Текст книги "Несколько поцелуев"
Автор книги: Алексей Тихонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Михаил Петрович говорил так много, так оживленно, что я не успевал ввернуть слова и был рад, когда, наконец, Варенька появилась на террасе и позвала нас пить чай.
За чаем Михаил Петрович все еще продолжал развивать передо мной свои хозяйственные планы; я молча выслушивал, иногда для соблюдения приличия задавал вопросы; но все внимание мое отвлекала Варенька: сегодня она опять была неласкова со мной. "Неужели за вчерашнюю серенаду? – думал я, заметив, с каким безучастным выражением лица она предложила мне чай. – Или это она только, по случаю приезда отца, хочет показать себя такой?"
Разговоры об имении мне, наконец, надоели, и я перевел их на живопись. Михаил Петрович как будто почувствовал прилив новых сил для поддержания оживленного разговора. Так действует на любителя хорошо поесть перемена одного вкусного блюда на другое.
– Великое это слово-с: "святое искусство!" – восклицал Михаил Петрович. – Знаете-с, Сергей Платоныч, надо испытать столько горя и лишений, как я-с, чтоб понять, что значит найти утешение в святыне искусства-с!
Мы уже кончили пить чай, и Михаил Петрович потащил меня сначала в зимний сад – свою мастерскую, – потом к себе наверх показывать мне свои картины. Я делал вид, что смотрел на все внимательно, умеренно хвалил и умеренно критиковал то, что он мне показывал.
– Об одном сожалею-с, – сказал он, когда уже большая часть пейзажей была осмотрена, – не имею дара-с к изображению лиц: пробовал – ничего не выходит.
– Однако, я слышал, что вы реставрировали иконы в здешних церквах, – заметил я.
– Это верно-с, – ответил Михаил Петрович, – вот тут-то я и убедился, что ничего не выходит. Реставрировать – одно, написать – другое-с. Да и реставрация реставрации рознь.
С минуту помолчав он продолжал постепенно воодушевляясь:
– А я люблю духовную живопись. Много я ее видел-с, ну а хорошей находил мало. И чувствую я, что оттого наши художники иконы плохо пишут, что вдохновения у них религиозного нет-с. А без этого выйдет у тебя картина, но не икона-с. Другой художник может быть и в Бога-то вовсе не верует, а пишет какого-нибудь святого. Где же тут, спрошу я вас, икона выйдет-с? Гладко-с, красиво-с, выразительно даже – а иконы нет! А вы вглядитесь-ка в иную византийскую икону! Ведь все черты неправильны-с! Выпуклости – никакой-с! Думаешь, неумелость, а всмотришься – и чувствуешь присутствие божества. Да-с! А отчего? Да оттого, что художник, – когда писал-то-с, – это самое присутствие-то божества чувствовал-с.
– Ну, а вы, как думаете: могли бы вы такое вдохновение и присутствие божества чувствовать? – спросил и, чтоб поддержать его чем-нибудь.
Он пытливо взглянул на меня, стараясь угадать, нет ли задней мысли в моем вопросе, нет ли насмешки. Но, вероятно, найдя меня заслуживающим доверия, он как-то таинственно и торжественно, полушепотом произнес.
– Было-с!..
– Да? – спросил я, стараясь казаться заинтересованным.
– А вот как было-с, – начал он рассказывать. – Реставрировал я в последний раз в нашей Вознесенской церкви образ Иисуса Христа, что у царских врат. Может быть помните-с?
Я кивнул утвердительно головой.
– Я уже почти кончал-с, – продолжал Михаил Петрович рассказ, – стало смеркаться. Приходилось отложить работу еще на завтра. Сложил я палитру, краски, да и стал смотреть на образ. Что я тут почувствовал – объяснить этого словами нельзя-с! А только, кажется, если бы тут мне сейчас уменье да писать начать – в один час я бы великий образ написал... Упал я тогда на колени пред неоконченным-то еще образом – и так молился, как никогда... Просил я тогда Господа, чтоб мне истинный путь мой указал. И можете вы себе представить-с, в это самое время входит отец благочинный. Я кончил молиться. Он подходит ко мне да и говорит: "А я к вам, Михаил Петрович, с предложением; представляется мне случай рекомендовать вас управляющим в Шуманиху; как вы думаете?" Я, знаете, так и замер от неожиданности. Конечно, рад всей душой. И принял я это прямо-таки за назначение свыше-с. Вот думаю, путь-то тебе Господом указанный. И что ж вы думаете-с! Пришел я на другой день в церковь, чтоб значит совсем докончить реставрацию – не тот образ-то!..
