412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Тихонов » Несколько поцелуев » Текст книги (страница 1)
Несколько поцелуев
  • Текст добавлен: 14 ноября 2025, 16:30

Текст книги "Несколько поцелуев"


Автор книги: Алексей Тихонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Annotation

Тихонов-Луговой Алексей Алексеевич

Алексей Луговой

Несколько поцелуев

I

II

III

IV

V

VI

VII

VIII

IX

X

XI

XII

XIII

XIV

XV

XVI

XVII

XVIII

XIX

XX

XXI

XXII

XXIII

XXIV

XXV

Тихонов-Луговой Алексей Алексеевич


Несколько поцелуев







Алексей Луговой




Несколько поцелуев




I



 Теперь, когда я чувствую порой, как на меня уж «веет холодком могилы», мне как-то невольно все чаще и чаще вспоминается один из эпизодов моей бурно проведенной юности. Почему из богатой галереи картин прошлого воскресает в памяти именно эта картинка – не знаю; но всегда она для меня желанная гостья. Как в холодный, сумрачный день приятно греться у камина, так мне, среди обступивших меня кругом сумерек и непогоды, отрадно согревать похолодевшую душу воспоминанием из тех еще не очень далеких дней, когда я сжигал мою жизнь, как свечу, с двух концов.

 Мне было двадцать пять лет. Я слыл отчаянным донжуаном. Красивые женщины казались мне целью жизни, венцом всех желаний, венцом мироздания. Все возрасты – от шестнадцати до тридцатилетнего – были моими самыми любимыми возрастами; все цвета волос: воронова крыла и льняной, пепельный и золотистый, русый и огненно-рыжий, – все были моими самыми любимыми цветами. Женщины всех классов общества представлялись мне одинаково интересными. Я любил всех горячо, страстно, беззаветно, но – недолго: любовь и любопытство были для меня почти синонимами.

 Сколько бурных упреков в непостоянстве пришлось мне выслушать! Какие волны ревности и мести бушевали вокруг меня! Но, опытный пловец, я выводил свой корабль в безопасное место или "горячим словом убежденья" смирял расходившуюся стихию.

 Доводы моей самозащиты были не Бог весть как убедительны, но достигали цели.

 "Неужели можно, – говорил я, – упрекать розовый куст за то, что на нем красуется сразу несколько цветков и уже завязываются новые бутоны прежде, чем успели облететь лепестки роскошных роз, – роз, не принесших плода, но наполнивших воздух своим благовонным дыханием? Неужели нужно культивировать только картофель или даже хотя бы ананасы, дающие вкусный, душистый плод, но зато всего один и созревающий так туго, так упорно, так скучно-долго... Мир бесконечно разнообразен, и все в нем имеет свое законное место. Я предпочитал вращаться в опьяняющей атмосфере многоцветных роз. Правда, любовь Дон Жуана порой производит головокружение, дурманит, но она наполняет нашу жизнь ароматом и красотой".

 И мои "пышные, благоуханные розы" не хотели быть прыщавыми, уродливыми ананасами, и лепестки отцветшей любви безропотно облетали, давая место новой распускающейся почке.

 Но чем больше цветов на розовом кусту, тем мельче они становятся и многие отпадают, еще не распустившись вполне. Так было и со мной. Чем легче давались мне мои любовные интриги, – а на ловца и зверь бежал, – тем менее они меня интересовали. Наоборот, трудность борьбы и малая вероятность достижения успеха заставляли меня напрягать все усилия, призывать на помощь все мое искусство, ловкость и опытность, чтоб выйти победителем. Чувство поклонения пред красотой перерождалось таким образом в чувство простого спорта. Но скоро и это начало казаться мне скучным, утомительным; ничто уже было не ново, ничто не могло быть новым; твердя "слова любви, как няня сказку", я во всяком данном случае наперед знал, что будет дальше и чем "все это" кончится. Со временем я привык удовлетворяться уже одним сознанием возможности успеха, и часто, наскучив вести начатую осаду, я почти у самой цели круто поворачивал назад, оставляя в недоумении растерявшуюся противницу: еще бы один шаг, одно слово, и она бы "торжествовала свое падение", как я любил тогда выражаться; но я был уже далеко от нее, и никакой тактикой, никакой открытой капитуляцией нельзя было вернуть меня – я оставался непреклонен всего чаще был в это время уже у ног другой; взяв сердце и волю, я нередко пренебрегал телом. Такие, прерванные – вовремя для меня и не вовремя для моих противниц – интриги создали мне много врагов гораздо более серьезных, чем все иным образом "разбитые сердца". Но разве это могло быть мне неприятным, разве это не было лишним развлечением!.. Враги!.. Они казались мне такой же необходимой принадлежностью всякого небудничного существования, как кайенский перец и пикантная, кабульская или ворчестерская соя к изысканному menu.

