем, указывая на лежавшие перед ним пачки банковых билетов – тонкие, шелестящие, вот-вот готовые разлететься бумажки, – он с сияющим видом сказал:
– Знаете, что это такое?.. Это дача Сидони.
Однако, черт возьми!..
VII ПИСЬМО
Исмаилия (Египет)
Г-ну Францу Рислеру, инженеру французской компании
Франц, мой мальчик! Тебе пишет старый Сигизмунд. Если бы я умел лучше излагать на бумаге свои мысли, я бы многое тебе рассказал. Но этот проклятый французский язык слишком для меня труден, и притом без цифр Сигизмунд Планюс ничего не стоит. А потому я кратко скажу тебе, в чем дело.
Нехорошие вещи творятся в доме твоего брата. Эта женщина изменяет ему с его компаньоном. Она сделала своего мужа посмешищем, и если так будет продолжаться, он еще прослывет и негодяем… Послушай меня, дорогой Франц: приезжай немедленно! Ты один можешь поговорить с Рислером и открыть ему глаза на Сидони. Никому другому он не поверит. Скорее бери отпуск и приезжай.
Я знаю, что ты там зарабатываешь себе кусок хлеба, устраиваешь свою будущность, но порядочный человек должен прежде всего думать о добром имени, которое дали ему родители. Так вот, если ты не приедешь немедленно, то имя Рислера будет покрыто таким позором, что ты не посмеешь больше носить его.
Кассир Сигизмунд Планюс.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I. СУДЬЯ
Для людей, живущих взаперти и прикованных работой или увечьем к своему окошку, для людей, чей горизонт ограничен стенами и крышами соседних домов, каждый прохожий представляет особый интерес.
Будучи неподвижными, эти затворники как бы врастают в жизнь улицы, и деловые люди, идущие мимо них иногда ежедневно в один и тот же час, не подозревают даже, что являются своего рода регулятором для каких-то других существ, что их постоянно подстерегают дружеские глаза, которые сразу же замечают их отсутствие, если им случается пойти другой дорогой.
Дамы Делобель, проводившие целые дни дома, тоже занимались такими безмолвными наблюдениями. Окно у них было узкое, и мать, глаза которой начали портиться от непрерывной работы, садилась поближе к свету, у приподнятой кисейной занавески; чуть подальше стояло большое кресло дочери. Мать называла ей всех, кто проходил за день. Это служило им развлечением, темой для разговора, и долгие часы работы, от которой их отвлекало появление – через определенные промежутки времени – знакомых, занятых, как и они, людей, казались менее томительными. Были тут две маленькие девочки-сестрички, господин в сером пальто, мальчик, которого провожали в школу и из школы домой, и старый чиновник с деревянной ногой, зловеще стучавшей по тротуару.
Правда, этого чиновника с трудом можно было разглядеть – он проходил, когда было уже темно, – но его было слышно, и каждый раз стук его деревяшки долетал до маленькой хромоножки, как жестокое эхо самых печальных ее размышлении. Все эти уличные друзья, сами того не подозревая, занимали воображение обеих женщин. Если шел дождь, мать и дочь беспокоились: «Они промокнут… Успеет ли ребенок вернуться домой до ливня?» А при смене времен года – в зависимости от того, освещало мокрые тротуары яркое мартовское солнце или декабрьский снег покрывал их белой пеленой, оставляя кое-где черные проталины, – затворницы, заметив новую одежду на одном из своих друзей, думали: «Вот и лето». Или же: «Пришла зима».
Как-то в конце мая, в одни из тех светлых, теплых вечеров, когда в открытые окна врывается жизнь улицы, Дезире с матерью, сидя на своих обычных местах, усердно шили, пользуясь последними лучами угасающего дня, прежде чем зажечь лампу.
Слышны были крики детей, игравших во дворах, приглушенные звуки рояля да голос уличного торговца, толкавшего полупустую тележку. В воздухе чувствовалась весна, тянуло слабым ароматом гиацинтов в сирени.
Г-жа Делобель отложила работу и, прежде чем закрыть окно, облокотилась на подоконник, прислушиваясь к гулу большого трудового города, выбросившего на улицы толпы людей, счастливых, что кончился рабочий день. Не оборачиваясь, она время от времени делилась впечатлениями с дочерью:
– А вот и господин Сигизмунд. Что это он сегодня так рано уходит с фабрики?.. Или, может быть, это так кажется оттого, что дни стали длиннее, но все-таки, по-моему, нет еще семи часов… А с кем это идет старый кассир? – Странно!.. Как будто… Ну да!.. Как будто с господином Францем… Но ведь это невозможно!.. Франц сейчас так далеко отсюда!.. И у него не было бороды… А все же он очень похож на него… Посмотри-ка, дочка!