Михаил Петрович встал в позу, которая должна была говорить: изумляетесь?
– Вдохновения-то вчерашнего нет-с, – пояснял он торжественно, – и икона предо иной уж не в том виде-с. Потом, придя домой, сейчас за полотно, давай вчерашнюю икону, из воображения-то, рисовать, – ничего не выходит. Так я и понял – не посягай; не твой это путь. А вот будь ты управляющим и делай, что твоему уму и сердцу представится полезным и прекрасным... Вот и хлопочу-с...
Михаил Петрович с смирением и покорностью опустил голову и задумался. Но чрез минуту он уже опять поднял ее и, снова воодушевляясь, заговорил:
– А все-таки и на самое это место управляющего привело меня все оно же-с: святое искусство. Ибо чрез него я с отцом благочинным сблизился, чрез него с горячей молитвой к Богу обратился. И потому опять скажу-с: поистине святое, великое слово – искусство!
И глаза старика загорелись лихорадочным блеском.
X
Михаил Петрович предложил было мне тотчас после завтрака поехать осматривать сенокос и поля; но я уговорил его отдохнуть с дороги: он целую ночь трясся в тарантасе, ему надо было выспаться, а мне торопиться было решительно некуда.
В действительности же сам я утомился разговором с ним и хотел побыть наедине с Варенькой.
Оставив старика в его комнате, я ушел вниз. Я отправился в библиотеку, достал там какую-то книгу и вышел чрез террасу в сад; потом сейчас же вернулся обратно, пошел по всем комнатам нижнего этажа, вышел из дому чрез дворовое крыльцо на двор, чрез двор и калитку прошел снова в сад, – все в надежде встретить Вареньку. Но ее и след простыл.
"Прячется, – подумал я. – А может быть и занята делом".
Я сел в саду на скамейку, против террасы, и, развернув книгу, стал ждать, не придет ли Варенька. Ожидание было бесцельное, вынужденное, время тянулось бесконечно долго. Я переворачивал страницы, но не понимал что читал, поминутно взглядывал на террасу, прислушивался к малейшему шороху и не мог сосредоточиться даже на мысли о Вареньке.
Вдруг я услыхал, как что-то стукнуло на верхней террасе, кто-то вошел в комнату Вареньки. Я закрыл книгу, встал, подошел к нижней террасе и стал прислушиваться. Кто-то ходит наверху. Я, нарочно стуча каблуками, поднялся на террасу, в надежде, что Варенька, услыхав шаги внизу, выглянет на балкон. Но прошло несколько минут, никто не показывался, хотя я все еще слышал наверху чьи-то шаги. Потом стукнули там дверью, и все затихло. Ушла. Подняться мне на лестницу, наверх, или нет? Зачем! Какое ребяческое нетерпение и притом совершенно бесцельное.
И я опять спустился с террасы и по сводчатой аллее направился знакомой дорогой в глубь сада.
Я шел медленно, разглядывая отчасти знакомые подробности окружающего. Вот тут мы шли рядом... тут она сорвала ветку... туг немного опередила меня... вот и беседка... Варя сидела с этой стороны...
Мне стало как будто немножко досадно на себя, что я поддавался сантиментальным воспоминаниям о едва лишь вчера промелькнувшей встрече. А все-таки мне хотелось думать только о ней, о Варе, – уже не о Вареньке, а о Варе, – мне было мучительно скучно без нее... и если нельзя ее видеть, то хотя думать о ней, хотя видеть те места, где мы были вместе!