 Такова была моя жизнь в двадцать пять лет.

II



 По зимам я жил в Петербурге, летом – то за границей, то в своем имении, в одной из приволжских губерний. Моя усадьба была в глуши, верст на полтораста от губернского города и верст на тридцать от уездного. Когда я приезжал в нее, то, разумеется, за тем, чтоб на лоне природы отдохнуть в полном одиночестве от избытка городских впечатлений и набраться новых сил. Однако, обстоятельства вынуждали меня волей-неволей заглядывать в наш уездный городок, бывать там у представителей местной администрации и интеллигенции, бывать и в других имениях у соседей. Мне отдавали визиты – приезжали ко мне в имение, иногда целыми семьями. И в короткое время моя слава донжуана была упрочена и здесь. Но это стоило мне того, что я вскоре раззнакомился почти со всем местным обществом. Впрочем, я не печалился: в стоячей воде провинции, в деревенской растительной жизни я искал тогда лишь возможности основательно соскучиться, чтоб те впечатления, которые предстояло мне потом снова воспринимать в горько-соленой воде столиц, получили опять прелесть, если не новизны, то хотя бы свежести. Во время пребывания летом в усадьбе моя душа была, так сказать, на диете.

 Одно лето я пропустил, не был у себя в деревне. А когда я отправился туда на следующий год, то некий мой петербургский приятель, у которого было имение в том же уезде, попросил меня заглянуть кстати и в его владенья. Сам он не бывал там лет десять.

 – Ты понимаешь, – объяснял он мне, – не могу же я целое лето разъезжать по разным губерниям для осмотра всех имений, а это-то и небольшое, да и дальше всех. Тебе же совсем по пути, всего несколько верст в сторону. Заезжай, пожалуйста, окажи приятельскую услугу. Поживи там несколько дней и посмотри, что там делается. Приказчик оказался ужасным плутом, я его сменил и с прошлого года назначил туда управляющим одного старика, бывшего мелкопоместного, а теперь совсем обедневшего. Старик он, я знаю, честный; но у него, кажется, барская жилка заговорила: описывает мне красоты природы, зовет меня туда и прислал мне целую кучу чертежей и фасадов для разных новых построек. Я боюсь, что картинки занимают его больше доходности имения. На улучшения я не прочь, но мне хочется – так как сам я поехать туда теперь не могу – хотя бы от тебя услыхать, в каком положении имение и каков мой новый управитель. А понравится тебе имение, – ты погляди хорошенько, – так, пожалуй, и купи – уступлю не дорого, сойдемся. Мне оно за глазами, а тебе кстати.

 Без дальнейших расспросов и объяснений я охотно согласился посмотреть.

* * *


 Но я поехал туда не по пути, а нарочно, прожив предварительно недели две в своем имении.

