Текст книги "Несколько поцелуев"
Автор книги: Алексей Тихонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Я не пошел в сад, а вернулся в свою спальню и встал у окна, чтоб следить, как Варя пойдет по двору домой с другого конца усадьбы.
Мне пришлось поджидать ее не долго. Она тоже заметила меня в окне, улыбнулась, кивнула головой по направлению к саду и пошла к садовой калитке. Боже, как она опять показалась мне хороша в эту минуту, под яркими лучами утреннего солнца, на мягкой зелени луга. Я готов был забыть свою решимость уехать, мое скверное настроение как-то вдруг рассеялось, и я чуть не опрометью бросился опять чрез все комнаты и коридор на террасу и в сад.
Но я на минуту остановился у библиотеки, собрался с духом, дал себе слово быть твердым и пошел навстречу Варе, как идут на экзамен, как идут в суд, как идут в битву. Это было для меня совсем новое сильное ощущение, и я хотел довести его до конца, испытать вполне, выпить до дна кубок добровольного насилия над самим собой.
Проходя мимо картин и мольбертов в зимнем саду, я окинул их снисходительным взглядом; они напомнили мне о добром, доверчивом Михайле Петровиче, и я еще более укрепился в своем решении.
Я спустился с лестницы террасы, когда Варя вышла из аллеи на садовую площадку.
XVIII
Подходя ко мне, Варя опустила глаза, но тотчас же опять подняла их и взглянула на меня таким безмятежным и добрым взглядом, что мне самому стоило усилия, чтоб не потупиться.
– Здравствуй, – сказала она, протягивая мне руку и всматриваясь в меня. – Какой ты сегодня бледный.
– Я плохо спал, – ответил я, краснея.
– А вот ты и покраснел немного, – весело сказала она и звонко засмеялась. – Тебе не спалось? Ты думал обо мне?
– Да, Варя, – сказал я, невольно хмурясь.
– Ты не сердись, что я вдруг прогнала тебя, – сказала она, и сама покраснела и опустила глаза.
Мы без всякого соглашения, как будто это было так и нужно, направлялись теперь прямо к чугунной скамейке, где сидели ночью.
– Не сержусь, милая, – ответил я, садясь рядом с ней на скамейку и беря ее за руку.
– Знаешь, это как-то вдруг так вышло, – начала она оправдываться. – И еще знаешь что? Лучше ты не ходи ко мне в комнату. Будем видеться только здесь в саду.
– А еще лучше будет, милая, дорогая моя, – сказал я, пересиливая себя, – если я сегодня же совсем уеду.
– Как? – произнесла она, бледнея и смотря на меня широко раскрытыми глазами.
– Да, Варя, я уеду, и сегодня же. И уеду потому, что я люблю тебя, потому что ты мне дорога. Неужели ты думаешь, что то, что было вчера, может повторяться каждый день. Я слишком многое испытал на своем веку, чтоб не понимать, что мы не сладим сами с собой и в один прекрасный день оба свалимся в колодезь. Положим, я предупредил тебя, что я тебя потом разлюблю и позабуду, и следовательно ты не обманута мной. Положим, я каждый день буду твердить тебе, что это предупреждение не шутка, что ты ни в чем не должна верить мне – и все-таки это ни к чему не поведет и не удержит тебя от того, чтоб пожертвовать собой, своим будущим, своими обязанностями пред отцом, пожертвовать всем за одну минуту увлечения, в которой ты потом быть может стала бы горько раскаиваться.
Она уже не смотрела на меня, она потупила глаза, опустила голову. И вдруг я заметил, как на обеих щеках у нее откуда-то выросли две крупные, как бриллианты блестящие, слезинки, сначала одна, потом тотчас же другая. Я не видал, как они выкатились из-под ресниц, я видел только, как, остановившись на щеках, они росли, становились больше. И предо иной мелькнуло, как вчера, на этой самой скамейке, я убаюкивал эту милую Варю, как она улыбалась, как мы были счастливы. Где это все теперь? Куда исчезло и почему? Во имя чего терзаем мы себя?.. И, казалось, был момент, когда я готов был опять схватить ее в свои объятия и целовать, и целовать...
