Текст книги "Несколько поцелуев"
Автор книги: Алексей Тихонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Течение реки начало сносить нас мимо залива. Я взял весла и несколькими взмахами врезал нос лодки в песчаный берег.
Подавая Варе руку, чтоб помочь ей выйти из лодки, я почувствовал, как непривычно дрогнула ее рука, опираясь на мою.
Мы молча пошли друг за другом по узкой тропинке. Варя шла впереди, срывая на ходу васильки и заплетая их в венок. В одном месте, в стороне, между рожью, мелькнуло много васильков, как будто целая грядка их была посажена. Варя сначала приостановилась, потом, раздвигая руками рожь, повернула к василькам. Я пошел за нею и тоже стал рвать цветы и подавать их ей.
– Мне нравится конец, – сказала она вдруг, взглянув на меня своим обычно ласковым взглядом. – "Любовь пройдет, и я без сожаленья забуду о твоей судьбе"...
– Нравится? – удивился я, и невольно добавил: – Но конец не это...
– А что же?
– Конец-то? – произнес я, как бы спрашивая сам себя, договариваться ли до конца. И после минутного колебанья я прочел последние строки:
Но если в страстном упоеньи
Забыть на миг весь мир земной
Захочешь ты – оставь сомненья,
Люби меня, иди за мной!
– Вот конец.
Я произнес эти стихи тихо, сдержанно; но в то же время я пристально смотрел на Варю, как бы задавая ей серьезный вопрос и ожидая решительного ответа.
Варя молчала и, перестав рвать цветы, стояла неподвижно, с опущенными глазами, словно все еще вслушивалась в стихи.
– Да, за этот краткий миг, – заговорил я снова и на этот раз более страстным тоном, – за краткий миг быть может безрассудного блаженства я сам не раз забывал всякие сомнения и, не думая о будущем, отдавался во власть настоящего.
Цветы, которые я держал в руке, как-то сами собой выпали, и моя рука невольно протянулась, чтоб взять руку Вари. Она не противилась. Я крепко прижал ее руку к губам.
– Я вас люблю, Варя, – страстным шепотом заговорил я, едва владея собой, – я вас люблю, моя дорогая, самой глубокой преданной любовью, и простите, что я дерзко нарушаю наш договор... да нет, я даже ничего не нарушаю: разве я ухаживаю за вами!.. Я только не в силах сдержать проявление моей любви, моего поклонения. Но я готов сейчас же удалиться, если вы этого потребуете...
И я выпустил ее руку, и эта рука беспомощно опустилась, а другая судорожно сжимала цветы начатого венка. Вся пунцовая, Варя стояла с поникшей головой. Я видел, как поднимались и опускались у нее на груди складки ее полупрозрачного платья. Я заметил, как несколько расширились ее нежно-очерченные ноздри, а верхняя губа приподнялась, образуя красивые ямочки по углам. Меня охватывало радостное волнение; и я понимал, что Варя в отношении ко мне уже не та, какой я нашел ее при первой встрече.
– А если вы не оттолкнете меня, – заговорил я, взяв ее руку, – если в вашем сердце есть хоть капля более теплого чувства, чем простая дружба ко мне, – я буду счастлив уже одним сознанием этой любви. И чем чище и непорочнее она останется, тем она будет мне дороже, тем величественнее и торжественнее мне будет казаться то мгновение, когда ваше сердце забилось в унисон с моим сердцем.
Как-то незаметно для меня самого, я обвил рукой ее стан и слегка приблизил ее к себе. Она не противилась. Я поцеловал ее в лоб. Она по-прежнему стояла задумчивая, неподвижная, застывшая в одной позе, и только под своей рукой я чувствовал учащенное биение ее молодого сердечка. Ее лицо горело, губы вздрагивали, глаза были полузакрыты. Я невольно наклонился, чтоб заглянуть ей в глаза, чтоб поймать их выражение. Тогда мои губы коснулись ее губ – и вдруг я почувствовал, как этот слабый, робкий поцелуй начал разрастаться во что-то хорошо знакомое мне чудовищное, неодолимо-грозное, обессиливающее. Я чувствовал, как наши губы срослись во что-то неделимое, целое; я чувствовал, как меня всего куда-то втягивало, как будто громадное чудовище проглатывало меня, а я не в силах был пошевелиться; я как будто медленно переливался в какое-то неведомое пространство, я исчезал – и это исчезновение было мучительно– сладостно...