 Шуманиха, так звали усадьбу моего приятеля, была верстах в тридцати от моей. День поездки я избрал без всякой предварительной подготовки. После обеда, когда жара немного спала, я велел запрячь тройку в тарантас, взял с собой своего верного Лепорелло, небольшой саквояж, двухстволку и Трезора. Я не был страстным охотником, поэтому и двухстволка и собака были совершенно лишней для меня, хотя и общепринятой для всякого землевладельца принадлежностью. Трезор даже давно ожирел и, за отсутствием достаточной практики, живя то в кучерской, то на кухне, разучился делать стойку. Зато Лепорелло, неизменный спутник во всех моих путешествиях, был на высоте своего призвания. Пользуясь моими книгами, он знал чуть не наизусть все написанное о Дон Жуане, с гордостью называл сам себя именем "слуги, не менее знаменитого, чем сам барин", и хмурил брови, если я, в минуту раздражения, называл его, вместо Лепорелло, попросту Иваном. В порыве негодования я мог сказать ему: "Лепорелло, ты вислоухий дурак, для вразумления которого не найти достаточно толстой дубины", – он с сокрушенным сердцем, но и с умилительной покорностью принимал эту брань, как должную дань его лакейской должности; но если я говорил ему: "Иван, когда же вы, наконец, научитесь исполнять свои обязанности", – он считал себя глубоко обиженным, неоцененным, считал меня бесчувственным, неблагодарным и дулся на меня до тех пор, пока я не давал ему какого-нибудь поручения, достойного имени Лепорелло.

 Вечерело, когда мы, проехав часа два проселком, лесом, вдруг выехали на открытый пригорок и быстро покатили с него к видневшемуся внизу барскому дому в Шуманихе.

 Расположенный в ложбине, между горами, окруженный густыми липами, с двумя рядами колонн, с балконами в верхнем и нижнем этажах, с боковыми пристройками, – дом имел в себе что-то величественное, и всей своей внешностью заставлял невольно переноситься в далекое прошлое. Некогда зеленая, железная крыша теперь почти почернела, штукатурка потрескалась, окраска балконов полиняла; но это клало на дом отпечаток не развалин, а только как будто почтенных старческих седин. Горы, суживаясь позади заднего двора дома, наоборот, широко расходились перед лицевой его стороной и открывали этому старцу вид на поля колосившейся, но еще зеленоватой ржи. У подножья одной из гор тянулся огромный старый сад-парк, загибавшийся за конец горы и, еще дальше, спускавшийся к реке. Последние, золотистые лучи июньского солнца догорали в вершинах лип, длинные тени ложились от деревьев на дом и от дома на широкий зеленый луг, вечерняя мгла поднималась над рекой.

 Окутанные облаком пыли и встреченные лаем целой стаи дворняжек, мы подкатили в крыльцу. Я выскочил из тарантаса.

 Еще издали я заметил на крыльце какую-то женскую фигуру; заслышав колокольчик, она должно быть вышла встретить подъезжавших. Теперь я увидал, что это была молоденькая, красивая девушка. Просто и гладко причесанные русые волосы и дешевенькое, светло-голубое платье, простенькое, но сшитое, очевидно, по последнему модному журналу, придавали девушке чрезвычайную миловидность. Вместо всяких украшений, к вороту, сбоку, заменяя брошь, был приколот едва распустившийся розан.

 Лицо девушки показалось мне знакомым. Несколько секунд мы в недоумении смотрели друг на друга: я – приподняв и держа над головой шляпу, она – сделав шаг вперед.

 – Мы, кажется, встречались, – произнес я, наконец, направляясь к ступенькам крыльца.

 – Да, я вас знаю, – ответила девушка; а так как я все еще молча приглядывался к ней, она добавила: – Я видала вас года три тому назад на вечерах и пикниках у исправника.

 Ни улыбки, ни привета; напротив, как будто страх и недоумение выражались в ее взгляде.

 "Должно быть она, понаслышке, составила нелестное мнение обо мне, – подумал я, – теперь боится и спросит, зачем-де этот гусь пожаловал".

 Это меня заинтриговало.

 Я припомнил ее: три года назад она была невзрачным подростком, не привлекавшим к себе внимания, немножко диким. Теперь шероховатости сгладились, и я невольно любовался ее изящной простотой и свежестью, а холодный прием и ее по-детски наивно нахмуренные бровки сразу расшевелили во мне инстинкты спортсмена.

 Я объяснил ей причину моего приезда. Это заставило ее нахмуриться еще более.

 – Папа уехал на два дня в город, какие-то страхования там нужно сделать, – сухо сказала она, все еще не решаясь впустить меня в дом, – как же вы будете без него ревизовать?

