Текст книги "Фромон младший и Рислер старший"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
V. КАФЕШАНТАН
Какой на редкость добросовестный был этот новый служащий фирмы Фромон!
Каждый день его лампа зажигалась первой и гасла последней в окнах фабрики. Ему отвели наверху» под крышей, маленькую комнатку точно такую же, как та, которую он занимал когда-то с Францем, – настоящую монашескую келью, вся обстановка которой состояла из железной кровати и простого деревянного стола, поставленного под портретом брата. И он вел такую же трудовую, размеренную, замкнутую жизнь, как и в те времена.
Он работал без устали. По его желанию, еду ему доставляли на дом из его прежней маленькой молочной. Но – увы! – безвозвратно ушедшие молодость и надежды лишали прелести все эти воспоминания. К счастью, у него еще оставались Франц и мадам Шорш, единственные существа, о которых он мог думать без горечи.
Мадам Шорш была всегда близко, всегда готова позаботиться о нем, утешить его; Франц часто писал ему, никогда, правда, не упоминая о Сидони. Рислер решил, что кто-нибудь сообщил ему о случившемся, и в своих письмах тоже избегал малейшего намека. «Когда же наконец я смогу вернуть его!..»-думал он. Поправить дела фабрики и выписать к себе брата было его мечтой, его единственным стремлением.
А пока дни шли, похожие один на другой: деятельная суета коммерческой жизни чередовалась с мучительным одиночеством, когда он оставался наедине со своим горем. Каждое утро он спускался со своей вышки и обходил мастерские. Его строгое замкнутое лицо и то глубокое уважение, какое он внушал к себе, помогли быстро восстановить временно нарушенный порядок. Вначале много болтали и по-разному истолковывали исчезновение Сидони. Одни говорили, что она убежала с любовником, другие, – что Рислер прогнал ее. Больше всего сбивали всех с толку взаимоотношения компаньонов, внешне такие же простые и естественные, как и прежде. Впрочем, когда они разговаривали в кабинете с глазу на глаз, Рислер иной раз неожиданно вздрагивал, словно перед ним проходило видение былой измены. Ему казалось, что эти глаза, которые он видел перед собой, этот рот, все это лицо лгало ему каждым своим выражением.
И тогда его охватывало желание броситься на этого человека, схватить его за горло, задушить, но мысль о мадам Шорш всякий раз удерживала его. Неужели у него окажется меньше мужества и самообладания, чем у этой молодой женщины?.. Ни Клер, ни Фромон – никто не подозревал того, что в нем происходило. Разве только в его поведении можно было заметить несвойственные ему суровость и непреклонность. Теперь Рислер – старший предписывал свою волю рабочим, и даже те из них, кто не проникся уважением к его поседевшим за одну ночь волосам, к его постаревшему, осунувшемуся лицу, трепетали под странным взглядом его синевато – серых глаз, блестевших, как сталь кинжала. Обычно добрый и мягкий с рабочими, он стал нетерпим к малейшему нарушению порядка. Можно было подумать, что он мстит за слепую и преступную снисходительность, допущенную им в прошлом, снисходительность, в которой он теперь винил себя.
Да, на редкость добросовестный был этот новый служащий фирмы Фромон!
Благодаря ему фабричный колокол, несмотря на свой дребезжащий, старческий, надтреснутый голос, быстро вернул свой прежний авторитет. А тот, кто руководил всем, не давал себе ни малейшей передышки. Скромный в своих потребностях, как ученик ремесленного училища, он отдавал три четверти жалованья Планюсу для передачи Шебам, но он никогда не расспрашивал о них. В последний день месяца маленький человечек аккуратно являлся за своей небольшой получкой и держал себя с Сигизмундом гордо и величественно, как и подобает рантье. Г-жа шеб неоднократно пыталась проникнуть к своему зятю, которого она любила и жалела, но одно только появление ее вышитой шали в воротах фабрики обращало в бегство мужа Сидони.
Дело в том, что твердость его духа была скорее показной. Воспоминание о жене не покидало его. Что сталось с ней? Что она делает? Он даже слегка сердился на Планюса за то, что тот никогда не говорил с ним о ней. Особенно мучило его письмо – письмо, которое он имел мужество не распечатать. Он постоянно думал о нем. Ах, если б он осмелел, он давно бы попросил его у Сигизмунда!