И невольно я должен был задать себе вопрос: к чему же все это поведет, чего я от нее хочу? Пополнить ее именем список моих побед? Для чего? Для того, чтоб Лепорелло, вместо "ma in Kspagna gia souo mille e tre", мог сказать mille e quatuor? И только? Ведь не женюсь же я на ней!
Машинально губы мои сложились в ироническую улыбку; но я тотчас же поймал себя на этом, я понял, что улыбка эта была ведь только дело привычки, а не серьезного убеждения.
"А почему бы и не жениться? – задал я себе опять вопрос. – Женюсь же я когда-нибудь – или нет? Чем она мне не жена. Я богат, не искал до сих пор ничего в жизни, кроме любви, и едва ли что-либо другое когда-нибудь покажется мне интересным.
И если б одной женщине – хотя бы Варе – удалось наполнить навсегда мое сердце любовью к ней – я бы может быть был хорошим мужем, быть может даже лучше других, потому что и любовь, как любопытство, и любовь, как спорт – все мне надоело. Быть может лучше деревня... тихий уголок семейного счастья..."
Но через минуту я уже думал иначе, и все мои предыдущие размышления казались мне пустыми и праздными. Прежде всего, – смешно, ни с того, ни с сего, на другой же день знакомства с девушкой думать о женитьбе на ней, и кому же – мне! С какой стати! Ни по положению, ни по воспитанию, ни по характеру – мы не подходим друг для друга... Разве не было случаев, что другие девушки нравились мне не меньше, чем эта, и как быстро охладевал я к ним после... А разве они были хуже Вари!..
Не знаю... Знаю только то, что теперь она нравится мне больше их всех... Но ведь я помню – последняя из прежних мне тоже нравилась больше, чем предыдущие. Наконец, ведь мое обращение на путь истинный и женитьба на этой непорочной девице – это была бы такая избитая, старая история. Сколько я читал повестей в таком роде, сколько видал пьес. И они, кроме усмешки над кисло-сладкой сантиментальностью, ничего во мне не возбуждали. И потом я – отцом семейства! Я – в роли быть может ревнивого мужа! Это значит изменить всему прошлому, изменить самому себе...
Эта мысль показалась мне так забавна, что развеселила меня и разогнала мое сантиментальное настроение; и мои намерения относительно Вареньки вошли опять в фазу любопытства и спорта. Временный прилив новых чувств прошел, и я опять овладел своей ролью донжуана.
Размышляя таким образом, я дошел до пруда, пробрался по берегу его до беседки на мысу и сел там, любуясь водяными цветами.
Да, Варенька должна быть моей! И будет – как она там ни избегай встречи со мной, как она ни старайся напустить на себя равнодушие ко мне. Вся суть в том, с которой стороны подойти. Да с ней, впрочем, и план осады обдумывать много нечего – она совсем ребенок... А ведь уверена, что она очень рассудительна, держит себя с сознанием своей самостоятельности, убеждена, что ей всякая свобода возможна и что она не сделает того, чего не захочет. Дитя, дитя! Она и не думает, что даже мы, испытанные и сильные жрецы, любви, бываем иногда не в состоянии справиться с обстоятельствами и поддаемся течению, которое нас увлекает. А им и Бог велел. Полевые цветы на то и созданы, чтоб падать под косой...
...Да, и что ж она потеряет, если на время полюбит меня? Ведь что ждет ее здесь, в этой глуши, в этом имении? Или мещанский роман с кем-нибудь из местных жителей, выход замуж за учителя уездного училища, бухгалтера земской управы, станового... куча детей... хозяйственные дрязги... преферанс и пасьянс – вся проза жизни... Или чувство неудовлетворенного порыва к лучшему и роль старой девы? И, право, что же тут худого для нее, если в эту непривлекательную альтернативу вторгнется кратковременный, но страстный момент любви ко мне, если воспоминание о нашей встрече останется для нее на всю жизнь лучшим воспоминанием в ее будничном, заурядном, сереньком существовании. То, о чем она, конечно, не раз грезила, осуществится наяву хотя бы и на один только день. По опыту нескольких бывших со мной случаев, я знал, что потом, когда настоящее отойдет на расстояние воспоминания, она тех счастливых мгновений, которые проведет теперь со мной, не поставит мне в упрек за то, что я не хотел, не мог продлить их вечно, не дал им возможности перейти в законный брак – могилу любви. Ведь только любовь бесцельная, безрассудная и неудержимая никакими доводами рассудка – только такая любовь и красит жизнь, только она одна и есть поэзия, а все остальное не больше, как выполнение обязанностей человека и гражданина, – обязанностей, предусмотренных законами человеческого существования и скучного гражданского общежития. Да, для Вари быть может будет горько расстаться со мной, но зато она узнает блаженство такой любви, когда человек встает выше всяких цепей и пут, когда вся жизнь, и прошедшее, и будущее, все вливается для него в одном беспредельно дорогом моменте настоящего. И для этого блаженного момента женщины целого мира и всех веков жертвовали собой и всем на свете, забывая о будущем, нередко грозном и всегда ответственном. И поучения, и воспитание, и сказки, и романы, и песни, все предупреждало их о пагубности безрассудных увлечений, а они все забывали, никого и ничего не слушали...
Не послушалася песни
Сердце-Катерина:
Полюбила, как умела,
Москаля дивчина...
Мне вдруг вспомнились эти строки из поэмы Шевченки, и я как-то бессознательно произнес их, произнес голосом торжествующего победу.
Но размеренные строки невольно сами собой повторились еще раз, – я когда-то любил эту поэму, мне когда-то читали ее милые, дорогие уста...
Не слухала Катерина
Ни батька, ни неньки,
Полюбила москалика
Як знало серденько.
Я повторил эти слова еще и еще раз, и тон моего голоса постоянно понижался я становился меланхоличнее. И быстро промелькнули передо мной одна за другой картины поэмы. Но как всегда бывает, что в подобных случаях воображение рисует не какой-нибудь неопределенный отвлеченный образ, а, напротив, близкий и знакомый не по описанию только, – так и теперь – передо мной в образе Катерины промелькнула, как в тумане, Варя, и я сам в образе москаля. Потом картины поэмы сменялись другими: мне виделось, как мы сидим с Варей, вот тут, в беседке над прудом, как мы счастливы, как потом я уезжаю из Шуманихи, как Варя молча, сосредоточенно провожает меня... потом она одна, здесь же, в беседке... над прудом... потом...
Я со страхом отвернулся от черневшей подо мной гладкой, спокойной поверхности пруда. Словно галлюцинация, словно сон наяву, там под водой, в том месте, где отразились свесившиеся к пруду ветви старых ветл, мне чудилось, всплывает со дна на поверхность труп Вари... и в том же голубеньком платьице и с той же розой у ворота, как она встретила меня в первый раз...
Мне стало жутко, я встал и, еще раз окинув взглядом заглохший пруд, быстро пошел прежней дорогой назад.
Да, все, что нарисовало мне сейчас воображение, все это ведь может действительно случиться... А там уездные сплетни... И потом этот несчастный старик, Михаил Петрович, – он, который думает, что попал в Шуманиху по указанию Божию... он, который верует, что без воли Божьей ни один волос не упадет с головы человека. Мне живо представилось его отчаяние.
"Нет, нет, ни за что не надо этого! – думал я, поднимаясь к колоннаде-беседке на холме. – Это слишком дорогая жертва ради слишком малого наслаждения, это было бы безбожно... Нет, я осмотрю с Михаилом Петровичем имение и уеду... Варя отлично делает, что избегает меня. Спасибо ей за это... А если и она будет с нами, я просто буду с ней почтительно любезен, как в первый день – не начать же теперь мне избегать встречи с ней... Наконец, если даже между нами и будут те дружеские отношения, какие установились вчера, так что ж из этого. Ведь сама она на шею мне не бросится, а я, если захочу, сумею сдержать себя в должных границах. И это даже будет иметь свою прелесть: если мне случалось начатую спорта ради интригу покидать, не доведя ее до конца, только потому, что мне было лень продолжать и что я знал вперед развязку, то разве не достойно настоящего спортсмена любви удержать себя от доведения до конца интриги, начатой по увлечению и оставленной по благоразумию и из благородных побуждений... это будет для меня в своем роде сильное ощущение и вдобавок имеющее прелесть совершенной новизны".
Я вошел в сводчатую аллею. Навстречу мне шла Варя.
XI
Мне вдруг стало так хорошо, так отрадно при виде этого милого лица, этих светлых, наивных глазок. Она была жива, видение на дне пруда была лишь галлюцинация.
Варя как будто была озадачена, неожиданно встретив меня; но взгляд ее был приветлив.
– Гуляете? – обратилась она ко мне.
– Я искал вас после чаю, чтоб вместе пойти по саду, и, ее найдя, ушел один, был у пруда и теперь шел назад, чтоб опять поискать вас – и вот вы сами идете мне навстречу.
– Я всегда в это время гуляю, – сказала она. – А зачем вам непременно надо меня?
– Да просто потому, что мне с вами приятно, а без вас скучно. Потом... потом... мне показалось давеча за чаем, что вы опять за что-то на меня рассердились... Да? – спросил я покорным, задабривающим тоном.
– Да, – просто и спокойно ответила она.
– За что же?
– За вчерашнее.
– Что ж было в этом дурного с моей стороны? Или я быть может очень скверно пел?
– Неправда, неправда, – произнесла она оживленно и несколько раздражительным тоном, – зачем вы вот опять глупости говорите; вы поете очень хорошо...
– Так за что ж вы рассердились?
– А за то, что вы меня заставили слушать. Это не хорошо.
– Но ведь вы сами слушали, стало быть, вам это нравилось.
– Да.
– Так что ж тут нехорошего? Простите, Варвара Михайловна, я не понимаю, вы ставите меня в тупик.
– А я вижу, что вы хотите еще больше сердить меня. Никакого тупика тут нет, и вы сами понимаете, почему это не хорошо. Послушайте, Сергей Платоныч, не говорите вздор. Давайте лучше объяснимтесь.
– Простите, Варвара Михайловна, если я сказал вам что-нибудь не так; я готов с полной искренностью ответить на все ваши вопросы.
– Вот что я вам скажу. Я недавно вышла из подростков, но ведь недаром же с детских лет я хозяйка в доме, и папа дает мне полную свободу делать, что я хочу – меня ведь на помочах не водили и не водят, отчета с меня ни в чем не спрашивают, так я за себя сама перед собой отвечаю. Я привыкла быть со всеми откровенной, и все мне друзья. Вы догадались, что я была предубеждена против вас, потому что ужасно много о вас наслышалась... дурного... вы сами это знаете. Говорят, знакомство с вами опасно... но я вас нисколько не боюсь...
"Вот как!" – невольно подумал я.
– Я нисколько не боюсь ни разговаривать, ни гулять с вами, где угодно, как вы сами это видите; но только я не хочу, чтоб вы... как бы это сказать... ну, ухаживали, что ли, за мной. Я вам не пара, я не хочу, чтоб могли подумать обо мне что-нибудь дурное.
Она говорила это с такой простотой, с такой бесконечной уверенностью в глубоком значении своих слов, что я невольно любовался ею.
– Дайте мне слово, что вы совсем, совсем не будете ухаживать за мной, – произнесла она тоном просьбы и, протянув мне руку, ласково, сердечно добавила: – И будемте друзьями.
– О, даю вам честное слово, от всей души обещаю вам, что я не буду ухаживать за вами, в том смысле, как вы это понимаете, – отвечал я совершенно искренно, – вы увидите, что я заслужу вашу дружбу и доверие.
Я крепко, дружески пожал ее руку.
– Ну вот и отлично, – сказала она с веселой улыбкой. – А то, знаете, бегать от вас, делать в вашем присутствии великопостные мины это ужасно скучно, я к таким отношениям не привыкла: у меня ведь надо, чтоб душа нараспашку! Ну и тоже разговаривай с вами да примечай, не хотите ли вы меня опутать да мое сердце покорить – это было бы мне ужасно противно. Я не знаю, сколько дней вам поживется у вас, но и в два дня мне эти отношения надоели. Теперь же, вы знайте, что покорить мое сердце вам не удастся, что всякое ухаживание будет мне только неприятно. Так-то-с, сударь! И буду я с вами разговаривать, как с добропорядочным господином.
Она кокетливо улыбнулась.
– Ну, ей-богу же я не буду ухаживать за вами! – воскликнул я с увлечением. – А только вы не сердитесь, если я скажу вам, что вы приводите меня в восторг своими речами. Право же, я говорю это не для покорения вашего сердца, а по сущей правде.
– Ну, ну, Бог с вами, говорите что хотите: я теперь уж не буду обращать внимания.
И потом помолчав, она с милой простотой добавила:
– А поете-то вы хорошо. Ну-ка повторите-ка вот эту фразу:
...Бродила легкою стопой...
Я был польщен похвалой и возможностью сделать ей приятное, и вполголоса пропел ей желаемую фразу и весь конец арии.
Мы дошли тем временем до дому, и Варя опять оставила меня одного.
Казалось бы, теперь, уверенный в ее дружеском расположении ко мне и решив, как себя вести с ней, я мог бы спокойно ждать, когда она опять будет свободна и будет со мной; но никогда мне не было так мучительно больно остаться одному, как теперь, никогда минутная разлука не была для меня так тяжела. Я должен был сознаться себе, что люблю Варю. Но в этой любви было что-то покровительственное, что-то отечески заботливое: я "жалел" ее. В этой любви было что-то такое, что я сам становился защитником ее против самого себя же.
XII
Я жил в Шуманихе уже другую неделю. Мы осмотрели с Михаилом Петровичем все имение, обсудили все хозяйственные вопросы, пересмотрели все чертежи предполагаемых построек, и я, кажется, совершенно серьезно подумывал купить Шуманиху. По крайней мере, под этим предлогом я желал продлить еще мое пребывание здесь, чтоб лучше обдумать это дело.
А уезжать мне не хотелось. Каждый день сближал меня с Варей все более и более. Все закоулки сада были мне теперь известны, везде мы побывали там вместе с Варей. Мы уже два раза любовались закатом солнца, и только я все еще не мог решиться встать так рано, чтоб увидать восход. Я предложил было лучше провести всю ночь до рассвета в беседке на холме, но Варя на это только сдвинула бровки. Разумеется, с приездом Михаила Петровича нам немалую часть времени приходилось быть втроем; но приходилось оставаться нередко и наедине с Варей: Михаил Петрович, желая показать предо мной свое усердие и хлопоты по управлению имением, то и дело уезжал в поля, в лес, если не сидел за проверкой счетов. Часто эти деловые его поездки совмещались с прогулками, в которых старик заставлял меня принимать участие, и тогда с нами ездила и Варя. Так, иногда Михаил Петрович уезжал в поле, а оттуда на мельницу, а мы с Варей спускались к мельнице на лодке, вниз по реке, с тем, чтоб возвратиться вместе со стариком в экипаже. На то, что я оставался с его дочерью один, Михаил Петрович и не думал обращать внимания: его всегдашним убеждением было, что она сама должна знать, что ей нужно делать.
И о чем только мы ни говорили с Варей! Оказалось, что она не только перечитала почти всю библиотеку Шуманихи, но и была достаточно знакома с новейшей литературой, добывая новые книги и журналы в уезде у знакомых. Она заставляла меня не только петь оперные арии и романсы, но и декламировать стихи, которых я знал довольно много наизусть, тем более, что тогда и сам еще грешил стихами. Разумеется, слово "любовь" и "любить" звучали резкой, доминирующей нотой во всех наших разговорах. Все это не могло пройти бесследно. Чувствовалось, что наша "дружба" переходит во что-то другое. Варя, конечно, не хотела сознаться себе в этом и не уклонялась от прогулок вдвоем, от свиданий, от разговоров на темы о любви. Она как-то беспечно отдавалась течению обстоятельств и должно быть была вполне убеждена, что мы играем в самую невинную дружбу, что она вот какой молодец: сделала ручным того самого зверя, которого все считают опасным, и безбоязненно гуляет с ним одна и поздно вечером. Но, дитя, она и не замечала, что лихорадка любви уже обвеяла ее своим жгучим дыханием и что горячий поцелуй, который бросит ее в жар и холод, уже носится в воздухе.
XIII
Мы плыли в лодке.
Сильными взмахами весел я рассекал почти неподвижную поверхность реки. Варя держала с правой стороны лодки кормовое весло, искусно правя им, вместо руля. До мельницы, куда лежал наш путь, было уже недалеко. Солнце, начинавшее уже склоняться к горизонту, стояло, однако, еще довольно высоко.
– Куда мы торопимся, – сказала Варя, – бросьте грести, поплывем по течению.
Я приподнял весла, дал стечь с них воде и положил их в лодку.
Мы плыли некоторое время молча, прислушиваясь к царившей кругом тишине. Я смотрел на гладь реки, на отражавшееся в ней синее безоблачное небо с каймой низких засеянных рожью берегов: я ни о чем не думал, я только созерцал.
– О чем вы задумались! – окликнула меня Варя.
Я взглянул на нее, и мне показалось, что то же безоблачное небо, та же безмятежная гладь реки отражаются и в ее глазах.
– О любви, Варвара Михайловна, – как-то бессознательно импровизировал я ответ немножко грустным тоном. Впрочем, мне и самому показалось, что в этот момент я думал о Варе и о любви: за последнее время я ведь только об этом я думал.
– О любви? – переспросила она.
– Да. Я думал, что хорошо жить на свете, когда любишь, когда есть кого любить.
Я смотрел на нее; она приняла такой вид, как будто очень внимательно следила за направлением лодки, и сделала несколько движений кормовым веслом.
– И еще лучше, – продолжал я, воодушевляясь, – когда любовь эта взаимна, когда каждый луч солнца, каждое дуновение ветерка одинаково радостно пробегают по двум любящим сердцам...
– А вы испытывали такую любовь? – как-то задумчиво спросила Варя; и мне показалось, что на лице ее, в ожидании ответа, появилось невольное смущение, робость.
Я взглянул ей в глаза и ответил:
– Была пора....
– И теперь с грустью вспоминаете об этой поре, о прошлом?
– Нет. Скорблю о настоящем.
– О чем же?
– О том, что для меня уже нет такой любви, что это высшее блаженство, доступное на земле человеку, для меня отравлено...
Варя молча, вопросительно посмотрела на меня.
– Да, отравлено сознанием, что моя любовь и взаимность две вещи несовместимые.
– Почему же? – спросила Варя.
– А потому, что если б я вдруг признался вам теперь, – не шутя, – в самой страстной, самой безграничной любви к вам и искал бы взаимности – что бы вы ответили?
Она покраснела и молчала.
– Не бойтесь, я не буду вынуждать вас даже на косвенный намек, тем менее на прямой ответ, – заговорил я с некоторой горечью. – Я сам за вас отвечу, я сам все скажу вам, что можно сказать об этом. Ведь мы друзья, неправда ли? Ведь мы только друзья, ведь вы сами предупредили меня, что дальше этого предела наши отношения не пойдут. И, скажите, ведь я добросовестно несу эту ношу дружбы, и вы до сих пор, кажется, не должны были заметить, что я уже ослабеваю под ее тяжестью, что она уже не под силу мне, потому что небольшая ноша дружбы незаметно выросла в огромную, тяжелую, подавляющую любовь...
Варя была смущена. Я видел, что слова мои произвели на нее недурное впечатление, хотя она по обыкновению, сдвинула брови. Она хотела что-то сказать. Но мне уже трудно было удержать просившееся наружу чувство, мне самому нужно было говорить.