Но я пересилил себя... А слезки на щеках росли, стали крупнее, и вот одна из них упала, за ней другая; на их месте выросли новые, и потом, друг за другом, они полились неудержимым потоком, а Варя закрыла лицо руками и припала головой к спинке скамейки.
– Ты плачешь и теперь, Варя, – заговорил я, наклоняясь к ней и целуя ее голову, – а подумай, что было бы если б пришлось расставаться после, если б... ты еще больше привыкла ко мне. Прости меня и за то горе, которое я причинил тебе, но его ты, по крайней мере, скоро можешь забыть, и бесследно... Дай мне руку на прощанье, расстанемся друзьями, какими мы собирались быть на первых порах знакомства... и не сдержали уговора...
Я взял ее руку и, страстно целуя ее, говорил:
– Прощай, моя хорошая, моя жизнь, прости, моя милая. Сохрани обо мне память, как о человеке, который полюбил тебя глубоко и бескорыстно, полюбил тебя так, как ты этого стоишь и как, дай Бог, чтоб любил тебя тот, кому ты будешь подругой на всю жизнь.
Я встал.
Я до сих пор слышу его, этот вопль, с которым она, вскочив со скамьи, бросилась ко мне на шею и, крепко охватив меня руками, повторяла:
– Я люблю тебя... я люблю тебя...
Она судорожно рыдала у меня на груди. Я стоял молча, давая ей волю выплакаться. Для меня самый трудный момент был уже пройден, и теперь я был уверен в себе.
Ее рыдания стали, наконец, спокойнее, она отерла платком глаза, и когда я хотел усадить ее на скамейку, она только сказала мне:
– Оставьте, – и тихо-тихо пошла к террасе.
Я машинально следил, как она поднялась на первую лесенку, как, закрывая платком лицо, поднялась на вторую, и скрылась затем на хорах.
Я оглянулся, окинул взглядом эта деревья, свидетелей нашего счастья и нашего горя, взглянул на скамейку, невольно покачал головой, и так же медленно, как Варя, пошел шаг за шагом чрез террасу в дом, чтобы велеть Ивану укладываться и собираться к отъезду тотчас после обеда.
Какие мучительные два часа провел я в ожидания обеда, сидя один в библиотеке. Мне никуда не хотелось идти, а хотелось сидеть одному, тут, куда, я знал, что никто не заглянет... кроме разве Вари, хотя я был уверен, что и она не придет. Мне необходимо было одиночество, необходим был покой, отсутствие новых впечатлений. И, глядя на полки с книгами, я думал: "Сколько слов любви рассеяно по страницам этих фолиантов, сколько чудных сказаний о радостях и муках влюбленного сердца читал я когда-то в них и в бесчисленных других, им подобных, читал и в великой книге жизни и, кажется, все, все уже изведано, исчерпано, и все-таки каждый раз находишь что-нибудь новое в этой старой, вечной, как мир, сказке любви".
Es ist eine alte Geschichte
Doch bleibt sie immer neu –
вспомнились мне всеми часто повторяемые, незабвенные строки; но мне вспомнилось и продолжение их, так близко подходившее к моему теперешнему положению:
Und wem sie just passieret
Dem bricht das Herz entzwei.
И горькое чувство разлилось у меня в душе...
XIX
В пыли и обливаясь потом, прикатил как раз к обеденному часу Михаил Петрович откуда-то с сенокоса. Он был очень доволен, что успел заставить при себе сметать в стога скошенное сено.
– А гроза-то, гроза-то какая собирается! – говорил он, указывая из окна столовой на небо. – Ну и жарко же было сегодня. А что значит старость-то-с: к погоде-то, к дождю-то – чувствую – все кости ломит. Вы вот как? Чувствуете погоду-с?
– Да, и мне тоже как-то не совсем хорошо, – ответил я, чтоб поддержать его.
– Вы говорили вот, ночью не спалось – это наверное перед погодой-с. Уж вы поверьте-с. Животные – и те все чувствуют. Однако, что же это не подают? Где же Варенька? – засуетился он и пошел разыскивать Варю.
Чрез несколько минут появилась маленькая Надя, с миской в руках, и за ней Михаил Петрович, несколько смущенный, а Вари не было.