Но однажды искушение взяло над ним верх. Он был один в конторе. Старый кассир ушел завтракать, забыв, против обыкновения, запереть свой ящик. Рислер не устоял. Он открыл его, стал искать, перерыл все бумаги. Письма не оказалось. По-видимому, Сигизмунд переложил его в более надежное место, быть может, в предвидении такого случая. В глубине души Рислер не очень досадовал на эту неудачу: он чувствовал, что, если б нашел письмо, наступил бы конец его деятельной покорности и усердию, так дорого доставшимся ему.
В будни было еще более или менее сносно. Множество дел и забот, связанных с фабрикой, не оставляло ему ни одной свободной минуты, и к вечеру он так уставал, что едва добирался до постели. Но воскресные дни были бесконечно длинны и мучительны… Безмолвие пустынных яворов и мастерских открывало широкий простор его мыслям. Он пытался работать, но ему недоставало возле себя подбадривающей работы других. Он один был занят на большой отдыхающей фабрике, приостанавливающей на это время даже свое дыхание. Запертые на засов двери, закрытые ставни, громкий голос Ахилла, игравшего на безлюдном дворе со своей собакой, – все говорило ему об одиночестве. Такое же чувство навевал на него и весь квартал. Звон колоколов, призывавший к вечерне и уныло падавший на опустевшие улицы, где лишь изредка показывались мирные прохожие, отголоски городского шума – грохот колес, запоздалая шарманка, трещотка торговки вафлями-одни только и нарушали порой тишину, как будто для того, чтобы еще резче оттенить ее.
Рислер водил карандашом по бумаге, подыскивая удачные сочетания цветов и велени, а мысль, не сосредоточиваясь на втом занятии, ускользала, уносилась то к прежнему счастью, то к незабываемой катастрофе, переживала настоящую пытку, а затем, возвращаясь, спрашивала у бедного мечтателя, все еще сидевшего за столом: «Ну, что ты сделал в мое отсутствие?» Увы! Он ничего не сделал.
Долгие, печальные, мучительные воскресенья! Тем более мучительные, что в душе его жило укоренившееся в народе представление о праздничном дне как о славном суточном отдыхе, в котором черпаешь силу и бодрость. Если бы, выйдя из дому, он увидел рабочего, гуляющего с женой и ребенком, он, наверно, разрыдался бы. Но и монашеская жизнь приносила ему страдания: то отчаяние и тот гнев, что охватывают отшельников, когда бог, которому они посвятили себя, не воздает им за их жертвы. Богом Рислера был труд, но он больше не находил в нем ни успокоения, ни бодрости духа и, потеряв в него веру, проклинал его.
Нередко в такие часы внутренней борьбы дверь рисовального зала тихонько отворялась и входила Клер Фромон. Она жалела этого несчастного человека, такого одинокого в длинные воскресные дни, и приходила к нему со своей девочкой, зная по опыту, как благотворно действует ласка ребенка. Малютка уже ходила; вырвавшись из рук матери, она бежала к своему другу. Рислер слышал ее мелкие торопливые шажки, чувствовал за спиной ее легкое дыхание, и на него сразу веяло чем-то освежающим, успокоительным. Заливаясь наивным, беспричинным смехом, девочка доверчиво обвивала его шею своими пухлыми ручонками, целовала его хорошенькими, еще никогда не лгавшими губками… Клер Фромон, стоя на пороге комнаты, улыбалась, глядя на них.
– Рислер, друг мой! – говорила она. – Вам надо погулять… Вы слишком много работаете. Так можно и заболеть…
– Нет, нет… напротив… Меня только и спасает работа… Она мешает думать…
После длительного молчания она снова начинала:
– Послушайте, милый Рислер, надо стараться забыть.
Рислер качал головой.
– Забыть… Разве это возможно?.. Нет, это свыше сил. Можно простить, но не забыть.
Почти всегда кончалось тем, что девочка увлекала его в сад. Волей-неволей приходилось играть с нею в мяч или в песочек, но неловкость и вялость партнера быстро расхолаживали малютку. Она бросала игру и, взяв за руку своего друга, чинно расхаживала с ним между рядами самшитовых деревьев. Уже через минуту Рислер забывал о ее присутствии, но незаметно для него самого теплота маленькой ручки, лежавшей в его руке, оказывала магнетическое действие и успокаивала его истерзанную душу.