Но дочка не встала с кресла, она даже не пошевельнулась. Устремив глаза вдаль, с поднятой вверх иглой, она застыла в прелестной позе труженицы, перенеслась в волшебную страну, в тот чудесный край, куда можно отправиться без опасений, не боясь никакого увечья. Имя Франца, машинально произнесенное матерью из-за случайного сходства, открыло Дезире мир недавнего прошлого с его иллюзиями и радостными надеждами, мимолетными, как тот румянец, что заливал ее щеки, когда, бывало, вечером, возвращаясь домой, Франц заходил на минутку поговорить с ней. Как далеко все это! И подумать только, что он жил когда-то в маленькой комнатке рядом, что она слышала, как он поднимался по лестнице, как пододвигал к окну стол, собираясь рисовать! Как больно и вместе с тем как сладостно было ей слушать, когда он, сидя на низеньком стульчике у ее ног, говорил о Сидони, в то время как она насаживала на проволоку мушек и птичек!
Не прерывая работы, она ободряла, утешала его: ведь Сидони причиняла бедному Францу много мелких огорчений, прежде чем причинить большое горе. Звук его голоса, когда он говорил о другой, блеск его глаз при воспоминании о той очаровывали ее, несмотря ни на что. И когда он, полный отчаяния, уехал, он оставил любовь более сильную, чем та, которую увозил с собой, любовь, которую однообразие обстановки и затворническая жизнь сохранят нетронутой со всем ее горьким ароматом, тогда как его чувство мало-помалу рассеется и улетучится под открытым небом больших дорог.
…Вот уже и совсем стемнело. Сумрак теплого, тихого вечера навевает на бедную девушку бесконечную грусть. Сияние счастливого прошлого меркнет перед ней, как полоска света в узкой амбразуре окна, на которое облокотилась ее мать.
Вдруг дверь отворяется… Кто-то стоит на пороге, но лицо вошедшего нельзя разглядеть. Кто бы это мог быть? К дамам Делобель никто не приходит в гости. Обернувшись, мать подумала сначала, что это пришли из магазина за работой.
– Мой муж только что пошел к вам, сударь… У нас больше ничего нет. Господин Делобель захватил с собою все, что было.
Вошедший молча делает несколько шагов вперед, и, по мере того как он приближается к окну, вырисовывается его силуэт. Это высокий, крепкий малый с загорелым лицом, с густой светлой бородой.
– Так вы не узнаете меня, госпожа Делобель? – произносит он громким голосом, с довольно резким акцентом.
_ А я сразу узнала вас, господин Франц, говорит Дезире очень спокойно, холодным, вежливым тоном.
_ Боже милостивый! Да это господин Франц!
Мамаша Делобель бежит за лампой, зажигает ее, закрывает окно.
_ Так это вы, дорогой Франц?.. – Как спокойно произносит она: «Я вас сразу же узнала…» Ледышка!.. Она всегда такой останется.
И правда, настоящая ледышка, бледная, бледная… И рука ее в руке Франца лежит совсем белая и холодная.
Он находит, что она похорошела, черты ее лица утончились.
Она находит, что он, как всегда, великолепен, а выражение усталости и грусти, притаившееся в глубине его глаз, делает его более возмужалым, чем он был до отъезда.
Его усталость – от поспешного путешествия, в которое он пустился сразу по получении ужасного письма Сигизмунда. Подгоняемый словом «бесчестие», он выехал немедленно, не дожидаясь отпуска, рискуя своей карьерой и должностью. Пересаживаясь с пароходов в поезда, он остановился только в Париже. Есть отчего устать, особенно когда торопишься приехать и нетерпеливая мысль, не давая покоя, десятки раз проделывает этот путь, терзаемая сомнениями, ужасом и недоумением.
Его грусть более давнего происхождения. Она ведет начало с того дня, когда та, которую он любил, отказалась выйти за него, чтобы через полгода стать женою его брата. Два страшных удара один за другим, и второй еще тяжелее первого. Правда, прежде чем вступить в брак, Рислер написал ему, как бы прося у него позволения быть счастливым, и все это в таких трогательных, нежных выражениях, что сила нанесенного удара была несколько смягчена, а затем перемена обстановки, работа, долгие путешествия рассеяли постепенно его горе. Осталась лишь глубокая грусть, если только ненависть и гнев, которые вызывает сейчас в нем эта женщина, позорящая его брата, не являются отголоском его прежней любви.