 Она произнесла эти слова с легким подчеркиванием и чуть заметной иронической улыбкой: ей, очевидно, была неприятна мысль, что отец ее, в своем положении управляющего, может не пользоваться безграничных доверием и подлежать чьему-то постороннему контролю.

 – Это ничего не значит, – отвечал я, стараясь почтительным обращением с ней внушить ей доверие, – во-первых, я его не ревизую, а просто хочу посмотреть имение, в котором, кстати сказать, я никогда не бывал, а оно, кажется, очень красиво; во-вторых, время у меня свое, свободное, и я могу ждать возвращения вашего папаши сколько угодно. А вы, вероятно, будете любезной хозяйкой и не откажитесь приютить меня. Кстати, вот мой "паспорт".

 Я достал из бумажника и передал ей незапечатанное письмо моего приятеля к своему управляющему, касавшееся моей миссии.

 Она машинально развернула письмо и прочла. Потом, подумав немного, она еще раз недружелюбно взглянула на меня и как-то нехотя произнесла:

 – Пойдемте.

 Облегченно вздохнув, я последовал за нею.

III



 Через полчаса, смыв с себя дорожную пыль и переодевшись, я уже сидел в столовой, за чайным столом, освещенным висевшей над ним лампой. Передо мной стоял стакан крепкого чаю, молочник густых сливок и корзинка со сдобными булками, а чрез стол из-за самовара выглядывало на меня милое личико моей юной хозяйки. Теперь уже она не хмурилась, просто делала свое дело, просто отвечала на вопросы, вообще относилась ко мне, как к незнакомому человеку, приехавшему по делу к ее отцу. Она попала в тон и успела обдумать манеру держать себе в отношении меня. Крестьянская девочка-прислуга, торчавшая в дверях полутемной передней, очевидно, играла роль громоотвода, на случай, если бы в нашей беседе начало скапливаться электричество. Я это понял и повел сдержанный разговор сначала об именьи, которое мне предстояло осмотреть, потом о его владельце, – моем приятеле, – и постепенно перешел, наконец, к разговору о семье моей собеседницы.

 Давно живя в нашем уездном городке, ее отец, Михаил Петрович, почти ни у кого не бывал, предоставив своей Вареньке самой поддерживать знакомства в кругу местного общества. Вот почему, несколько лет тому назад, иногда встречая дочь, я совсем не был знаком с отцом. Теперь, слово за словом, вопрос за вопросом, Варенька стала разговорчивее и рассказала мне, что их с отцом только двое есть; мать умерла давно; брат, разорив отца своими долгами, эмигрировал в Америку и пропал без вести. Когда-то и у них было свое небольшое именьице в соседнем уезде, когда-то и они пользовались достатком. Теперь, если бы не свалилось с неба это место управляющего, которое дает им больше, чем они могли желать, им совсем было бы жить нечем. Они попали сюда по рекомендации благочинного, чрез архиерея и какого-то губернского туза, старого знакомого моего приятеля. Им предоставили для жительства барский дом, о каком она и во сне не мечтала, и теперь они довольны. А то она давно добивалась места школьной учительницы, да за неимением вакансии не могла получить; отец же в последнее время зарабатывал кое-какие гроши реставрированием икон в местных церквах Он страстно любил природу и, начав с легких опытов пейзажной живописи, так увлекся этим, что посвящал все свободное время мольберту и кисти. Последние деньги тратились на краски и полотно. Самоучкой, по книжкам-самоучителям, старик достиг некоторого совершенства, образчик которого висел тут же в столовой.

 Я подошел к картине. Это был недурно для любителя написанный этюд молодого березняка, с тетеревами на ветвях и скрытым в кустах охотничьим шалашом, из которого выглядывало дуло ружья.

 Я похвалил работу.

 – А вы сами не занимаетесь живописью! – спросил я как-то безотчетно.

 – Занимаюсь, – несколько замявшись, ответила Варенька.

 – А не будет нескромностью с моей стороны, если я попрошу позволения посмотреть вашу работу!

 – Да не стоит, – сконфуженно ответила она, – я ведь плохо рисую.