Можно простить, но не забыть!..
Бедная Клер знала это по себе: несмотря на все свое мужество и высокое сознание долга, она тоже ничего не забыла. Для нее, как и для Рислера, обстановка, в которой она жила, была постоянным напоминанием о пережитом. Окружающие ее предметы безжалостно бередили готовую затянуться рану. Лестница, сад, двор – все эти свидетели и немые сообщники измены таили в себе в иные дни что-то неумолимое. А заботы и предосторожности, которые принимал муж, чтобы избавить ее от мучительных воспоминаний, его подчеркнутое желание проводить вечера дома, рассказывать ей о каждом своем шаге – все это еще больше напоминало ей о его проступке. Иногда ей хотелось остановить его, сказать ему: «Не старайся так…» Ее вера была разбита, и в ее горькой улыбке и холодной безропотной кротости проглядывало невыносимое страдание – так страдает священник, который сомневается и все-таки хочет сохранить верность своему обету.
Жорж был очень несчастен. Теперь он любил жену. Величие ее души покорило его. В основе этой любви лежало восхищение: ведь отпечаток горя – почему не сказать этого? – в какой-то степени заменял Клер несвойственное ей кокетство, которого в глазах мужа ей всегда недоставало. Он принадлежал к тому особому типу мужчин, которые любят покорять женщину. Капризная и холодная Сидони как нельзя лучше отвечала этой странности его натуры. После самого нежного прощания он находил ее на другой день равнодушной, забывчивой, и эта постоянная необходимость вновь и вновь завоевывать ее заменяла ему подлинную страсть. Безмятежная любовь приедалась ему, как приедается моряку плавание без бурь. Его отношения с женой были близки к крушению; опасность эта не совсем миновала еще и сейчас. Он видел, что Клер отдалилась от него, целиком посвятила себя дочери, являвшейся теперь единственным связующим звеном между ними. Такое отчуждение жены делало ее в его главах еще прекраснее, еще желаннее, и, чтобы вновь привлечь ее к себе, он пускал в ход все свое искусство обольстителя. Он понимал, что это будет нелегко, знал, что имеет дело не с пошлой натурой. Но он не отчаивался. Порой в глубине ее кроткого, с виду бесстрастного взгляда, наблюдавшего за его усилиями, мелькал едва уловимый огонек, говоривший ему, чтобы он не терял надежды.
О Сидони он больше не думал. Нет ничего удивительного в том, что с такой быстротой порвались связывавшие их узы. Поверхностные натуры, они не обладали ничем таким, что могло бы глубоко привязать их друг к другу. Жорж был неспособен на длительную привязанность, ему нужна была постоянная смена впечатлений. Притом Сидони не могла внушить прочного и сильного чувства. Это была сотканная из тщеславия и мелкого самолюбия любовь кокотки и фата, та любовь, которая не знает ни преданности, ни постоянства и порождает лишь дуэли, самоубийства – трагические приключения, из которых люди чаще всего выходят не только невредимыми, но еще и излечившимися от пагубной страсти. Может быть, если бы он увидел ее, к нему снова вернулся бы его недуг, но вихрь бегства унес Сидони слишком поспешно и слишком далеко, возврат был уже невозможен. Так или иначе, для него было большим облегчением, что он мог жить, не прибегая ко лжи, и его теперешнее существование, полное труда, лишений и вместе с тем упорного стремления добиться успеха, увлекало его своей новизной. И, конечно, это было ко благу, ибо немало мужества и доброй воли требовалось от обоих компаньонов, чтобы поднять фирму на прежнюю высоту.
Бедная фирма Фромонов со всех сторон дала течь. И много еще тревожных ночей провел старый Планюс, мучимый кошмаром срочных платежей и страшным призраком синего человечка. Но благодаря экономии все время удавалось платить в срок.
Скоро начали работать четыре печатных машины Рислера, наконец-то установленные на фабрике. Торговцы обоями заволновались. Лион, Кан, Риксгейм – большие промышленные центры – были сильно обеспокоены этой удивительной «вращающейся, двенадцатиугольной» машиной. Затем в один прекрасный день явились Прошассоны и предложили триста тысяч франков только за право сообща пользоваться патентом.