Но нет! Франц Рислер думает только о том, чтобы отомстить за честь Рнслеров. Он явился как судья, а не как влюбленный, и пусть Сидони поостережется!
Выйдя из вагона, судья отправился прямо на фабрику в расчете на то, что его неожиданное, внезапное появление даст ему возможность с первого же взгляда разобраться в том, что происходит.
К сожалению, он никого не застал.
Ставни маленького особняка в глубин; сада были уже две недели как закрыты.
Дядюшка Ахилл сообщил ему, что дамы живут на своих дачах и что оба компаньона ездят к ним туда каждый вечер.
Фромон-младший уехал с фабрики очень рано; Рислер-старший только что ушел.
Франц решил поговорить со старым Сигизмундом. Но была суббота – день выплаты жалованья, – и ему пришлось ждать, пока разойдется длинная очередь рабочих, растянувшаяся от будки Ахилла до окошка кассы.
Несмотря на всю его грусть и нетерпение, славному малому, жившему с самого детства жизнью парижских рабочих, было приятно вновь очутиться среди этой оживленной толпы с ее особыми нравами. На всех лицах – как честных, так и порочных – была написана радость от сознания, что неделя кончилась. Чувствовалось, что воскресенье начинается для них в субботу, в семь часов вечера, перед маленькой лампочкой кассира.
Надо пожить в фабричной обстановке, чтобы понять всю прелесть и всю торжественность этого однодневного отдыха. Многие из этих бедняг, прикованных к нездоровому труду, ждут благословенного воскресенья, как глотка чистого воздуха, необходимого для их здоровья и жизни! И сколько тут радости, сколько непосредственного веселья! Кажется, что гнет недельной работы рассеивается вместе с паром машин, который со свистом вырывается наружу.
Рабочие отходили от окошка кассы, считая деньги, блестевшие в их почерневших руках. Тут были и недовольство, и ропот, и претензии; говорили о прогулах, о деньгах, взятых вперед; сквозь звон монет слышался спокойный, неумолимый голос Сигизмунда, свирепо защищавшего интересы хозяев.
Францу были хорошо известны все драмы, связанные с получкой, он улавливал, когда интонации были искренни, когда фальшивы. Знал, что один требует денег ради семьи, чтобы заплатить булочнику, аптекарю или за обучение детей; другой – на кабак или еще того хуже. Знал, чего ждали печальные, унылые тени, сновавшие взад и вперед мимо ворот фабрики и бросавшие пристальные взгляды в глубь двора; знал, что все они подстерегали кто отца, кто мужа, чтобы, ворча и уговаривая, отвести их скорее домой.
Босоногие ребятишки, грудные младенцы, завернутые в старые шали, неряшливые женщины, чьи заплаканные лица были под цвет их чепцов…
Скрытый порок, рыскающий вокруг получки; притоны, зажигающие свои огни в глубине темных улиц; мутные окна кабаков, где тысячи алкогольных ядов переливаются своими предательскими красками…
Франц знал все эти мрачные стороны жизни парижского люда, но никогда еще не казались они ему такими ужасными, зловещими, как в этот вечер.
Наконец выплата кончилась, и Сигизмунд вышел из конторы.
Друзья бросились друг к другу, обнялись, и в тиши остановившейся на сутки фабрики, умолкнувшей и опустевшей, кассир рассказал Францу обо всем. Рассказал о поведении Сидони, о ее безумных тратах, о навеки погубленной чести семейного очага. Рислеры недавно купили дачу в Аньере, принадлежавшую какой-то актрисе, и устроились там со всеми удобствами. У них теперь лошади, экипажи, они живут на широкую ногу. Но что больше всего беспокоило Сигизмунда, так это необычная умеренность Фромона. С некоторых пор он почти не брал денег в кассе, а между тем Сидони тратила больше, чем когда-либо.
– Не тоферяю, – говорил несчастный кассир, качая головой, – не тоферяю! – И, понизив голос, прибавлял: – Но твой брат-то, Франц, твой брат? Как объяснить его поведение? Он ходит как ни в чем не бывало, заложив руки в карманы, и только и думает что о своем знаменитом изобретении, а оно, к сожалению, не так-то быстро подвигается… Знаешь, что я тебе скажу?.. По-моему, он или негодяй, или простофиля.