– У Вареньки-то голова болит и нервы расстроились, – сконфуженно произнес он, покачивая головой.
– Да? – спросил я сочувственно.
– Погода-то, что значит-с! Повлияла-с, – с чувством глубокого убеждения говорил старик. – Не бывало с Варенькой этого, а и на нее должно быть подействовало. Да гроза-то уж очень большая должно быть собирается. Облака, облака кругом – Боже мой какие! Одна красота! – восторженно размахивал он руками. – Вот после обеда сейчас возьму палитру-с, кисти и писать, писать – натура-матушка, сама красота!
Мы сели вдвоем за стол.
– А я ведь все-таки сейчас после обеда ехать хочу, Михаил Петрович, – сказал я ему под конец обеда.
– Не может быть? – воскликнул он удивленно. – Помилуйте, в этакую грозу! Да кто вас гонит? Да я вас не пущу-с!
Я улыбнулся.
– Да что ж гроза, – ответил я. – Я езжал не раз и под дождем и в грозу, тарантас у меня крытый, с фартуком... А может быть гроза еще и мимо пройдет, и я успею доехать до дождя.
– Нет-с, не успеть. Лучше переждите-с и тогда поезжайте.
– Нет, я уж лучше поеду, – настаивал я. – Выжиданьем я могу ничего не выиграть, а только прогадать. Теперь я во всяком случае засветло доеду до своей усадьбы. Дорога пока сухая. Если же ехать после грозы, позднее, могу все-таки попасть под дождь и вдобавок в темень.
– Дождитесь утра-с! – предлагал Михаил Петрович.
– А завтра как с утра опять дождь пойдет! Тогда я и тащись все время в невылазной грязи. Нет, уж как-нибудь да доеду сегодня. Ведь и мне надо о своем сенокосе справиться.
– Да это все верно-с. Ну, уж воля ваша. Не смею уговаривать. Надо хоть чайку после обеда на дорожку-то выпить, – сказал он, желая хоть чем-нибудь еще раз проявить свое расположение ко мне, – пока запрягать будут – успеете еще. Я сейчас всем распоряжусь.
И он пошел отдать приказание запрягать лошадей и подавать самовар.
А я, оставшись один, с грустью окинул прощальным взглядом эти так радушно принявшие меня стены. Мне живо представилось, как в первый день моего приезда мы сидели с Варей вдвоем за этим столом и какую чинную беседу вели мы тогда. И как многое переменилось в это короткое время!
Я пошел в гостиную, чтоб еще раз взглянуть на висевший там написанный Варей пейзаж. Увы, он уж не произвел на меня того приятного впечатления, как тогда, когда мы с Варей вместе рассматривали его в первый вечер нашего знакомства. Берег и речка, изображенные на пейзаже, были мне теперь хорошо знакомы, и я не мог не заметить, что копия с натуры была очень слаба.
Грустный, я вернулся опять в столовую и стал смотреть в окно, любуясь нараставшей над полями грозовой тучей. Мне невольно пришлось подумать о неудобстве выезжать в дорогу под такой дождь, какой сулили эти плывшие по небу тяжелые, черно-пурпуровые громады; но то, что давило на меня в стенах этого дома, казалось, было еще тяжелее, и я бы ни за что не решился остаться.
XX
Михаил Петрович вернулся и сообщил, что лошади сейчас будут готовы, что самовар несут, и что Вареньке лучше и она сейчас придет напоить нас чаем и проститься со мной.
– А все-таки бы лучше остались, – добавил он, дружелюбно засматривая мне в глаза.
Я только покачал головой в ответ.
Мне было и приятно и жутко встретиться теперь с Варей, и я с замиранием сердца ждал ее прихода. Но она вошла спокойная, лишь несколько более обыкновенного серьезная и бледная и, грустно взглянув на меня, сказала просто:
– Вы уже собрались, Сергей Платоныч?
– Да, Варвара Михайловна, надо ехать, – ответил я. – А вы что же это? Прихворнули?
– Да, немного, – нехотя произнесла она.
Она молча налила нам чаю. Михаил Петрович все еще продолжал уговаривать меня остаться; я отнекивался.
Вдали пронесся отдаленный, глухой раскат грома.