 – Быть может это обычная скромность таланта! – сказал я, и, почувствовав, что сказал банальность, тотчас прибавил: – Я, впрочем, не смею настаивать, и если вы пишете только для себя, а не для показывания другим, то я подожду того времени, когда вы сами решитесь выступить на суд публики.

 – Нет... отчего же... если хотите, взгляните. Вот один мой пейзаж висит здесь, в гостиной.

 Она встала и повела меня за собой в соседнюю комнату.

 Стенная лампа с матовым колпаком слабо освещала большую гостиную, уставленную старинной мебелью, потертой, полинявшей, но носившей отпечаток прежней роскоши. Стены были голы, и только по темным полосам на обоях, да по вколоченным в разных частях крючкам можно было судить, что здесь прежде висели большие картины, куда-то теперь убранные. Взамен их, приютилась в узком простенке небольшая картинка в гладкой, золоченой рамке.

 – Папа говорит, что, по старым описям, здесь, должно быть, было много картин, да их все давно увезли в Петербург, – как-то грустно произнесла Варенька, и потом с улыбкой прибавила: – Вот я и повесила сюда мое лучшее произведение.

 Я подошел к картине.

 – Погодите, тут темно, плохо видно, – оживляясь, произнесла Варенька, – я сейчас свечи зажгу.

 Она нашла где-то на столе спички, торопливо зажгла две стоявшие на камине свечи в старинных серебряных подсвечниках и, взяв их, подошла к картине, освещая ее с двух сторон. Я стал всматриваться в ее произведение, а она так же внимательно всматривалась мне в лицо, стараясь уловить на нем правдивый приговор.

 Картинка мне понравилась, не столько своей отделкой, в которой чувствовалась неумелость ученика, сколько теплотой мотива: с крутого глинисто-песчаного обрыва над рекой свесилась старая ива; возле нее извивается кверху узенькая тропинка; неба не видно; а по воде, к этому поэтическому уголку, скользит лодка, и в ней – вероятно, сам автор картины – девушка в голубеньком платье; она только что перестала грести, подняла весла и, обернувшись лицом к берегу, смотрит, куда ударится нос лодки. И над всем колорит теплых летних сумерек.

 – Это хорошо, очень хорошо, – сказал я совершенно искренно. – Я не буду говорить про некоторые недостатки письма, я может быть в этом и сам недостаточно компетентен; но что за милый мотив, какая поэзия в сочетании красок! Вы настоящий художник, Варвара Михайловна, – продолжал я, невольно увлекаясь собственной похвалой, – вы художник в душе, вы поэт. Это чувствуется и в выборе сюжета, и в тех именно мелочах картины, которые вы постарались особенно тщательно отделать. Посмотрите на эту тень под ивой, на ее отражение в воде, на эту капающую с весла воду...

 Я обернулся и взглянул в лицо Вареньки: она была пунцова, как та роза, что украшала ее платье. Очевидно, я угадал и указал как раз на те места в картине, которые она сама больше всего любила. Я предупредительно взял у нее из рук одну из свеч и еще раз, ближе осветив картину, стал рассматривать детали.

 – Положительно, это хорошо, – повторил я опять. – Вам следует продолжать учиться и учиться, Варвара Михайловна. Отчего бы вам не поехать в Петербург, в какую-нибудь тамошнюю рисовальную школу... наконец, в мастерскую к большому художнику?..

 Я вопросительно посмотрел на нее.

 Она улыбнулась.

 – Куда уж! – полушутя, полусерьезно произнесла она. – Там я думаю, и без меня довольно.

 – Найдется место и для вас.

 – Нет. Мне уже об этом говорили, да отец и слышать не хочет, чтоб жить где-нибудь, кроме провинции. Если, говорит, мы все отсюда уйдем, так кто же здесь останется?

 – Но здесь ваш талант не найдет возможности развиться, не найдет оценки.

 – И не надо. Я вовсе не хочу жить этим трудом, а рисую для собственного удовольствия.

 Я не знал, что ответить. Мы стояли друг перед другом, со свечами в руках, и несколько секунд промолчали, смотря друг на друга в глаза.