– Как поступить? – спросил Фромон-младший у Рислера-старшего.
Тот равнодушно пожал плечами.
– Решайте сами… Это меня не касается… Я только служащий.
Слова эти, сказанные холодно и безучастно, сразу убили легкомысленную радость Фромона и напомнили ему о серьезности положения, о чем он всегда склонен был забывать.
Но, оставшись наедине со своей дорогой мадам Шорш, Рислер посоветовал ей не принимать предложения Прошассонов.
– Подождите… Не спешите. Через некоторое время вы продадите дороже.
В этом деле, вся заслуга которого принадлежала ему одному, он думал только о выгоде Фромонов. Видно было, что он заранее отделяет себя от них, от их благополучия.
Между тем число заказов все увеличивалось. Качество бумаги и сниженные вследствие легкости производства цены исключали всякую конкуренцию. Было ясно, что Фромонов ждет огромное состояние. Фабрика приобрела свой прежний цветущий вид и снова напоминала жужжащий улей. Во всех корпусах, где трудились теперь сотни рабочих, кипела жизнь. Старый Планюс не подымал носа от своей конторки, и из маленького садика видно было, как он сидит, склонившись над толстыми приходо-расходными книгами и заносит в них великолепно выведенными цифрами доходы от новой машины.
Рислер тоже работал, не зная ни отдыха, ни развлечений. Вернувшееся благополучие ни в чем не изменило его привычек затворника, и несмолкаемый гул своих машин он по-прежнему слушал из окна верхнего этажа. Он оставался все таким же мрачным и молчаливым. Но однажды на фабрике узнали, что машина, модель которой была отправлена на большую выставку в Манчестер, получила золотую медаль, а это являлось окончательным закреплением успеха изобретателя. В обеденный перерыв г-жа Фромон вызвала Рислера в сад и сама сообщила ему приятную новость.
На этот раз его постаревшее, опечаленное лицо озарилось довольной улыбкой. Тщеславие изобретателя, гордость от сознания успеха, а главное, мысль, что он может великолепно исправить зло, причиненное фирме его женой, подарили ему минуту настоящего счастья. Он сжал руки Клер и прошептал, как в доброе старое время:
– Я счастлив… Я счастлив…
Но какая разница в интонации! Ни подъема, ни радости… Чувствовалось только нравственное удовлетворение человека, выполнившего свой долг, – и ничего больше.
Колокол прозвонил конец обеденного перерыва. Рислер спокойно поднялся к себе и, как всегда, принялся за работу.
Но ему не сиделось, и скоро он снова сошел вннз. Несмотря ни на что, новость взволновала его больше, чем он хотел это показать. Он побродил по саду, повертелся возле конторы, грустно улыбаясь в окно Сигизмунду Планюсу.
«Что с ним? – спрашивал себя старик. – Что ему от меня надо?»
Наконец вечером, перед закрытием конторы, Рислер решился войти и поговорить с ним.
– Планюс, дружище! Я хотел бы…
Он немного помедлил.
– Я хотел бы, чтобы ты дал мне… письмо… Помнишь? Письмецо и пакет?
Сигизмунд посмотрел на него с удивлением. По своей наивности он воображал, что Рислер больше не думает о Сидони, что он совсем забыл ее.
– Как!.. Ты хочешь?..
– Ну да!.. Надеюсь, я заслужил это. Могу теперь подумать немного и о себе. Довольно уж я думал о других.
– Ты прав, – сказал Планюс. – Так вот что мы сделаем… Письмо и пакет находятся у меня в Монруже. Если хочешь, мы пообедаем вместе в Пале-Рояле, помнишь, как когда-то? Я угощаю… Вспрыснем твою медаль старым винцом, чем-нибудь изысканным!.. А потом поедем ко мне. Ты возьмешь свои вещицы. И, если будет поздно возвращаться домой, мадемуазель Планюс, сестрина, приготовит тебе постель, и ты переночуешь у нас… Там очень хорошо… Ведь это деревня… Завтра в семь утра с первым омнибусом мы вернемся на фабрику. Поедем, земляк, доставь мне такое удовольствие! Не то я буду думать, что ты все еще сердишься на твоего старого Сигиамунда.
Рислер согласился. Он вовсе не думал о том, чтобы отмечать получение медали; ему хотелось только поскорее вскрыть письмо; он получил наконец право прочесть его.
Надо было приодеться. Дело нешуточное после того, как он полгода не расставался с рабочей курткой. А каким это было событием на фабрике! Сейчас же предупредили г-жу Фромон:
– Сударыня, сударыня!.. Господин Рислер собирается куда-то.
Клер посмотрела на него на окна, и вид этого крупного, согнутого от горя человека, который шел, опираясь на руку Сигиамунда, привел ее в глубокое и странное волнение. Она всегда потом вспоминала об этом.
На улице люди приветливо здоровались с ним. И уже одно это согревало ему душу: он так нуждался в доброжелательном отношении к себе!
Стук экипажей слегка оглушил его.
– У меня кружится голова… – сказал он Планюсу.
– Обопрись на меня покрепче, старина… Не бойся.
Планюс выпрямился и повел своего друга с той наивной, фанатической гордостью, с какой крестьянин несет изображение святого.
Наконец они пришли в Пале-Рояль.
В саду было полно народу. Все пришли послушать музыку. Поднимая пыль и шумно передвигая стулья, каждый искал места, где бы ему сесть. Друзья поспешно вошли в ресторан, чтобы укрыться от всего этого гама. Они устроились в одном из больших залов первого этажа, откуда были видны и зелень деревьев, и гуляющие, и струя фонтана между двумя унылыми клумбами. Для Сигиамунда этот ресторанный зал с позолотой на зеркалах, на люстре и даже на тисненых обоях был идеалом роскоши. Белая салфетка, булочки, меню – все наполняло его радостью.
– Хорошо здесь, а?.. – говорил он Рислеру.
При каждом новом блюде втого пиршества стоимостью в два с половиной франка с человека он громко выражал свой восторг и насильно наполнял тарелку друга.
– Попробуй!.. Очень вкусно.
Рислер, несмотря на все свое желание оказать честь пиру, казался озабоченным и все время поглядывал в окно.
– Ты помнишь, Сигизмунд?.. – спросил он вдруг.
Старый кассир, ушедший в воспоминания о прошлом, о первых шагах Рислера на фабрике, ответил:
– Еще бы не помнить!.. Первый раз мы обедали в Пале-Рояле в феврале сорок шестого года, в тот год, когда На фабрике установили плоские формы.
Рислер покачал головой.
– Нет… Я говорю о том, что было три года назад… В тот памятный вечер мы обедали вон там, напротив…
И он указал на большие окна ресторана Вефура, освещенные заходящим солнцем, точно люстрами свадебного пира.
– А ведь и правда… – пробормотал Сигизмунд, немного смутившись, и он невольно подумал о том, как глупо было привести сюда своего друга, пробудить в нем такие мучительные воспоминания!
Рислер, не желая омрачать обеда, резким движением поднял бокал.
– За твое здоровье, старый товарищ!
Он старался переменить разговор. Но минуту спустя сам перевел его на ту же тему и тихо, как будто стыдясь, спросил Сигизмунда:
– Ты встречал ее?
– Твою жену?.. Нет, никогда.
– Она больше не писала?
– Нет… Ни разу.
– Но должны же быть у тебя какие-нибудь сведения о ней. Что она делала все это время? Она живет с родителями?
– Нет.
Рислер побледнел.
Он надеялся, что Сидони вернется к матери и будет работать, как и он, чтобы забыть и искупить свою вину. И в зависимости от того, что узнает он в тот день, когда получит право говорить о ней, он будет строить свою дальнейшую жизнь. В отдаленном, неясном, как сон, будущем он видел себя уединившимся вместе с Шебами в каком-нибудь затерянном уголке земного шара, где ничто не напоминало бы ему о минувшем позоре. Это, конечно, не был какой-то определенный план, но это жило в нем, как всегда живут в человеческом сердце потребность и надежда вернуть утраченное счастье.
– Она в Париже? – спросил он, подумав немного.
– Нет… Вот уже три месяца, как она уехала, и никто не знает, куда.
Сигизмунд не добавил, что она уехала со своим Казабони, чье имя она теперь носила, что они вместе разъезжают по провинциальным городам, что мать ее в отчаянии от разлуки с нею и что известия о ней она получает только через Делобеля. Сигизмунд не счел нужным докладывать обо всем этом и, сказав: «Она уехала», – замолчал.
А Рислер не осмелился расспрашивать.
Так они сидели друг против друга, испытывая неловкость от долгого молчания. Вдруг под деревьями сада загремел военный оркестр. Играли увертюру из итальянской оперы, одну из тех увертюр, которые как бы созданы для публичных гуляний под открытым небом. Звуки ее, разливаясь в воздухе, смешивались с щебетанием ласточек и журчанием жемчужных струй фонтана. Оглушительно гремевшие трубы еще резче подчеркивали мягкую свежесть угасавшего летнего дня, такого томительно длинного ь Париже. Казалось, только и были слышны эти медные инструменты. Отдаленный стук колес, крики играющих детей, шаги гуляющих – все тонуло в волнах искрящихся звуков, освежающих парижан не меньше, чем освежает ежедневная поливка их места для гулянья. И поблекшим цветам, и серым от пыли деревьям, и согбенным от печали и нужды людям, с бледными лицами, с тусклыми от жары глазами, всем обездоленным большого города, устало опустившимся на садовые скамьи, – всему вокруг эта музыка давала как бы облегчение и поддержку. Казалось, полнозвучные аккорды, рассекая воздух, обновляли, очищали его.
Рислер сразу почувствовал успокоение.
– Как хорошо действует музыка!.. – сказал он с загоревшимися глазами и, понизив голос, добавил: – У меня очень тяжело на сердце, старина… Если б ты знал!..
Пока им подавали кофе, они сидели молча, облокотясь на подоконник.
Наконец музыка умолкла, и сад опустел. Свет, задержавшийся в углублениях зданий, поднялся к крышам, блеснул последними лучами на окнах верхних этажей. Ласточки, жавшиеся друг к другу на кровельном желобе, приветствовали последним щебетаньем угасавший день.
– Ну… Куда же мы пойдем? – спросил Планюс, выходя из ресторана.
– Куда хочешь…
Неподалеку, на улице Монпансье, в первом этаже одного из домов, помещался кафешантан; народ туда так и валил.
– Не зайти ли нам? – предложил Планюс, желавший во что бы то ни стало рассеять печаль своего друга. – Пиво тут превосходное.
Рислер не возражал; вот уже полгода, как он не пил пива.
Этот концертный зал был переделан из бывшего здесь когда-то ресторана. Три большие комнаты, в которых сняли перегородки, следовали одна за другой; разделявшие их золоченые колонны поддерживали потолок. Они были отделаны в мавританском стиле – маленькими полумесяцами и орнаментами в виде тюрбанов ярко – красного и бледно-голубого цвета.
Несмотря на ранний час, в кафешантане было уже полно, и, едва успев войти, вы уже задыхались при одном только виде всех этих людей, сидевших за столиками. В глубине, на полускрытой рядом колонн эстраде, под ослепительным жарким светом газа толпились женщины в белых платьях.
Наши друзья с большим трудом нашли местечко за колонной, откуда видна была только половина эстрады, где в эту минуту подвизался великолепный господин в черном фраке и желтых перчатках, завитой, вылощенный и напомаженный. Он пел вибрирующим голосом:
Златогривые красавцы львы!
Свежей кровью не упьетесь вы.
Берегитесь: я стою на страже!
Публика – мелкие торговцы квартала со своими женами и дочерьми – была, по-видимому, в восторге, особенно женщины. Великолепный пастух в вечернем костюме, стерегущий в пустыне свое стадо и так бесстрашно обращавшийся ко львам, являлся недосягаемым идеалом для всех этих лавочников. Несмотря на чинные манеры, скромные туалеты и стереотипные улыбки, усвоенные за прилавком, дамы жаждали попасться на удочку любви и томно закатывали глаза в сторону певца. Нельзя было без улыбки наблюдать за тем, как их взгляд, обращенный к эстраде, внезапно менялся, становился презрительным и злым, стоило ему упасть на мужа, бедного мужа, который спокойно потягивал пиво, сидя напротив жены. «Уж ты-то, конечно, не способен стоять на страже перед самым носом льва, да еще в черном фраке и желтых перчатках…»
А взгляд мужа, казалось, отвечал: «Да, он молодчина, ничего не скажешь!..»
Довольно равнодушные к подобного рода героизму, Рислер и Сигизмунд с удовольствием пили пиво, не обращая внимания на музыку. Но вот романс кончился, раздались аплодисменты, крики, шум.
– Гм… странно… как будто… Ну да, я не ошибаюсь… Это он, Делобель! – воскликнул Планюс.
Действительно, в первом ряду, у самой эстрады, сидел знаменитый актер. Его голова с седеющими мелко завитыми волосами видна была вполоборота. Он небрежно прислонился к колонне, держа шляпу в руке, разодетый, как для премьеры: на нем была ослепительная крахмальная сорочка, в петлице черного фрака, точно орден, красовалась камелия. Время от времени он с видом превосходства окидывал взглядом публику. Но чаще всего он с любезной миной и ободряющими улыбочками поворачивался к эстраде, делая вид, что аплодирует кому-то, но кому – Планюс не мог разглядеть со своего места.
Присутствие Делобеля в кафешантане не являлось, конечно, чем-то необычным: он все вечера проводил вне дома. А между тем старого кассира охватило смутное беспокойство, особенно когда он увидел в том же ряду, в публике, голубую шляпку и стальные глаза г-жи Добсон, сентиментальной учительницы пения. В табачном дыму среди разношерстной толпы эти два лица, так близко одно около другого, произвели на Сигизмунда впечатление двух видений, порожденных тяжелым кошмаром. Сам не зная почему, он вдруг испугался за своего друга, и ему захотелось поскорее увести его отсюда.
– Пойдем, Рислер!.. Здесь можно задохнуться…
Они встали: Рислеру было все равно, уйти или оставаться. Но тут оркестр, состоявший из рояля и нескольких скрипок, заиграл какую-то странную ритурнель, возбудившую любопытство всего зала. Послышались голоса:
– Тише!.. Тише!.. Сядьте!
Друзья принуждены были снова занять свои места. Рислер заволновался.
«Я знаю эту мелодию, – подумал он. – Где я ее слышал?»
Гром аплодисментов и легкий вскрик Планюса заставили его поднять глаза.
– Идем, идем!.. Выйдем отсюда, – говорил кассир, стараясь увести его.
Но было уже поздно.
Рислер увидел свою жену. Она подошла к краю эстрады и с улыбкой профессиональной танцовщицы поклонилась публике.
Она была в белом платье, как в ночь бала, только теперь ее наряд не был таким роскошным и шокировал своей небрежностью.
Платье с глубоким вырезом едва держалось на плечах; пышные каштановые волосы падали на лоб; на шее сверкало мишурным блеском ожерелье из жемчуга, слишком крупного, поддельного. Делобель был прав: ей действительно нужна была жизнь богемы. Ее красота приобрела оттенок беспечности, характерный для женщины, порвавшей со своей средой, предоставленной всяким случайностям и опускающейся постепенно на самое дно парижского ада, откуда уж никакая сила не вернет ее к чистому воздуху и свету.
И как хорошо чувствовала она себя в своей роли! С какой уверенностью двигалась по эстраде! О, если б она могла видеть страшный, полный отчаяния взгляд, устремленный на нее из глубины зала кем-то, спрятавшимся за колонной, в ее улыбке не было бы этого бесстыдного спокойствия, и в голосе ее не нашлось бы таких вкрадчивых и томных интонаций, чтобы проворковать единственный романс, которому смогла выучить ее г-жа Добсон:
Бедная крошка мамзель Зизи!
Кружится головка у крошки от любви,
От люб-ви!
Рислер встал, несмотря на все усилия Планюса удержать его.
– Сядьте, сядьте!.. – кричали ему.
Несчастный ничего не слышал.
Он смотрел на свою жену.
Кружится головка у крошки от любви! —
повторяла Сидони, жеманясь.
На миг его охватило желание броситься на эстраду и крушить там все подряд. Перед глазами у него поплыли красные круги, дикая злоба овладела им.
Но он тут же почувствовал стыд и отвращение и бросился вон из зала, опрокидывая на ходу столы и стулья. Вдогонку ему неслись проклятия растерянных, скандализованных буржуа.