– Довольно, довольно! Будет! – прошептала вдруг Варя, вырываясь из моих объятий. – Оставьте, оставьте... пойдемте...
И она рванулась к тропинке.
– Варя, Варя, милая, погоди, – лепетал я, хватая ее за руку и силясь удержать ее на месте.
Но она потащила меня за собой. Я освободил ее руку. Она быстрыми шагами пошла вперед.
– Варя, ты не сердишься, дорогая, да? – говорил я, едва успевая идти за ней. – Я люблю тебя, Варя. Я не обидел тебя... скажи, милая. Ведь один только поцелуй... Ты не сердишься?..
И я снова схватывал и снова опускал ее руку.
– Нет, нет, не сержусь, – шептала она, вырываясь, – только оставьте, оставьте, пойдемте.
Мы были уже недалеко от мельницы, надо было принять более спокойный вид, и мы оба пошли тише. Варя бросила венок, который она до сих пор все еще крепко сжимала в руке. Венок упал на дорогу, к моим ногам. Я взглянул на него: бедные васильки – как они были измяты.
Кончилась рожь, за ней полянка, еще два шага – и мельница. Варя оглянулась на меня и, погрозив мне с доброй улыбкой, сказала:
– Смотрите же!..
Я не знаю, что именно она хотела сказать этими словами, но тогда мне казалось, что я все, как нельзя лучше понял.
XIV
Михаил Петрович, объехав поля и луга, поджидал уже нас сидя на ковре, раскинутом на пригорке близ вершников. Перед ним, на постаменте из четырех кирпичей, стоял самовар, а по ковру были расставлены чайные принадлежности.
Мы попали как раз вовремя: Михаил Петрович только что налил себе второй стакан чаю.
– Ну, накатались? – приветствовал нас старик.
– Как всегда, – ответил я.
– Ну-ка, папа, угощай-ка вас чайком, – весело сказала Варя, опускаясь на свободный конец ковра, – хозяйничай-ка.
– Сейчас, сейчас, – засуетился старик.
Мы пробыли на мельнице с четверть часа и поспешили отправиться домой, чтоб успеть доехать засветло.
Наша тройка быстро неслась между двумя стенами ржи, линейка катилась, как по рельсам, по ровной колее мягкой полевой дороги, густые облака пыли оставались длинной полосой позади. А навстречу нам мягкий вечерний ветерок, не давая оседать на нас пыли, веял ароматом цветущих полей. Далеко во ржи перекликались два перепела, а над ним реял в воздухе молодой ястребок.
– Каков воздух-то-с! Какая благодать! – восклицал Михаил Петрович, торжествующим взглядом смотря на меня. – У вас в Петербурге, я думаю, такого нет-с.
– Да, уж такого нет, – отвечал я, дыша полной грудью.
– А вот-с вы со мной не поехали на дальние луга – там еще лучше-с. Какая у нас по дороге туда греча-с, какие там стога сметаны. Напрасно давеча не поехали со мной, напрасно-с.
Я посмотрел на Варю: она улыбнулась, мельком взглянула на меня и опустила глаза.
Мы с Варей почти всю дорогу молчали. Зато Михаил Петрович был очень разговорчив. Он то расспрашивал меня "о чужих краях", то о Петербурге, то о моем собственном имении. Занятый своими мыслями, я нехотя отвечал на его вопросы короткими фразами и, вероятно, невпопад. Зато я охотно предоставлял ему расписывать яркими красками прелести Шуманихи и делал вид, что слушаю очень внимательно, хотя мысли мои витали в это время все еще около той грядки васильков, где я целовал Варю.
XV
Солнце опустилось уже за горы, и сквозь сумерки месяц слабыми лучами играл на зарябившейся речке, когда я очнулся от своих мечтаний, заслышав стук колес нашей линейки по деревянной настилке моста. В полверсте виднелись колонны дома в Шуманихе.
– Вот-с, вы посмотрите-ка, что за красота! – указывал мне на дом Михаил Петрович, очевидно продолжая давно заведенную речь. – Ведь это не дом, а дворец. Покупайте-ка-с, сударь, Сергей Платоныч, Шуманиху, покупайте-с. Потом женитесь там в Питере-с и приезжайте сюда на жительство с супругой-с, чтоб не скучно было... и будем хозяйничать-с.