 – Да я с тех пор, как мы в Шуманихе, – заговорила, наконец, Варенька, – гораздо меньше занимаюсь живописью; много дела по хозяйству, надо присмотреть за этим домом; да еще вот старую библиотеку здесь перечитываю.

 Она кивнула головой по направлению к одной из зиявших на нас своей темнотой дверей в соседние комнаты.

 – А здесь и библиотека уцелела? – спросил я.

 – Да, но только все больше старые книги. Впрочем, есть много любопытного.

 – Можно посмотреть?

 – Пожалуй... пойдемте, – ответила она немножко нехотя.

IV



 Со свечами в руках мы направились в темные комнаты. Кругом мертвая тишина, и было что-то таинственное в этом шествии.

 До библиотеки нужно было пройти несколько комнат, гостиную, залу, еще гостиную, биллиардную, какой-то коридор. Я останавливался, стараясь, при слабом мерцании свечи, разглядеть то ту, то другую подробность старинной обстановки. Варенька уходила вперед, я догонял ее. Повернув из коридора в высокую, узкую дверь, мы вошли в библиотеку. Темные, дубовые, со стеклянными дверями, шкапы тянулись вдоль всех стен, от полу до самого потолка; большой диван, обитый коричневой, местами прорванной клеенкой, занимал всю стену у двух окон, выходивших в сад; длинный дубовый стол среди комнаты, и около него несколько таких же, как и диван, клеенчатых кресел; на столе карсельская масляная лампа с часовым механизмом, – таков был общий вид библиотеки. Увы, сквозь стекла шкафов виднелись большею частию пустые полки.

 – Тут, говорят, была большая библиотека, много иностранных книг, – пояснила мне Варенька, – их все увезли в Петербург; осталась только часть русских.

 Я осветил несколько полок. На желтых кожаных корешках резко выделялись красные, сафьянные наклейки с тисненными золотом названиями книг и авторов. Тут были: "Сто русских литераторов", издаваемых Смирдиным, "История Государства Российского" – Карамзина, Ролленева "Римская История", переведенная Тредьяковским, отдельные издания романов Вальтер Скотта. Были тут и сравнительно новые для того времени журналы: "Библиотека для чтения", "Русское Слово", "Отечественные Записки", "Современник".

 – Что же вы тут читаете? – спросил я Вареньку, не вдаваясь в дальнейший подробный осмотр полок.

 – А все, что придется, по порядку, – просто и наивно ответила она. – Беру книгу и просматриваю. Нравится – зачитываюсь, не нравится – ставлю книжку обратно на полку. Я вот недавно последний том Карамзинской Истории кончила, а теперь, вон, в "Отечественных Записках" "Лукрецию Флориани" Жорж Занд читаю.

 И она показала мне на стол. Там между каким-то шитьем, рабочим ящиком и последними номерами "Нивы" с картинкой мод, лежал развернутый том "Отечественных Записок". Я взглянул год: 1847-й! Я перевернул несколько страниц: Лукреция Флориани, Сальватор, Кароль, – знакомые имена! Когда-то и я читал это!

 – Я здесь работаю, – сказала Варенька, прибирая шитье, – здесь и читаю. Это мой любимый уголок в доме.

 – А это что за дверь? – спросил я, указывая на маленькую стеклянную дверку между шкафами.

 – Это в зимний сад, – ответила Варенька, и опять, как мне показалось, чем-то смутилась. – Большая дверь в него ведет из коридора, а эта – для сообщения сада с библиотекой. Теперь, впрочем, в этом саду ничего нет... то есть растений нет... он был совсем пуст... а мы устроили там нашу живописную мастерскую. Да пойдемте, уж я вам заодно все покажу.

 – Это будет как будто ночной смотр, – сказал я. – Представим себе, что мы вставшие из могил и прилетевшие сюда тени прежних владельцев этой усадьбы.

 – Зачем же тени, – смеясь, возразила Варенька, – я совсем не хочу быть тенью. Да мы, кажется, с вами на тени и не похожи.