– Ну вот видите, уж начинается, – сказал Михаил Петрович.
– Все равно, я поеду, – настойчиво, почти раздраженно сказал я.
Михаил Петрович отошел к окну, чтоб взглянуть на тучи. Я поднял глаза на Варю – она смотрела на меня. Без слов мы прощались друг с другом. И опять я увидал, как у нее на щеках выросли внезапно две крупные слезинки и скатились ей на колени. Она быстро отерла глаза рукой, встала и, протянув мне руку, сказала:
– Прощайте.
Потом, обернувшись в сторону отца, произнесла:
– Папа, у мена опять голова кружится, я пойду к себе, – и ушла.
Старик обернулся. Этот быстрый уход, неуловимое прощанье со мной, мой несколько растерянный вид и самая внезапность моего отъезда показались, наконец, и ему что-то подозрительными. Но он не нашелся, что сказать, а в это время, как раз у крыльца, зазвенели колокольчики моего экипажа.
– Ну, до свиданья, Михаил Петрович, – сказал я, вставая. – Спасибо за гостеприимство. Надеюсь опять встретиться. Заезжайте ко мне, когда вздумается.
– До свиданья, до свиданья, Сергей Платоныч, приезжайте, приезжайте, благодарствуйте, ваш слуга-с, – растерянно бормотал старик, провожая меня в переднюю и на крыльцо. – Эх, попадете под дождь, промочит вас, – говорил он, стараясь быть приветливым.
Но лицо его было задумчиво и серьезно.
Я крепко пожал ему руку, с сознанием, что ему не за что будет послать мне вдогонку проклятья.
Недовольные, суровые лица моих кучера и лакея и унылый вид усаженного в тарантас Трезора откровенно говорили мне, что я совсем не вовремя вздумал ехать домой. Но когда я сел в тарантас и увидал с боков и над собой знакомую сафьянную обивку его поднятого на шарниры кузова, я почувствовал, будто какая-то тяжесть спала у меня с сердца и, прислушиваясь к звону колокольчика, я спокойно любовался грозовой тучей, навстречу которой понеслась моя тройка.
Посмотрев на сидевшего на козлах Лепорелло, я было подумал, не взять ли его к себе в экипаж, чтоб избавить его от дождя. Но мне почему-то он показался вдруг в эту минуту донельзя противным, отталкивающим. Притом же я сообразил, что на нем был такой же кожан, как и на кучере, и если кучер будет сидеть на козлах, так может и Лепорелло, черт его побери, торчать там же.
В трех верстах от Шуманихи страшная гроза и ливень разразились над нами. Струи дождя пробивались даже ко мне в тарантас, несмотря на застегнутый фартук и спущенный козырек тарантаса.
– Не заехать ли, барин в деревню? – спросил меня кучер, отодвигая немного фартук.
– Пошел вперед! – сердито крикнул я ему в ответ.
Молния ежесекундно освещала мне полумрак закрытого тарантаса, треск громовых ударов раздавался то справа, то слева, заглушая на минуту барабанную дробь дождевых капель, – а я был совершенно безучастен ко всему, что творилось вокруг меня.
"Любовь, – думал я в это время, – не есть физиологические процесс; она не есть нервное ощущение; она не сродство душ, она не привычка, не порабощение, – она великая, доныне неразгаданная, а только все более и более затемняемая тайна".
XXI
Прошло три года – самых бурных в моей жизни. Увлеченный другими интересами и страстями, я не побывал за это время не только в Шуманихе, но и у себя в имении и не вспоминал о Варе. Шуманиху я, разумеется, не купил, и она была по-прежнему во владении моего приятеля. Михаила Петровича я ему расхвалил, а относительно увлечений новыми постройками помирил их на половине, то есть, мой приятель кое-что согласился сделать, от остального Михаил Петрович должен был отказаться.