– Постойте... погодите, – продолжал я свою речь, сделав в воздухе останавливающий ее жест рукой, – я знаю, что вы можете ответить, знаю – дайте мне договорить. Вы либо отвергнете меня теперь набело, как отвергли начерно, тогда в саду, по одному лишь подозрению в возможности с моей стороны ухаживанья за вами, либо скажете: женитесь на мне... И что же: разве в том и другом случае я встречу взаимность? Ведь "женитесь на мне" – это не любовь. Ведь если бы мы, наконец, довели дело до женитьбы, разве бы я верил безгранично в вашу взаимность. При браке наши шансы были бы слишком неравны.
– Ну, женитесь на равной, – раздраженно отрезала Варя.
– Вы не поняли меня, Варвара Михайловна, – продолжал я, стараясь тоном голоса смягчить нечаянно прозвучавший диссонанс, – наши шансы были бы не равны потому, что в любви без брака вы, как всякая женщина, теряете очень много, а я, как и всякий мужчина, ровно ничего; наоборот, мужчина почти ровно ничего не выигрывает от брака, а женщине брак дает положение. Муж и жена, вступившие в брак по любви могут всю жизнь, до гробовой доски, страстно, преданно и неизменно любить друг друга, – но "женитесь на мне" все-таки не любовь, и жену я могу разлюбить легче и скорее, чем всякую другую.
Я перевел дух. Варя молчала.
– А я люблю вас, Варвара Михайловна, – заговорил я опять, – люблю больше, чем вы это думаете, люблю, быть может, так, как никого не любил...
Она улыбнулась.
– И не думайте, что это готовая шаблонная фраза. Я даже не знаю, зачем я признаюсь вам в этой любви. Ведь взаимности я и не жду. Я даже объясню вам почему ее для меня и быть не может: я сам не верю в свою любовь.
Варя несколько побледнела. Она смотрела все время на воду, а теперь подняла глаза на меня.
– Да, Варвара Михайловна, я не верю в себя. Я знаю, что легко может случиться, что если вы также полюбите меня, и полюбите без слова "женитесь", то ведь все равно я могу потом разлюбить вас.
Варя стала еще бледнее, но по-прежнему смотрела мне прямо в глаза, и меня немного поразило, что ее взгляд хотя и был серьезен, но мягок, почти ласков.
– Я знаю себя, – продолжал я, – хорошо знаю. Я не доверяю сам себе, и это недоверие, к которому я прежде был равнодушен, начинает теперь отравлять мне светлые минуты любви. Давно как-то, еще после моей второй или третьей любви или измены – назовите как хотите, – я написал стихотворение. Оно неважно, никому собственно не посвящено и, кажется, никому не читано; но самому мне часто приходится вспоминать его. Оно начинается довольно откровенными словами:
Не верь, красавица, моим признаньям, –
Я лгу, я обману тебя...
Я остановился и посмотрел на сосредоточенное выражение лица Вари.
– Вы видите, как я перед вами откровенен: мы ведь только друзья, – произнес я опять с горечью и, после минутного молчания, продолжал: – А дальше в этом стихотворении говорится:
Ты не найдешь со мною счастья
И много слез потом прольешь.
Я отвернулся без участья,
С мольбой ты если подойдешь
Напомнить мне мои же уверенья
И клятвы, данные тебе:
Любовь пройдет, и я без сожаленья
Забуду о твоей судьбе.
Вы видите – я не щажу себя пред вами, я открываю перед вами свою душу и сам загораживаю себе дорогу к вашему сердцу, потому что мы ведь друзья, мы только друзья!..
Я сам почувствовал, как при последних словах мой голос прозвучал чересчур слезливо; но Варя этого, кажется, не заметила.
Мы подплывали в это время к месту нашей обычной остановки, тому самому, которое было изображено Варей на пейзаже, висевшем в гостиной. Здесь река образовала как бы небольшой залив; две ивы склонились к воде своими ветвями, а между ив узкая, крутая тропинка вела на берег. Обыкновенно мы оставляли здесь лодку и шли отсюда с версту пешком по меже между высокой колосистой рожью до самой мельницы, где нас всегда поджидал Михаил Петрович на тройке в линейке. А лодку уводил назад в усадьбу один из рабочих с мельницы. И на этот раз маршрут был намечен тот же.