 Она веселым взглядом окинула меня и себя: действительно, мы были оба живые, здоровые люди, кровь и мясо.

 Она повернула ключ в стеклянной двери, отворила ее, и мы вошли в очень большую и высокую, в два этажа, комнату со стенами из сплошных стеклянных рам. Над нами плоским сводом висел деревянный потолок, темно-синий с несколькими золотыми звездочками, немного потускневший. На старом, некрашеном полу виднелись следы когда-то лежавшего здесь слоя земли. В углах стояло по мольберту, и то тут, то там были расставлены на полу картины, загрунтованное полотно в рамах, краски. Чувствовалась духота, как бывает в теплицах, и пахло немного маслом.

 – Ну, видите, вот и наша мастерская. Только уж осматривать картины мы со свечой не будем – закапать можно, да и папа не любит, когда без него их трогают. Это уж, если хотите, днем, или после, когда он сам приедет.

 И как бы желая поскорее увлечь меня отсюда, она указала мне на дверь, выходившую на террасу – в сад и парк, – и сказала:

 – А вот лучше уж пойдемте, чтоб закончить осмотр нижнего этажа, на террасу, посмотрите с нее на сад.

 По-прежнему держа в руках свечи, мы подошли к двери; но едва Варенька успела приотворить ее, как поток свежего воздуха, ворвавшись снаружи, погасил сразу обе свечи, и мы очутились в полном мраке.

 – Какая досада! – вырвалось у нее восклицание. – У вас есть спички?

 Я пошарил в карманах и ощупал коробочку спичек, но в то же время я подумал, что в темноте-то оно гораздо интереснее, и ответил Вареньке:

 – Увы, нет.

 – Ну, все равно, – сказала она, – делать нечего. Вот взгляните на сад, если увидите что-нибудь, а потом пойдемте назад, – я и впотьмах дорогу знаю.

 – Да и совсем не темно, – возразил я, – это только так сразу показалось, когда свечи погасли, а вот осмотрелись – и все видно. Вы не боитесь темноты?

 – Я ничего не боюсь, – ответила Варенька, как отчеканила.

 Мы вышли на огромную террасу. Я невольно взглянул наверх: над террасой высоко вздымалась пологая односкатная крыша, упиравшаяся с одной стороны под крышу дома, а с другой поддерживаемая несколькими парами решетчатых пилястр с арками в восточном вкусе. И арки, и решетки – все сплошь было перевито каким-то вьющимся растением, каким – я не мог разглядеть во тьме.

 – Что это вьется? Виноградная лоза? – спросил я.

 – Нет, это просто хмель.

 – А как это похоже на плющ и виноград, вьющийся по стенам вилл и замков на юге. Да и вообще эта терраса переносит меня куда-то в другой край, в другие времена даже. А как хорош этот сад, окутанный мглой, темный, таинственный...

 Широкая лестница вела вниз на садовую площадку, где было несколько заглохших цветочных клумб, а за площадкой начинались бесконечные аллеи высоких развесистых лип и кленов. Они казались непроницаемой стеной, и только между ними и террасой виднелся над нами небольшой клочок темного синего неба, и на нем ярко светились семь звезд Большой Медведицы.

 – Как здесь хорошо! – невольно вырвалось у меня.

 – Да, здесь хорошо! – убежденно и даже немножко восторженно произнесла Варенька. В каждом звуке ее голоса слышалось тихое, безмятежное счастье.

 – Вы довольны, что живете здесь? – спросил я.

 – Очень. Я была уже и так рада, когда папа получил место управляющего большим имением и нам сказали, что мы можем жить в барском доме. Но когда я приехала сюда и увидела всю эту прелесть, я была сама не своя; это превосходило все мои ожидания. Я бегала из комнаты в комнату, кружилась, вертелась, распевала, бегала сама с собой взапуски по длинным аллеям сада, забиралась в самую глушь, в густой кустарник, сама с собой аукалась...

 Воодушевляясь все более, она вдруг оборвалась, примолкла и посмотрела прямо мне в лицо, стараясь в темноте разглядеть, какое впечатление произвели на меня ее слова. Подросток, недавно ставший большим, она испугалась своего наивно-прелестного рассказа и остановилась, боясь, что ее сочтут все еще маленькой девочкой.