Меня передернуло. Я взглянул на Варю и сразу подметил между бровей знакомую предательскую складочку. Я проклинал излишнюю болтливость Михаила Петровича, пришедшуюся так некстати, а он продолжал свое:
– А там детки пойдут-с, и посмотрите-ка, что у вас тут за графство будет-с. Уж тогда для прогулок ландо заведем-с, а не линейку! Хе-хе-хе!
Я был рад, когда, наконец, мы остановились у крыльца, и разговор на эту тему прекратился. Варя тотчас же исчезла, чтоб распорядиться ужином. Но сама она не вышла в столовую, отговорившись головной болью. Мы поужинали с Михаилом Петровичем вдвоем и разошлись по своим комнатам.
Я был не в духе. Разумеется, мне было не до сна, тем более, что было только девять часов.
Я вышел в сад. На террасе я остановился, прислушиваясь к тому, что делается наверху, у Вари. Но там было тихо. Не видно было и отблеска огня из окон.
"Неужели спит?" – подумал я.
Чтоб убедиться, я тихими шагами поднялся на лестницу, настолько, насколько было нужно, чтоб увидать открытые окна: нет, ее еще нет здесь – с открытыми окнами она не спит.
Я решился подождать, спустился на террасу и сел на лестнице в сад.
Глубь темных аллей казалась еще темнее вследствие контраста с освещенной месяцем площадкой. Я смотрел в эту темную даль, и мысли мои принимали несколько грустный оттенок. Я видел, что мои дела по отношению к Варе настолько подвинулись, что предугадать развязку было нетрудно. Мне было жаль Варю: я любил ее. И я сам не знал, чего я хотел. Я понимал, что оставаться здесь в Шуманихе – значит, дойти до развязки, затянуть на все лето роман, а потом, с наступлением осени, неизбежное охлаждение: в том, что оно неизбежно, я ни минуты не сомневался. Или уехать до начала конца, как я это всегда делал в тех случаях, когда начинал тяготиться продолжением начатого романа! Но теперь я был не в силах и уехать. Я чувствовал, что к Варе меня притягивает что-то более сильное, чем я сам. Она была уже для меня не только милой, но родной. Да, я сам готов был оберегать ее от того, что называется падением, я сам был рад, что давеча она вовремя оттолкнула меня. И в то же время я сидел и ждал ее здесь, не отдавая себя отчета, зачем я жду, и не зная, чем это кончится; я был готов прогнать себя от нее, и не мог двинуться с места, и жадно прислушивался, не стукнет ли дверь в ее комнате, ловил каждый шорох...
XVI
И дверь стукнула. В ночной тишине я мог расслышать знакомые шаги наверху, и потом красноватый отблеск свечи пробежал по темному потолку террасы, пробился сквозь переплетенные хмелем арки и рассеялся в лунном блеске сада.
Она пришла. Она там.
Надо дать ей знать о себе. Но как!
Мне пришло в голову запеть, и тотчас же показалось это чересчур банальным. Нет, лучше просто позвать ее...
Но, на мое счастие, она сама вздумала спуститься в сад. Она погасила свечу и вышла на хоры террасы.
Ждала ли она меня, рассчитывала ли она встретить меня в саду, – но только она как будто не удивилась, когда сверху заметила меня на террасе.
– А, вы здесь, – сказала она и остановилась было на первой ступеньке лестницы; но потом тотчас же быстро пошла вниз.
– Здесь, Варвара Михайловна, – ответил я, идя к ней навстречу.
Я протянул ей обе руки, она подала мне свои, и я крепко, крепко пожал их.
– Вы не сердитесь! – спросил я, стараясь разглядеть ее лицо.
– За что! – просто, добродушно ответила она. – Если в этом поцелуе была вина, мы оба одинаково виноваты.
– Милая, дорогая, как вы хороши! – воскликнул я, прижимая к своей груди ее руки. – Как я люблю тебя, Варя, как я люблю тебя, – повторял я, целуя их.
– Ну, идемте в сад, – сказала она, не противясь этим поцелуям.