В эти три года яркие блуждающие огоньки много раз увлекали меня за собой. И я шел за ними, разгадывал их иногда уже на самом краю болотной трясины, в которую они меня тянули, и, отшатнувшись от них назад, тотчас же бежал вослед другим, таким же, ища под ними то неведомого клада, то источника живой воды и находя лишь гробы, чад и зияющую бездну разочарования. За эти три года я много постарел и телом, и душой; из кошки, забавляющейся игрой с хорошенькими мышатами, мне теперь часто приходилось самому превращаться в эту мышку и испытать на себе положение терзаемого зверька. Я, впрочем, не жалел и не жалею об этом, потому что сам искал сильных ощущений, а ощущения, пережитые мною в эти три года, были сильны, очень сильны. Теперь, когда они отошли на расстояние воспоминания, мне они кажутся даже приятными, и уж по меньшей мере, интересными. Одно, что было в них печального, это то, что они внесли в мою душу некоторую долю озлобления и черствости. И прежняя моя манера отношения к любви несколько видоизменилась. Что прежде делалось с легким сердцем, то теперь носило иногда отпечаток какого-то злорадства, затаенного, едва уловимого для самого себя; в чем прежде была поэзия, то теперь делалось из тщеславия или в силу привычки к состязанию. Любовь отцветала, нелепый бесцельный спорт любви захватывал все больше и больше прав.
На третий год обстоятельства сложились так, что я должен был поехать из Петербурга на несколько дней в свое имение, чтоб продать там хлеб на корню и затем тотчас же ехать в Крым. На полпути от нашего городка до моей усадьбы, на той почтовой станции, с которой сворачивали на Шуманиху, смотритель стал извиняться предо мной, что должен дать мне усталых лошадей, потому что последнюю свежую тройку только что перед моим приездом отпустил с судебным следователем, проехавшим из Шуманихи.
– Судебный следователь? Из Шуманихи? Зачем он там был? – спросил я, предчувствуя недоброе.
– А они часто там бывают-с, – с многозначительной улыбкой ответил смотритель. – Сказывают, женится он на Варваре Михайловне, на дочке-то управляющего, Михаила Петровича.
– Дмитрий Сергеич? – изумленно спросил я, припоминая имя нашего следователя, человека очень пожилого и вдовца.
– Нет-с, – улыбаясь, ответил смотритель, – Дмитрий Сергеич давно от нас уехали, а теперь уж вот другой год у вас новый, Александром Николаичем зовут. Этот молодой и такой красивый, и даже вот с вами сходен с лица-то; ростом только немного пониже вас будет.
Какое-то странное, неопределенное, но нехорошее чувство шевельнулось у меня в душе, пока я слушал смотрителя; и под влиянием этого чувства, почти бессознательно и чрезвычайно быстро в голове моей сложилось внезапное решение: ехать в Шуманиху.
– Ну вот и отлично, – сказал я смотрителю, – значит, кстати и поздравлю их. А я как раз хотел поехать отсюда к Михаилу Петровичу, посоветоваться на счет продажи хлеба. Он дома?
– Надо быть дома. Чрез нас не проезжали, – отвечал смотритель.
– Вели запрягать скорей! – сказал я. – Ничего, что лошади усталые – до Шуманихи все равно как-нибудь дотащимся.
И чрез несколько минут я уже несся навстречу новым сильным ощущениям.
Зачем я ехал в Шуманиху, что мне было там нужно, что я намерен был там говорить, делать – на это в первый момент я и сам себе не мог бы ответить; но, по мере того, как я приближался туда, если не цель, то, по крайней мере, причина моей поездки начинала принимать в моих мыслях более или менее определенные формы. Тут сгруппировалось все: и воспоминания, и возродившееся чувство прежней любви, и самолюбие, задетое тем, что Варя, забыв меня, полюбила другого, и сомнение, любит ли она его, не по расчету ли выходит за него замуж, потому что надо же за кого-нибудь выйти; быть может она еще любит меня; быть может выбрала его, потому что, как говорит смотритель, в нем есть сходство со мной...
В эту вереницу чувств и мыслей тайком прокрадывалось чувство сожаления о том, что я потерял навсегда Варю, которую любил больше других женщин, которой одной из всех верил, и в которой может быть мог бы найти хорошую жену; но оно тотчас же исчезало под напором ни на чем не основанного сомнения, могла ли бы она остаться верной женой.