Продолжая разговаривать, они ходили взад и вперед по садику, то останавливаясь, то возобновляя прогулку. Францу казалось, что он видит дурной сон. Быстрота путешествия, резкая перемена места и климата, непрерывный поток слов Сигизмунда, необходимость составить себе новое мнение о Рислере и Сидони, о той Сидони, которую он так любил когда-то, – все это ошеломило его, сводило с ума.
Было уже поздно. Надвигалась ночь. Сигизмунд предложил ему переночевать у него в Монруже, но Франц отказался, ссылаясь на усталость, и, оставшись один в Маре, в этот сумеречный, печальный час, когда день уже окончен, а газ еще не зажжен, машинально направился к своей прежней квартире на улице Брак.
На входной двери висела записка: Сдается комната для одинокого.
Это была та самая комната, где он так долго жил с братом. Он узнал географическую карту, приколотую к стене четырьмя булавками, окно площадки и маленькую вывеску у дверей квартиры Делобель: Птички и мушки для отделки.
Их дверь была приоткрыта, и, чтобы войти, ему достаточно было толкнуть ее.
Конечно, во всем Париже не было более надежного убежища, лучшего уголка, где он мог бы приютить и успокоить свою взволнованную душу, чем эта квартирка с ее неизменно трудовой обстановкой. Сейчас, когда он был так потрясен, когда жизнь его была выбита из колеи, она являлась для него как бы гаванью с глубокими, спокойными водами, мирной, залитой солнцем набережной, где женщины работают в ожидании мужей и отцов, в то время как на море ревет ветер и бушуют волны. А главное-он смутно чувствовал это, – здесь его ждала верная привязанность, та чудодейственная нежность, которая делает для нас ценной любовь другого существа, если даже мы и не любим его.
Эта милая ледышка Дезире так любила его! Он видел, как блестели ее глаза, когда она говорила с ним даже о самых безразличных вещах. Она была пронизана любовью к нему, каждое произносимое ею слово озаряло счастьем ее хорошенькое, повеселевшее личико, и вся она светилась, как светится пропитанный фосфором предмет. Каким это было для него чудесным отдыхом после жестоких речей Сигизмунда!
Они оживленно беседовали, а г-жа Делобель тем временем накрывала на стол.
– Вы ведь пообедаете с нами, господин Франц?.. Отец понес работу, но он непременно вернется к обеду.
Он непременно вернется к обеду!..
Бедная женщина говорила это не без гордости.
Действительно, со времени своего неудачного директорства Делобель всегда обедал дома, даже в дни, когда ходил за получкой для жены и дочери. Злосчастный директор столько раз ел в кредит в своем ресторане, что не смел там больше показаться. Зато по субботам он неизменно приводил с собой двух или трех голодных и нежданных сотрапезников, «старых товарищей», «неудачников». В этот вечер он тоже явился в сопровождении двух актеров без ангажемента: комика из Анжерского театра и актера из Меца на амплуа финансистов.
Комик, бритый, весь в морщинах, словно иссушенный огнями рампы, имел вид старого жуира; «финансист», обутый в домашние туфли, блистал полным отсутствием белья. Делобель, едва переступив порог, стал торжественно докладывать о них, но, увидев Франца Рислера, бросился к нему.
– Франц!.. Мой милый Франц!.. – воскликнул старый комедиант мелодраматическим голосом, судорожно всплескивая руками; затем, после долгого театрального объятия, представил друг другу своих гостей.
– Господин Робрикар из Мецского театра…
– Господин Шандезан из Анжерского театра…
– Франц Рислер, инженер.
В устах Делобеля слово «инженер» вырастало во что – то грандиозное.
При виде друзей отца Дезире состроила милую гримаску. Так хорошо было бы провести в тесном семейном кругу такой день, как сегодня!.. Но великий человек меньше всего думал об этом. Он спешил разгрузить свои карманы. В первую очередь он извлек оттуда великолепный пирог. «Для дам», – сказал он, забывая, что сам обожает его. Потом появился омар, затем арльская колбаса, засахаренные каштаны, вишни, первые вишни.
В то время как «финансист» в восторге от предстоящего обеда поправлял воротничок несуществующей рубашки, а комик жестом, уже лет десять как забытым парижанами, приветствовал предстоящую пирушку, Дезире, глядя, как озабоченная мамаша Делобель шарит в буфете в поисках необходимого количества приборов, с ужасом думала о том, какую огромную брешь образует в их скудном недельном бюджете это импровизированное пиршество.