Она дала обнять себя, она только слегка вздрогнула, когда почувствовала на лбу прикосновение моих горячих губ; а я в эту минуту как-то и сам понимал, что повторять поцелуй, которым мы обменялись во ржи, теперь, сейчас, было еще не время.
Мы спустились с террасы на площадку и, обогнув среднюю клумбу, направились к сводчатой аллее. Но у самого входа в аллею Варя вдруг остановилась.
– Нет, я туда не пойду, – сказала она решительным тоном. – Пойдемте вот сюда.
И мы пошли на подковообразную дорожку. Здесь, уходя по дорожке, мы неизбежно должны были вскоре возвращаться с другого конца ее опять на площадку.
– Варя, а ты любишь меня? – спросил я.
– Вы видите, – ответила она, с улыбкой взглянув мне в лицо.
– Милая, милая, – мог только повторять я.
Нам не нужно было говорить много, мы понимали друг друга без слов, и в сладостной задумчивости шли по аллее.
– И ты уж не боишься меня больше? – спросил я Варю, крепче прижимая ее к себе.
– Да я же никогда и не боялась, – смеясь ответила она. – С чего вы это взяли!.. Вы еще не знаете меня... Постой, я не хочу сегодня говорить на вы...
Она освободилась из моих объятий и, ударяя в такт в ладоши, произнесла:
– Ну! Раз, два, три... Ты!.. Да, ты еще не знаешь, какая я!
– Ты вся один восторг, – воскликнул я, обнимая ее и покрывая лицо ее поцелуями.
– Постой, постой, довольно, – говорила она, стараясь освободиться и не давая целовать себя в губы, плотно сжимая их.
– Варя, милая, ну, поцелуй меня еще так... по давешнему... ну, милая, хоть раз еще, – приставал я.
– Ах ты лакомка! – произнесла она шутливо-наставительным тоном и покачивая головой. – Стыдитесь, сударь, такой большой мужчина, с усами, и конфетки любит, ай-ай-ай!
И она засмеялась серебристым, раскатистым смехом.
– Варя, милая, ну, не шали... ну, поцелуй, разок, один, – умолял я.
– Ну, хорошо, хорошо, – произнесла она, обнимая меня, – целуй, только не долго, а то голова кружится.
Да, голова действительно кружилась от этих поцелуев, кружилась и в прямом, и в переносном смысле; и Варя была права, когда, отстраняя меня, она с детской наивностью и недетской самоуверенностью говорила:
– Нет, ты ведь не знаешь меня: я сильная.
– Я знаю только то, что ты милая, что ты прелесть, – восторженно отвечал я, чувствуя, что эта девочка совсем вскружила мне голову.
И крепко прижавшись друг к другу, мы медленно шли по аллее, счастливые, влюбленные, полные жизни. Забыв о прошлом, не думая о будущем, мы в это мгновение принадлежали этой теплой, лунной ночи, этому таинственному старому саду, мы принадлежали нашей молодости, нашей любви, мы были боги на земле.
– Мне это ужасно нравится, – сказала Варя, крепче обнимая мой стан.
– Что? – спросил я.
– Целоваться так.
– Ах, лакомка, – шутливо упрекнул я ее в свою очередь, – ну, целуй.
– Нет, постой, потом. Я вовсе не к тому сказала, что мне это нравится, чтоб сейчас и целоваться. А знаешь, на что это похоже, ужасно похоже?
Она говорила это с такой серьезностью и оживлением, что, казалось открытие неведомого мне сходства интересовало ее больше самих поцелуев. "Дитя, она Америку открыла", – невольно подумал я и спросил:
– Ну?
– Когда я была маленькой, – живо заговорила она, – у нас на дворе был глубокий-глубокий колодезь; в нем было темно; но когда заглянешь в него – воду видно, и в воде, как в зеркале, свое лицо увидишь. Я, бывало, перевешусь через сруб вокруг колодца и смотрю вниз долго-долго, пока голова начнет кружиться и в глазах помутнеет... И страшно было, и приятно.
– Ведь ты могла упасть и утонуть! – сказал я, покачав головой.
– Мне это все и говорили: деточка, упадешь, деточка, утонешь. А я вот взяла да и не утонула, а вот какая большая выросла. Уж как меня за это бранили, а я все-таки над колодцем свешивалась. Очень уж мне это нравилось, ужасно любила.
– Ну, а теперь – целоваться нравится? Да?
– Да. Только, пожалуйста, не очень часто. Не надо, не надо, – лепетала она, когда я опять стал целовать ее.
И я выпустил ее из своих объятий, я только галантно подал ей согнутый локоть правой руки, она оперлась на него я мы чинно продолжали путь.
Аллея кончилась, мы были снова у ее начала, на площадке пред террасой.
Пускай зоилы смеются над луной, воспеваемой поэтами, пускай она приелась читателям в лирических стихах и в любовных сценах романов, – что ж мне делать, если я не могу забыть, как в ту ночь луна, выглянув одной половинкой из-за темного полога неба, смотрела на нас так приветливо, так радостно, как будто и она разделяла наше блаженство. Она осыпала нас снопами своих серебряных лучей, как осыпают иногда хмелем и пшеницей молодую чету; она постлала на нашем пути узорчато-серебряные дорожки; она разбудила задремавшую листву окрестных деревьев, чтоб показать им наше счастье, наши ласки; она заботливо светила нам, чтоб мы могли видеть и взгляды, и улыбки друг друга, – и не изгладится из моей памяти незабвенная луна той далекой, невозвратимой ночи. Что мне за дело, что луна, говорят, обветшала; что мне за дело, что кто-то, где-то смеется над дифирамбами луне: мы ведь не зоилы были тогда; в эту ночь мы были только влюбленные.
– Смотри, как ночь прекрасна, – обратился я к Варе, останавливаясь у выхода из аллеи.
– Да. И знаешь что? – сказала она. – Мне кажется, что будто уж мы давно, давно и много раз стояли с тобой на этом месте, вот так, под руку, и любуясь этой картиной.
– Ты может быть видела это во сне? – сказал я шутя. – Бывают пророческие сны.
– Нет во сне я этого не видала, – произнесла она, задумчиво покачав головой, – но я много раз бывала здесь в лунные ночи одна, я простаивала здесь по целым часам и воображала себя то той, то другой героиней из прочитанного романа. Ведь нам, бедным провинциальным барышням, ничего другого не остается, – грустно, с оттенком не то горечи, не то иронии, закончила она.
Я не знал, что сказать ей на это, и только обнял ее и прижал в себе, а она продолжала:
– Ты помнишь "Шейлока"?
– Да, отчасти.
– А я знаю одну сцену оттуда наизусть и люблю иногда повторять ее. Знаешь то место, где Джессика идет по аллее с Лоренцо, и он говорит ей:
Луна блестит. В такую ночь, как эта,
Когда зефир деревья целовал,
Не шелестя зеленою листвою, –
В такую ночь, я думаю Троил
Со вздохами всходил на стены Трои
И улетал тоскующей душой
В стан греческий, где милая Крессида
Покоилась в ту ночь...
Варя декламировала эти стихи с несколько певучей, но задушевной дикцией.
– Потом, знаешь, – продолжала Варя, – они вспоминают еще других влюбленных, бродивших в такую ночь, как эта; но мне всего больше нравится, когда они шутя говорят сами о себе. Сначала Лоренцо ей:
... в такую ночь
С своим любезным Джессика бежала,
Покинув дом богатого еврея...
Джессика ему на это говорит:
... увы, в такую ночь
Ее любить Лоренцо юный клялся
И клятвами он душу у нее
Украл; но все обеты эти были
Один обман и ложь.
А Лоренцо ей отвечает, и по-моему ужасно мило:
...в такую ночь
Хорошенькая Джессика-малютка,
Обидчица-шалунья, клеветала
На милого – и милый ей простил.
– Правда это хорошо? – закончила Варя, смотря мне в глаза своими блестящими при лунном свете глазками.
– Варя, да ты поэт! – воскликнул я, хватая ее руки и целуя их в восторге.
– Ты мне уж это говорил однажды, – улыбаясь ответила она.
– Когда же? – испуганно спросил я, боясь, не показались ли ей мои слова заученным повторением.
– А когда в первый же вечер по приезде смотрел мой пейзаж в гостиной.
– Ну да, ну да, – заговорил я обрадованный, – и тогда я это понял, и теперь вижу и убеждаюсь еще больше, что ты поэт.
– А ты с тех пор и не вспомнил о моих картинках? – произнесла она с добрым детским упреком, глядя на меня.
– Милая, ты сама заслонила передо мной твои картинки. До живописи ли мне было, когда ты была со мной, и одна ты была у меня на уме, когда я оставался один. Ты, живая, прекрасная, наполнила за это время все мое существование, а ты говоришь о картинках.
– Пойдем, сядем на скамейку, – сказала она.
Мы прошли несколько шагов, до того места против террасы, где недалеко от входа в сводчатую аллею, заслоненная кустами сирени и акаций, стояла, как в ограде, чугунная скамейка со спинкой, нечто вроде дивана.
Обнимая Варю, я не дал ей сесть на скамейку, а привлек ее к себе на колени. Обняв меня одной рукой, она склоняла мне на плечо свою головку и пролепетала как лепечет ребенок, которого нянька удобно уложила в постельку и крепко закутала:
– Вот так, хорошо.
– Варя, поедем в Петербург, – как-то вырвалось у меня.
– За-че-м? – произнесла она, растягивая слово.
Я смутился. Я сам не знал, зачем и как я предложил ей ехать.
– Ну, так... ну, учиться живописи...
– Вы не маленький, а говорите ребяческие глупости, – сказала она серьезно, не поднимая головы с моего плеча.
– Ну, я просто так сказал, – оправдывался я, – я хотел бы видеть там тебя, я не могу себе представить, как я буду без тебя.
– Ты, пожалуй, там женишься на мне? – сказала она смеясь.
– Как знать! – ответил я, чувствуя, что забираюсь в дебри.
– Полно говорить глупости, Сергей, – произнесла она ласково, – зачем нарушать наше хорошее настроение...
– Но Варя...
– Полно, полно, милый, – быстро заговорила она, зажимая мне рот, – ты совсем не понимаешь меня. Ты слышал, что папа сказал тебе давеча: женись там, в Петербурге, и приезжай сюда с супругой... А я тогда уеду отсюда... На ком бы ты там ни женился, я тебе во всяком случае не пара...
– Напротив, ты мне может быть под пару больше, чем кто бы то ни было, – поспешил возразить я.
– Ну, все равно, я за тебя никогда не пойду, – смеясь ответила она, – ты мне не пара. Ты знаешь ли, за что я тебя так вдруг полюбила и целовать начала? За то, что ты прямо, откровенно сказал мне: "Я лгу, я обману тебя; я тебя разлюблю и никогда не подумаю потом о тебе, а вот на один миг я твой". И это правда, и мне это нравится, и разве в этот миг мы в самом деле не счастливее всех на свете.
– Варя, дорогая, но я чувствую, что с тобой этот миг может продлиться целую вечность.
И я говорил это искренно; ее наивная смелость увлекала меня, порабощала. А она твердила свое:
– Никогда, никогда. Дальше этой скамейки, этого сада мы ее пойдем! Поиграем мы с тобой в любовь и расстанемся. И я больше ничего от тебя не требую, не желаю и не жду. И ты от меня ничего требовать не смеешь. Дай мне посмотреть в колодезь, – тоном ребяческой просьбы произнесла она, – это страшно, но ей-Богу же это ужасно хорошо. А я, право, не упаду и не утону.
Сколько в ней было прелести, сколько грации и милого непорочного кокетства, когда она говорила это! С какой чудной улыбкой смотрела она на меня, в ожидании разрешения любить так, как ей этого хотелось. И держа на руках этого ребенка, я не посмел даже разжечь ее опять тлетворным поцелуем; я стал целовать ее, но эти поцелуи уже были чисты, как те, что я знал в первые дни моей первой любви. Я опять прижал к своему плечу мечтательную головку Вари, гладил ее и шептал ей:
– Дитя, дитя, милая, дорогая, люби, как знаешь, как хочешь – а я люблю тебя больше всех на свете. Ну, посмотри, посмотри в колодезь, а я придержу тебя, чтобы ты и в самом деле не упала туда.
Она крепко обняла меня и сказала:
– Ты поживешь здесь столько, сколько захочешь, мы будем видеться каждый день, как сегодня, а там ты уедешь, и мы долго... быть может никогда больше не увидимся.
– Не говори мне этого, Варя, – возразил я, – я и думать не хочу, что мы с тобой расстанемся; мы еще поговорим об этом как-нибудь, а теперь – теперь ты моя...
Я прильнул губами к ее прикрытому растрепавшимся локоном лбу, и потом мы долго сидели молча, наслаждаясь близостью друг друга, без слов понимая, что сердца наши полны любовью. Закрыв глаза, она лежала у меня на руках, как уснувшее дитя, с блаженной улыбкой на губах.
Я поцеловал ее закрытые глазки и, наклонясь к самому уху, прошептал ей:
– Убаюкать тебя?
Она немного открыла глаза, шире улыбнулась и, снова опустив веки, прошептала:
– Убаюкай.
Слегка покачивая ее на коленях, я вполголоса запел ей berceuse – первое, что пришло мне в голову:
Sur mes genoux, fils du soleil,
Vainqueur au champ d'alarmes,
Le frais lotus d'un doux sommeil
Sur toi verse les charmes.
– Это что такое? – как сквозь сон, не открывая глаз, спросила Варя.
– Это из оперы "Африканка", – ответил я. – Васко-де-Гама спит, а влюбленная в него африканка, опахивая его веткой лотоса, поет над ним.
И я опять запел, немного перефразируя:
Sur mes genoux, fille du soleil,
Oh, belle, dors sans alarme...
Le frais lotus...
Прислушиваясь к убаюкивающему мотиву, Варя как будто старалась разгадать смысл слов незнакомого ей языка: непонятны были слова, но понятна была песня – это была нежная песня глубокой любви. Лицо Вари постепенно становилось серьезнее, выражение покоя согнало улыбку, и губки отделились одна от другой.
– Ты засыпаешь, Варя? – спросил я.
– Нет, – ответила она, не открывая глаз и только крепче обнимая меня.
– Нет? – недоверчиво спросил я, целуя ее.
– Ну, если хочешь, да, – сказала она, – мне было так хорошо... А спать уже давно пора...
– Хочешь, я унесу тебя к тебе наверх?
– Неси, – улыбаясь, согласилась она.
Я обхватил ее поудобнее, встал и тихонько понес. В те времена я мог легко снести и не такую ношу!
– Ты не открывай глаз, пока я не донесу тебя, – сказал я.
– А ты не найдешь дорогу?
– Да ведь дверь в твою комнату открыта, – сказал я, не желая сознаться, что уже был в этой комнате. – Там наверху одна дверь?
– Одна.
– И притом все-таки при луне теперь даже там наверху, должно быть, достаточно видно, чтоб разглядеть куда идти, – сказал я, поднимаясь по лестнице.
"Скрипите ступеньки, стучите половицы, – думал я, вступая на хоры террасы, – теперь я не боюсь вас!"
– Ну, пусти, – сказала Варя, заметив по перемене температуры, что мы уже в комнате.
– Постой, сейчас.
И я быстро сделал два, три шага, и бережно опустил Варю на постель.
– Вот так... Спи, дитя мое, моя милая, – сказал я, склоняясь пред изголовьем низкой кровати и целуя руки и лицо Вари.
– Прощай. До завтра, милый. Спи и ты, – нежно произнесла она, обвивая меня обеими руками за шею. – И, ну, целуй еще раз, последний, на прощанье, хорошенько-хорошенько.
О, яд растлевающего, горячечного поцелуя! Кто не знавал тебя, тот не жил полной жизнью. Ты граница между мукой и блаженством. Ты смертного делаешь богом и ангела низвергаешь в ад. Ты беспощадно превращаешь человека в дикого зверя в тот самый миг, когда уносишь его в заоблачные выси недосягаемой поэзии.
Я целовал ее – она сама этого хотела – я целовал ее и был бы не виноват ни в чем... Я целовал ее... Она вздрогнула... она задрожала в моих объятьях... и вдруг с той же силой, с какой только что прижимала мою голову к своим губам, она толкнула меня прочь и почти громко закричала:
– Уйдите, ради Бога, ради Бога, уйдите... скорее уходите... до завтра... пожалуйста, – чуть не плакала она, – да уходите же!..
Я не сознавал, что со мной творилось в ту минуту, я был обезволен и я уходил от нее, так же беспрекословно повинуясь ей теперь, как одно мгновение тому назад безвольно же отдался бы инстинкту животной страсти.
Я пришел в себя только уже внизу, запирая за собой дверь из зимнего сада на террасу. Я чувствовал, как лицо мое пылало, как билось сердце, как дрожали ноги. Ощупью я пробрался по коридору в зал, оттуда в столовую, затем в переднюю, находившуюся за комнату до спальни-кабинета... В передней горела лампа, и мой Лепорелло, по обыкновению, дожидавшийся меня, чтоб помочь мне раздеться, спал крепким сном. Он сидел в углу на решетчатом диване, с откинутой назад головой, со сложенными по-наполеоновски на груди руками и слегка прихрапывал.
Я разбудил его. Он вскочил, достал из кармана спички и пошел вперед меня зажечь в спальне свечи.
Когда он снимал с меня сапоги, я обратился к нему:
– Так ты, Лепорелло, говорил: скотница... а?..
Его заспанное лицо исказилось плотоядной улыбкой.
XVII
– Долгонько заспались-с, Сергей Платоныч, долгонько, сударь! Должно быть с прогулки да с хорошего-то воздуху и спится хорошо-с?..
Этими словами встретил меня на другое утро Михаил Петрович, когда я вошел в столовую. Я покраснел и взглянул на старика, стараясь угадать, не узнал ли он чего-нибудь из моих приключений минувшей ночи. Но его взгляд и добродушная старческая усмешка свидетельствовали ясно, что он ничего и не подозревал. Вари в столовой не было.
– Нет, Михаил Петрович, – ответил я, садясь к столу и принимая из рук Михаила Петровича стакан чаю, – плохо спал, долго не мог уснуть.
– Думы разные-с?
– Да вот подумываю, что-то у меня дома делается. Позагостился я у вас, не пора ли домой собираться?
– Гость вы у нас дорогой-с, удерживать бы вас рад-с; но вам лучше знать. Время теперь конечно такое, что не мешает и дома взглянуть. В особенности если на своих людей не полагаетесь, – добавил он с некоторою таинственностью.
– На людей-то я полагаюсь, – ответил я, – а все-таки пора, надо ехать. "На себя-то я не очень полагаюсь", – подумал я. – А что же Варвары Михайловны не видно?
– Да мы уж давно чай-то отпили-с. Она ведь ранняя птичка. Улетела-с. Ушла теперь по хозяйству, на скотный.
Я почувствовал, что краснею до корней волос, сделал вид, что обжегся и поперхнулся чаем, и стал дуть на стакан.
– Ну, а как же думаете насчет Шуманихи-с? – спросил меня Михаил Петрович. – Купите?
– Да с удовольствием бы Михаил Петрович, только надо будет сообразиться с ценой и условиями, которые мне предложил мой приятель; это уж конечно решится при свидании с ним в Петербурге.
И мы завели с Михаилом Петровичем длинный разговор с скучными вычислениями стоимости разных угодий, пока старик не спохватился, что ему надо куда-то ехать. Торопливо распрощавшись со мной – "до обеда", он оставил меня одного.
Мне было не по себе. Солнце яркими лучами врывалось в отворенные окна столовой, из окон виднелись далекие поля и синее небо, птицы под окном весело щебетали, а у меня в голове стоял туман и все окружающее казалось мне в какой-то неприятной мгле. И мысли о предстоящем объяснении с Варей, представление о том, как я скажу ей, что я сегодня уезжаю, – а я на это твердо решился, – все это заставляло мучительно сжиматься мое сердце. Мне было не по себе.
"Да, уехать, уехать, скорее уехать", – твердил я почти громко.
После сегодняшней ночи я понял ясно, что играть в любовь так, как мы играли с Варей, безнаказанно нельзя. Не сегодня-завтра придется поставить va-banque, и игра примет дурной оборот и для проигравшего, и для выигравшего. Когда я, проснувшись сегодня утром, подвел итоги всему происшедшему за ночь, я ни на минуту не мог сомневаться, что, несмотря на всю мою теперешнюю любовь к Варе, в будущем я непременно охладею к ней в той же, большей или меньшей степени, в какой охладевал к прежним предметам моих увлечений. И я решился ни за что не допустить, чтоб невинная игра, которую затеял со мной этот ребенок, кончилась для него пагубным падением в колодезь, куда он хотел только посмотреть.