И наконец, над всей путаницей моих чувств вырастало, вытесняя другие, одно желание: испытать теперь еще раз над Варей, уже невестой, силу моего влияния на нее. Пусть она ради меня будет неверна своему жениху – этого мне будет совершенно достаточно, чтоб убедиться, что моя участь донжуана лучше участи, которая ждала бы меня в супружестве с ней. Притом же этим я отомстил бы и ее жениху – новому, неведомому противнику, посягнувшему, подобно другим моим врагам, вытеснить меня еще из одного сердца, – сердца Вари, где я некогда безгранично властвовал.
Я, изломанный, исковерканный жизнью последних лет, я понял, зачем я еду: мне теперь необходимо было разрушать.
XXII
Я приехал в Шуманиху как раз в то время, когда Варя и Михаил Петрович только что садились обедать. Старик, услыхав колокольчики, вышел на крыльцо, за ним выглядывала из дверей и Варя.
Михаил Петрович принял меня с распростертыми объятиями. Очевидно, всякие недоумения, закравшиеся было ему в душу, когда он, три лета тому назад, провожал меня на этом самом крыльце, теперь были бесследно забыты.
Но Варя встретила меня сурово. Пожимая ей руку, я взглянул ей прямо в глаза и не заметил ни тени радостного волнения. Напротив, из-под ее наружного спокойствия и вежливого приветствия как будто пробивалось скрытое неудовольствие на мой приезд. Это меня рассердило.
Наскоро умывшись от дорожной пыли, я сел вместе с ними за стол.
Михаил Петрович, узнав, что я приехал посоветоваться с ним о немедленной продаже своего хлеба на корню, был озадачен и опечален. Кроме двоих местных скупщиков-кулаков, он никого не мог указать мне. Его печалило еще и то, что после двух лет полных неурожаев, нынче хлеба в моем имении были в превосходном состоянии, и можно бы исправить все прорехи минувших двух лет; продать же на корню – это значило все равно, что вынести новый полный неурожай. Но делать было нечего: в деньгах я нуждался, как говорится, до зарезу. На лице Вари я прочел тоже некоторое участие к моему положению. Мы много говорили на эту тему, пока, наконец, в конце обеда я сам не перевел разговор на расспросы о их собственном житье-бытье. Михаил Петрович сразу сообщил мне самую крупную новость.
– Варя вот замуж выходит, поздравьте.
– Да? – несколько замявшись, сказал я. – Мне уже говорили на станции, но я не решался спросить вас об этом, думая, что вы может быть пока держите это в секрете. Позвольте же поздравить и пожелать счастия, – добавил я, вставая и пожимая обоим руки.
– Зачем секретничать-с, – посмеиваясь, произнес Михаил Петрович, – после Успенья и свадьба. Жених прекрасный: новый судебный следователь, сюда к нам в уезд, вместо Дмитрия Сергеича, назначен; молодой; ну а насчет красоты это уж ее дело-с, – сказал старик, кивнув головой на Варю и с отеческой любовью смотря на нее.
Варя ярко покраснела.
– Очень рад, очень рад, – повторял я машинально, с официальной улыбкой, смотря то на отца, то на дочь.
– Что же, Варя, надо будет спрыснуть поздравление-то, – обратился к ней Михаил Петрович. – Я пойду принесу бутылочку "шипучки", там у меня есть в подвале, – сказал он, вставая.
– Нет, зачем же тебе беспокоиться, папа, – быстро прервала его Варя, и тоже встала, – дай мне ключи от подвала, я схожу сама.
Ее, очевидно, пугало остаться со мной наедине.
– Ну, поди.
Проводив ее любовным взглядом, Михаил Петрович наклонился в мою сторону и, со свойственной старикам болтливостью и таинственностью, прошептал, подмигивая:
– Любит жениха-то своего, уж очень! Души не чает.
Я чувствовал, как у меня что-то подступило к сердцу, но я с любезной улыбкой спросил:
– А вам разве не жаль расстаться с Варварой Михайловной?
– Да мы и не расстанемся-с, – ответил он с оттенком торжества над побежденным препятствием, – ведь Александр Николаич, мой будущий зять, следователь уездный, и мы порешили, что его постоянная квартира будет в Шуманихе. Вот я ему и отдаю – в наймы-с! – вон этот флигель, – сказал он, указывая мне по направлению одного из окон, – там они и будут жить с Варей, там у него и канцелярия будет, и Варина классная. Она ведь нынче ребятишек грамоте учит. Она же будет у мужа письмоводителем-с! А я останусь здесь, в этом доме, один, помещиком. Ну, обедать, чай пить, все это, разумеется, будем вместе.
Варя принесла шампанское и бокалы. Михаил Петрович выпустил пробку в потолок, налил вино, мы чокнулись, выпили. Варя официально улыбалась; но ей это было, очевидно, не по душе. Я тоже был скверно настроен, потому что, встретил в Варе враждебное отношение ко мне, потому что не знал, как и когда мне удастся вызвать ее на объяснение. Завтра утром я должен был уехать, – я об этом заявил Михаилу Петровичу с самого начала, ссылаясь на спешность моего дела по продаже хлеба, – следовательно, объясниться с Варей было нужно непременно сегодня же, а ее поведение не давало на это ни малейшей надежды. Между тем я чувствовал, что интерес предстоявшей борьбы разжигал меня.
Приглядываясь к Варе, я заметил в ней перемену, и не в ее пользу; она возмужала, прежняя наивность выражения и детская прелесть сгладились, черты лица получили большую осмысленность, интеллигентность, но и большую резкость с отпечатком какой-то деревенской деловитости. Прежде в ней было больше поэзии. Но зато теперь предо мной был уже не выросший из коротеньких платьев подросток, а вполне сформировавшаяся женщина, красивая, полная жизненных сил и, конечно, сознающая и свою красоту, и силу, и свои права, и обязанности. Я чувствовал, что эта Варя уже не поддастся так легко обаянию страстного поцелуя; но я чувствовал также, что раз она ему поддастся, то уж ни перед чем не остановится, да и я с этим противником не нашел бы в себе достаточно великодушия для пощады.
И я с нетерпением озирался, отыскивая возможность и место для начала состязания.
Но после обеда Михаил Петрович потащил меня смотреть свои новые картины, потом новые усадебные постройки, будущую канцелярию судебного следователя, новую лошадь, новую молотилку, – словом, день проходил, а я еще не успел сказать Варе двух слов. С дороги, шампанского и подавленной досады у меня начинала разбаливаться голова. Я отпросился у Михаила Петровича отдохнуть до вечернего чаю и ушел в кабинет.
Но спать я, разумеется, и не думал. Одиночество и лежание на кушетке томили меня еще больше, и чрез полчаса я уже шел по знакомой сводчатой аллее сада с тайной надеждой встретить Варю. Но, вероятно, она угадывала, что я буду искать ее, и нарочно пряталась. Я бродил одиноко по саду. Все было по-прежнему, только было заметно, что теперь больше все подрезано и подчищено, цветов гораздо больше, да в двух местах стояли новые деревянные скамейки, а та, чугунная, на которой я когда-то целовал Варю, была переставлена, и на ее прежнем месте теперь ничего не было. Вероятно, это Варя пожелала уничтожить воспоминание. Мне стало досадно и больно. Я уже несколько раз прошелся по аллеям, я видел, как приходил какой-то мужик поливать цветы, а Вари все не было. Отчаяние мое росло.
Наконец, я вернулся в кабинет, опять лег на кушетку и, чтоб немного рассеять скверное настроение, стал читать один из взятых с собой в дорогу новых французских романов, решив окончательно помириться с полной неудачей моего нынешнего посещения Шуманихи.
XXIII
Я продолжал читать, когда явился Михаил Петрович звать меня к вечернему чаю.
Варя сидела за столом в столовой, спокойная, красивая, довольная. Вероятно, то, что она удалялась от меня, нисколько ее не волновало. Я кусал губы и молча пил чай, слушая болтовню Михаила Петровича и обдумывая, как бы мне заговорить с Варей.
Не знаю, чем бы разрешилось мое трудное положение, если б не обстоятельство, которого не предвидел я и про которое забыла, очевидно, и Варя, потому, что она была застигнута врасплох.
Выпив торопливо свой чай, Михаил Петрович быстро встал.
– Уж извините, Сергей Платоныч, – обратился он ко мне, – я вас оставлю-с. Сегодня суббота, надо с рабочими расчет произвести-с, и я пойду в контору кое-что подготовить. А уж вас пусть молодая хозяйка занимает.
Я торжествовал. Бровки Вари слегка сдвинулись. Она покраснела и улыбнулась деланной улыбкой. Но отступление для нее уже было невозможно, и мы остались одни.
Прошла минута тяжелого молчания. Я допил свой стакан.
– Вам угодно еще чаю? – спросила Варя.
– О, да, Варвара Михайловна, и, если позволите, то я выпью потом и еще стакан, – поспешно отвечал я, желая таким образом продлить наше пребывание за столом.
– Пожалуйста, – ответила она равнодушно.
Не предвидя, что мы останемся одни, Варя не поставила, как прежде, громоотвода, в виде прислуги в передней. Я мог говорить с ней свободно.
Но я долго не решался прервать молчание.
– Вы счастливы, Варвара Михайловна? – спросил я, наконец.
– Да, – ответила она, хмурясь и наклоняясь над стаканом.
– И дай вам Бог, – сказал я задушевным тоном. – Едва ли кто-нибудь так желает вам полного, безмятежного счастия, как я.
Я остановился; она молча пила чай.
– Не знаю, вспоминали ли вы обо мне, – произнес я уже с возрастающей смелостью, – но с тех пор, как я уехал отсюда, ваш образ всегда носился предо мной, и я много раз вспоминал о...
– К чему вы мне все это говорите! – довольно резко оборвала меня Варя, подняв на меня строгий взгляд.
Я взглянул на нее, опустил голову и несколько упавшим голосом продолжал:
– За что же так жестоко, Варвара Михайловна? Разве я сказал вам что-нибудь дурное? Разве я сделал вам когда-нибудь какое-нибудь зло, что вы не хотите позволить мне даже сказать вам, что я вспоминал о первой встрече с вами, и для меня это воспоминание было всегда окружено светлым ореолом. Вы счастливы, и я говорю: дай вам Бог. Я, быть может, несчастлив, и вы не хотите позволить мне даже сказать вам, что и я был когда-то счастлив и что это исключительное мгновение в моей жизни связано с воспоминанием о вас. За что же так жестоко!
– Не жестоко, а просто мне не следует говорить с вами об этом и вспоминать прошлое, – отвечала она более мягко и несколько сконфуженно, – я невеста.
– Я это знаю, Варвара Михайловна, – продолжал я, – и, кажется, не сказал ничего такого, чего вам, как невесте, нельзя было бы выслушать. Мне кажется, и за первую нашу встречу, вы не можете упрекнуть меня в каком-либо неуместном слове, а теперь тем более. Вы сказали, что вам не следует говорить со мной об этом. Как это на вас не похоже. Точно вы какая-нибудь купеческая дочка, которой маменька не велела разговаривать ни с кем из кавалеров, кроме своего жениха. Назад тому два года я знал вас более смелой и самостоятельной. Если вы тогда чувствовали в себе довольно силы, чтоб не бояться разговоров и... Неужели вы с тех пор ушли назад и стали нравственно слабее!
– Я уже знакома с вашей манерой вести невинные разговоры, – с некоторой иронией ответила Варя. – Я сказала, что мне не следует разговаривать о прошлом вовсе не потому, чтоб я боялась вспоминать о нем, а потому что при теперешнем моем положении...
– Простите, Варвара Михайловна, но я и не думал заставить вас вспоминать... что было между нами когда-то... я только сказал, что я часто вспоминал о вас, а вы не дали досказать мне, что в моих воспоминаниях я окружал вас ореолом недосягаемого совершенства, и всегда желал, чтоб судьба была к вам благосклонна, чтоб вы шли безмятежным путем к счастию...
– Ну... я благодарю вас, – сказала она.
– А вы относитесь с иронией к моим словам, – грустно произнес я, поникнув головой, – вы с усмешкой говорите, что знакомы с моими невинными разговорами. Да что же я такое сделал вам, что же я такое сказал, чтоб моя разговоры заслуживали иронического отношения к ним? Неужели быть искренним, каким я был всегда относительно вас, неужели это достойно насмешки? А ведь вы не докажете, чтоб я сказал вам хоть одно лживое слово.