 – Что ж вы остановились, Варвара Михайловна, продолжайте, продолжайте, – быстро произнес я.

 – Зачем я вам это рассказываю, – сказала она, покачав головой.

 – Ну пожалуйста! – упрашивал я.

 – Да нет, это для вас не интересно, – ответила она с наивным упрямством ребенка.

 – Как не интересно! Да ведь вы сама поэзия, Варвара Михайловна! Что же может быть интереснее? Ведь хорошо здесь, вы же сами находите. И прибавьте теперь к этой поэтической обстановке еще вас со всей прелестью вашего увлечения, вашего восторженного рассказа, и все это становится еще лучше, а вы говорите: не интересно! Да я готов бесконечно стоять здесь и слушать вас...

 Мы оба зашли слишком далеко для первого разу: она – не выдержала той роли спокойной, серьезной хозяйки, принимающей делового гостя, – роли, которой она была так верна за чайным столом; я – не выдержал того плана крайней сдержанности и постепенности, который начертал себе, увидав с первого момента встречи, что ко мне относятся с недоверием. Теперь мы перешли границы, и мы оба это поняли, наше настроение невольно изменилось.

 – Мне, однако, нужно велеть убрать чай и распорядиться насчет ужина, – сказала деловитым тоном Варенька. – Вы в котором часу ужинаете, и что хотите на ужин?

 – Право, мне не хочется и думать теперь об ужине, – попробовал было возразить я.

 – Но все-таки...

 – Да что хотите и когда хотите, мне все равно, – согласился я, думая, что за ужином можно будет опять повернуть разговор в надлежащий тон.

 – Вернемтесь, – сказала Варенька, направляясь к двери зимнего сада.

 – Вернемтесь, если вам угодно, – ответил я, сдерживая вздох; мне было жаль уйти отсюда, мне было тут так хорошо.

 – А это что такое? – спросил я, только теперь обратив внимание на то, что у стены дома в верхнем этаже лепилось что-то вроде длинного балкона или хор, составлявших как бы второй ярус террасы под одной с нею крышей. Маленькая лесенка в конце террасы вела на эти хоры.

 – Это выход на террасу из верхнего этажа дома, – ответила Варенька.

 – А что там, в этих комнатах наверху?

 С некоторой запинкой Варенька, очевидно, не желая сказать: "моя спальня", произнесла:

 – Там... моя комната...

 – А!..

 "Salve dimora casta e pura", – невольно пронеслось у меня в голове: Фауст тогда только что входил в моду в Петербурге, и его арии были свежи у меня в памяти.

 Несмотря на темноту, мы еще легко могли видеть очертания дверей и предметов и в зимнем саду и в библиотеке. Варенька, идя позади меня, запирала за собой двери. Но когда мы вышли в темный коридор, я уже затруднился идти дальше. Первым моим движением было достать спички, но я тотчас спохватился.

 – Я ничего не вижу здесь, – обратился я к Вареньке, – проведите меня, пожалуйста, дайте вашу руку.

 – Давайте, – просто ответила она.

 Но я почувствовал, как рука ее дрогнула, когда после нескольких неудачных размахов в темноте, она прикоснулась, наконец, к моей руке: я чувствовал, как Варенька инстинктивно хотела отнять назад свою руку... и оставила ее в моей; я чувствовал, как точно электрическая искра пробежала у меня по всему телу от прикосновения этой мягкой, теплой, нежной руки, мне стоило некоторого усилия удержаться, чтоб не пожать эту руку крепче, чем дозволяло приличие. Но опытность и благоразумие взяли верх, и мы благополучно миновали коридор; в биллиардной темнота уже была слабее, и можно было идти без провожатого, а дальше чрез несколько комнат уже виднелся отблеск лампы, горевшей в столовой.

 – Ну-с, до свиданья, – сказала мне Варенька, когда мы пришли в столовую.

 – Как до свиданья! – чуть не вскрикнул я. – Куда же вы! А ужинать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю