Текст книги "Николай Гумилев глазами сына"
Автор книги: Алексей Толстой
Соавторы: Надежда Тэффи,Максимилиан Волошин,Андрей Белый,Владислав Ходасевич,Георгий Иванов,Александр Амфитеатров,Василий Немирович-Данченко,Бенедикт Лившиц,Николай Оцуп,Вадим Крейд
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)
Харар насчитывал уже девятьсот лет. До 1887 года он был центром Харарского султаната. Его история, так привлекшая Гумилева, полна героических и трагических событий. В песнях и народных преданиях ярко отражена фигура самого знаменитого правителя независимого Харара, который в середине XVI века вел «священную войну» с Абиссинией. Это был Ахмед аль-Гази, объявивший себя имамом и двинувший против христианской Абиссинии полчища мусульман. Гибли церкви и монастыри, ценнейшие рукописи и старинные иконы. К Харару потянулись караваны с награбленным золотом, шли, закованные в цепи, голые невольники. Однажды, как гласит предание, в узком проходе между скалами имам остановил войско и приказал рубить головы всем, чьи мулы, обремененные добычей, не смогут пройти через скальный проход. Ему приписывали чудодейственную силу: до сих пор показывают трещины на камнях от удара его сабли.
Осталось неизвестным, знал ли Николай Степанович, что за десять лет до того, как он побывал в Хараре, там жил французский негоциант, он же известный поэт Артюр Рембо, автор книги «Лето в аду», переводы из которой делал Иннокентий Анненский.
В африканском дневнике 1913 года Гумилев сравнивает город с Багдадом времен Гарун-аль-Рашида: «Узкие улицы, которые то подымаются, то спускаются ступенями, тяжелые деревянные двери, площади, полные галдящим людом в белых одеждах, суд, тут же на площади – все это полно прелести старых сказок». Посреди одной из площадей стояла церковь с блестящим крестом над куполом. Она выглядела совершенно чуждой архитектуре мусульманского города. Директор местной школы, пожилой копт, рассказал поэту ее историю.
До захвата Харара войсками абиссинцев в нем были только мечети. Но когда в городе поселились христиане, Менелину пришлось задуматься о строительстве храма. С этим не могли смириться мусульмане, а императору не хотелось применять силу, чтобы не возбуждать религиозный конфликт. Опытный дипломат, он решил задачу с мудростью, достойной царя Соломона: пригласил мусульманских старейшин и сказал, что в уважение их просьбам отказывает христианам в просьбе построить церковь. Но ведь и христиане должны общаться с Богом, поэтому следует разделить мечеть на две части. Старейшинам ничего не оставалось, как согласиться со строительством христианского храма.
Дни шли за днями, а Гумилеву все не удавалось найти караван, с которым можно было отправиться в Аддис-Абебу. Только в конце ноября представился случай уехать на муле с большим караваном, идущим в столицу страны. Ехать одному было бы безумием: дороги кишели грабителями.
О пути, проделанном Гумилевым от Харара до Аддис-Абебы, не сохранилось никаких свидетельств. Но известно, что в декабре он уже был в столице, где познакомился, даже подружился с русским посланником Чемерзиным и сотрудниками русской миссии.
Гумилев был представлен наследнику престола. На приеме он завел знакомства среди придворных, министров, местных художников и поэтов. Многие из его новых знакомых говорили, хотя и скверно, по-французски, другие знали лишь амхарский, который Гумилев всячески старался освоить.
Аддис-Абеба был совсем молодым городом. В центре стояло несколько европейских двух– и трехэтажных домов, окруженных хижинами под остроконечными тростниковыми крышами. На холме возвышался дворец негуса с двумя каменными львами, лежавшими у парадной лестницы.
Город стоял на высокогорье, днем прогревался, а ночи бывали холодными. В разреженном горном воздухе было трудно дышать.
Целыми днями Гумилев бродил по улицам, наблюдая местную жизнь. Все было интересно: обычай мужчин целовать друг другу руки при встрече, пестрые и яркие одеяния эфиопок (у самых знатных – непременно короткая черная мантия), разноголосый говор толпы на рынках, где продавали громадные огурцы-нумиш, красный берберийский перец, высушенную кору кустарника, которая дает ароматный дым.
На Рождество после молебна в императорском дворце был дан торжественный обед для дипломатического корпуса, министров и сановников. Гумилеву показалось, что гостей было тысячи три. Когда закончилась трапеза, показали конные игры: смельчаки вырывались вперед, бросая в противников дротики, а те отражали нападение щитами.
Все было для Гумилева ново, все захватывало и ужасно хотелось побывать на охоте: убить леопарда, может быть, даже льва – заветная мечта каждого белого, приезжавшего в Африку. Его новый знакомец богатый лидж Адену пригласил Гумилева погостить у него в имении, уверяя, что оно совсем недалеко от Аддис-Абебы. Но проехать понадобилось полтораста верст.
В своем поместье лидж Адену организовал для гостя большую облаву, описанную Гумилевым (этот очерк был им напечатан несколько лет спустя в приложении к «Ниве» за 1916 год).
«Облава в тропическом лесу – это совсем новое ощущение, – стоишь и не знаешь, что покажется сейчас за этим круглым кустом, что мелькнет между этой кривой мимозой и толстым платаном; кто из вооруженных копытами, когтями, зубами выбежит с опущенной головой, чтобы пулей приобщить его к твоему сознанию; может быть, сказки не лгут, может быть, действительно есть драконы…
Мы стали по двум сторонам узкого ущелья, кончающегося тупиком; загонщики, человек тридцать быстроногих галласов, углубились в этот тупик. Мы прицелились к камням посреди почти отвесных склонов и слушали удаляющиеся голоса, которые раздавались то выше нас, то ниже и вдруг слились в один торжествующий рев. Зверь был открыт.
Это была большая полосатая гиена. Она бежала по противоположному скату в нескольких саженях над лидж Адену, а за ней с дубиной мчался начальник загонщиков, худой, но мускулистый, совсем голый негр. Временами она огрызалась, и тогда ее преследователь отставал на несколько шагов. И загонщик, и лидж Адену выстрелили одновременно. Задыхающийся негр остановился, решив, что его дело сделано, а гиена, перекувыркнувшись, пролетела в аршине от лидж Адену, в воздухе щелкнула на него зубами, но, коснувшись ногами земли, кое-как справилась и опять деловито затрусила вперед. Еще два выстрела прикончили ее.
Через несколько минут снова послышался крик, возвещавший зверя, но на этот раз загонщикам пришлось иметь дело с леопардом, и они не были так резвы. Два-три могучих прыжка – и леопард был наверху ущелья, откуда ему повсюду была вольная дорога. Мы его так и не видели.
Третий раз пронесся крик, но уже менее дружный, вперемежку со смехом. Из глубины ущелья повалило стадо павианов. Мы не стреляли. Слишком забавно было видеть этих полусобак-полулюдей, удирающих с той комической неуклюжестью, с какой из всех зверей удирают только обезьяны. Но позади бежало несколько старых самцов с седой львиной гривой и оскаленными желтыми клыками. Это уже были звери в полном смысле слова, и я выстрелил. Один остановился и хрипло залаял, а потом медленно закрыл глаза и опустился на бок, как человек, который собирается спать. Пуля затронула ему сердце, и, когда к нему подошли, он был уже мертв.
Облава кончилась. Ночью, лежа на соломенной циновке, я долго думал, что не чувствую никаких угрызений совести, убивая зверей для забавы, и почему моя кровная связь с миром только крепнет от этих убийств. А ночью мне приснилось, что за участие в каком-то абиссинском дворцовом перевороте мне отрубили голову, и я, истекая кровью, аплодирую умению палача и радуюсь, как все это просто, хорошо и совсем не больно!»
Возвратившись в Аддис-Абебу, Николай Степанович все чаще стал ощущать странную пустоту, словно все вокруг потускнело, потеряло свою яркую, праздничную краску.
Как-то ночью в отеле ему не спалось. Он вышел на балкон и сел с папиросой, вдыхая холодный разреженный воздух. Над притихшим городом (после полуночи на улицах запрещалось движение) слышались только многоголосый лай собак, визг шакалов из кустарника, покрывавшего склон горы, да рыканье льва из дворца негуса. Черное небо над головой сверкало яркой россыпью звезд. Странное чувство охватило Николая Степановича: все, что окружало здесь, было чуждо, но совершенно реально, а Петербург, Царское Село, жена, мать, друзья казались только бледными, еле ощутимыми воспоминаниями.
К нему вдруг подступила тоска одиночества, и он решил: «Довольно, пора возвращаться».
Начались обычные дорожные сборы: надо было упаковать шкуры, купленные на базарах амулеты, рог носорога, клетку с большим попугаем, приобретенным в подарок жене. За все прошедшие месяцы он не послал ей ни одного письма и теперь чувствовал укоры совести.
Опять был долгий караванный путь из Аддис-Абебы в Дире-Дауа с ночлегами в маленьких деревушках. На этот раз Николай Степанович познакомился по пути с поэтом ато-Иосифом, который помогал ему собирать абиссинские песни и пересказывал их содержание. На амхарском языке песни звучали мелодично, но в русском переводе многое пропадало. Вот одна из них:
Самое высшее счастье смотреть,
Как люди косят и грузят,
Если лошадь бежит по дороге
Иль проходит по ней человек,
Поднимается пыль.
И во время сражения первым
Герой наносит удар.
А я заблудился в пустыне и кричу и взываю,
Вкруг меня ничего, кроме жары.
И ведь я не простой человек,
Вождь Дамоти Берты
Был мне отцом.
Эту песнь спел я, вождь уламосов,
Убивший слона и льва.
В дальнейшем Гумилев собирался работать над переложениями, собранными в особой тетради. Одно из них он в 1914 году напечатал, включив в свою статью «Умер ли Менелик?».
В Благовещение 25 марта (7 апреля по новому стилю) 1911 года с первым поездом Николай Степанович был в Царском Селе. Анны Андреевны дома не было: эту ночь она решила провести в Петербурге и, вернувшись, с удивлением увидела мужа, завтракающего за чайным столом.
ГЛАВА VII
Рождение акмеизма
Пока Гумилев был в Африке, Анна Андреевна заполняла стихами большую тетрадь, которую решила теперь показать мужу. У нее было странное чувство робости, точно предстояло признаться в чем-то тайном и постыдном. Хотя Николай Степанович был не первым читателем тетради: кое-что она показывала жене Маковского, и сам Сергей Аполлонович хвалил ее стихи, даже предлагал поместить их в «Аполлоне». Хотя бы это, названное «Белой ночью»:
Ах, дверь не запирала я,
Не зажигала свеч,
Не знаешь, как, усталая,
Я не решалась лечь.
Смотреть, как гаснут полосы
В закатном мраке хвой,
Пьянея звуком голоса,
Похожего на твой.
И знать, что все потеряно,
Что жизнь – проклятый ад!
О, я была уверена,
Что ты придешь назад.
И еще другое:
Сердце к сердцу не приковано,
Если хочешь – уходи.
Много счастья уготовано
Тем, кто волен на пути.
Я не плачу, я не жалуюсь,
Мне счастливой не бывать.
Не целуй меня, усталую, —
Смерть придет поцеловать.
Дни томлений острых прожиты
Вместе с белою зимой.
Отчего же, отчего же ты
Лучше, чем избранник мой?
Суждение Гумилева было решительным: это настоящая поэзия, надо делать книгу. Эта книга – она будет называться «Вечер» – написана в зиму 1910/11 года, когда Гумилев был в Абиссинии. Потом Ахматова будет отзываться о ней сурово: «Бедные стихи пустейшей девочки…»
Кое-что было отдано в журналы, и потом, когда стихи напечатали, «сама девочка… прятала под диванные подушки номера журналов… „чтобы не расстраиваться“». Псевдоним был выбран по девичьей фамилии татарской прабабки княжны Ахматовой.
Еще в октябре 1910 года Гумилев послал Маковскому из Порт-Саида рукопись «Открытия Америки», сопроводив письмом, где говорилось, что «в поэме я принимаю заранее все изменения, сделанные Вами с Кузминым или Вячеславом Ивановым. Я прошу о них».
Поэма была помещена в двенадцатом номере «Аполлона». Холодок отчужденности между Гумилевым и Вяч. Ивановым сохранялся, и теперь, возвратясь из путешествия, Николай Степанович надеялся с этим покончить, зная, как Вячеслав Иванович любил слушать его рассказы об Африке. Рассказать обо всем этом Гумилев намеревался на заседании Общества ревнителей художественного слова, где будут присутствовать его участники, следовательно, придет и Вячеслав Иванов. Были разосланы официальные приглашения: «Редакция „Аполлона“ имеет честь пригласить Вас пожаловать во вторник 5 апреля в 9 часов вечера на сообщение Н. С. Гумилева о своем путешествии в Абиссинию в помещении редакции: Мойка, 24, кв. 6».
Собралась большая аудитория: Кузмин, Чуковский, пришел напомаженный, в галстуке-бабочке Маковский, возбужденный Городецкий. Не было только Вячеслава Иванова – он вошел, как только заседание объявили открытым. Увидя его, докладчик успокоился: значит, примирение состоится.
Он стал описывать горные перевалы и большие караваны, идущие в столицу страны, и Аддис-Абебу, где его обворовали в отеле. Описал торжественный обед во дворце негуса, национальные праздники, водосвятие в день Крещения.
Особенно удался ему рассказ об охоте, а закончил свое сообщение Гумилев чтением абиссинских народных песен, им самим переведенных на русский язык. Эти переводы очень понравились Вяч. Иванову. Он нашел, что Гумилеву удалось передать местный колорит, национальные особенности абиссинской песни, ее экзотичность.
Приветствую Деву Марию,
Чистой, как голубь, она создана
И милосердной.
Приветствую снова и снова
Мать Бога Младенца,
Сотворившего небо и землю, —
повторил Вяч. Иванов и отметил, что в этих строках явственно слышны удары африканского бубна, дикое, звериное преклонение перед высшими силами.
Обсуждение доклада продолжалось. Чуковский, воздав должное Гумилеву, тем не менее укорял его за желание покрасоваться, присвоив себе лавры отважного конквистадора. Кузмин заметил, что доклад был интересен, но чересчур прост. Но с этим не согласились другие, им рассказ Гумилева показался образцом выдержки и умения.
Перешли к чтению стихов. Николай Степанович решил прочесть недавно написанную поэму «Блудный сын». Дошел до третьей строфы:
Я больше не мальчик, не верю обманам,
Надменность и кротость – два взмаха кадила,
И Петр не унизится пред Иоанном,
И лев перед агнцем, как в сне Даниила.
Вяч. Иванов сильно насупился, заявив, что поэт не смеет переступать границу дозволенного, касаясь библейских тем. Этак можно дойти до вульгарного истолкования самого Христа. Вместо примирения дело шло к полному разрыву. Гумилев не знал, что мэтр символистов, внешне любезный, доброжелательный, упрекал Маковского за его особое расположение к Гумилеву, которому он поручил вести в «Аполлоне» раздел «Письма о русской поэзии». Вяч. Иванов считал, что для этого Гумилев недостаточно образован и начитан. Маковский отбивался, указывая, что все это компенсируется серьезным отношением к стихам, редкой честностью и независимостью суждений.
В то время он «не принадлежал, в сущности, никакому литературному толку, – вспоминал Маковский. – Его корежило от реалистов-бытовиков, наводнявших толстые журналы, но он считал необходимым бороться и с десятилетним „символическим пленением“ русской поэзии, как он говорил. Несмотря на увлечение Брюсовым, Анненским, Сологубом и прославленными французскими символистами, Гумилева тянуло прочь от мистических туманов модернизма».
В «Письмах о русской поэзии» Гумилев писал о только что вышедшем сборнике стихов Вячеслава Иванова «Cor ardens»: «Неизмеримая пропасть отделяет его от поэтов линий и красок, Пушкина или Брюсова, Лермонтова или Блока… Их герои, их пейзажи – чем жизненнее, тем выше; совершенство образов Вячеслава Иванова зависит от их призрачности. Лермонтовский Демон с высот совершенного знания спускается в Грузию целовать глаза красивой девушки; герой поэмы Вячеслава Иванова, черноногий Меламп, уходит в „бездонные бездны“, на Змеиную Ниву созерцать брак Змей-Причин со Змеями-Целями». В рецензии Гумилев как бы мимоходом, с меткой усмешкой повторяет ивановское выражение «бездонные бездны», сходное по смыслу с «масло масляное». Такой отзыв должен был неприятно поразить крайне самолюбивого, даже самовлюбленного Вячеслава Иванова.
Петербургский университет показался Гумилеву скучнее Сорбонны. Лекции были сухие, очень далекие от живых поэтических веяний. Он по целым месяцам не появлялся в аудиториях и 4 мая подал ректору прошение об отчислении, которое и было удовлетворено.
В конце мая Анна Андреевна отправилась в Париж. Ей хотелось встретиться с художником Модильяни, который писал ей письма и звал приехать.
А Николай Степанович поехал в Слепнево.
Летом деревня оживала, соседи ездили друг к другу в гости, собирались компании молодежи. В четырех верстах от железнодорожной станции было старинное имение Подобино, принадлежавшее Неведомским. Большой барский дом с ампирными колоннами стоял на пологом холме, окруженный вековыми дубами запущенного парка. Молодые хозяева имения были всегда рады гостям. Владимир Неведомский восхищался стихами Гумилева, подарившего ему сборник «Жемчуга». Неподалеку было имение Кузьминых-Караваевых – Борисково. На лето туда приезжали Дмитрий Владимирович с женой Елизаветой Юрьевной, его братья Борис и Михаил, брат Елизаветы Юрьевны Митя Пиленко, совсем юный Дмитрий Бушен, князь Оболенский – жених Оли Кузьминой-Караваевой. Чуть подальше отстояло поместье Ермоловых – Дубровка.
Николай Степанович придумал играть в цирк. Большая компания выезжала верхом на лошадях, которые не все были объезжены. Сам Гумилев наряжался в старинный дедушкин сюртук и высокий цилиндр, изображая директора. Кавалькада разъезжала от одного имения до другого. Вера Неведомская вспоминала: «Раз мы заехали кавалькадой человек в десять в соседний уезд, где нас не знали. Дело было в Петровки, в сенокос. Крестьяне обступили нас и стали расспрашивать – кто мы такие? Гумилев, не задумываясь, ответил, что мы бродячий цирк и едем на ярмарку в соседний уезд давать представление. Крестьяне попросили нас показать наше искусство, и мы проделали перед ними всю нашу „программу“. Публика пришла в восторг, и кто-то начал собирать медяки в нашу пользу. Тут мы смутились и поспешно исчезли».
Если была плохая погода, Гумилев предлагал игру в «типы». Каждому участвующему давалась роль: «любопытному» полагалось везде «совать свой нос», «сплетник» должен был рассказывать выдумки об общих знакомых. Были типы «человека, всем в глаза говорившего правду», «Дон Кихота», «великой интриганки». Назначенная роль вовсе не соответствовала характеру актера, и это было особенно забавно. В амплуа полагалось оставаться постоянно: на прогулке, за обедом, в гостиной.
На память об этих летних забавах Гумилев написал Оле Кузьминой-Караваевой на сборнике «Чужое небо»:
Мы с тобой повсюду рыскали,
Сказкой медленной озлоблены,
То проворны, то неловки.
Мы бывали и в Борискове,
Мы бывали и в Дубровке,
Вот как мы сдержали слово
Ехать на лето в Слепнево.
Но не все время было только веселье. Иногда с утра Гумилев в своей комнате писал статьи для журнала «Аполлон», слушая, как внизу в четыре руки музицировали его хорошенькие племянницы. А вечерами, при неярком свете настольной лампы под зеленым абажуром, он любил сидеть с девушками, рассказывая только что придуманные фантастические истории или читая экспромты:
Приехал Коля. Тотчас слухи,
Во всех вселившие испуг:
По дому ночью бродят духи
И слышен непонятный стук.
Лишь днем не чувствуешь их дури,
Когда ж погаснет в окнах свет,
Они лежат на лиги-куре
Или сражаются в крокет.
Маша, такая не похожая на знакомых ему женщин, внушала Гумилеву чувство, которое нельзя было назвать только родственным. В ее альбом он вписал:
Вы сегодня не вышли из спальни,
И до вечера был я один,
Сердце билось печальней, и дальний
Падал дождь на узоры куртин.
Ни стрельбы из японского лука,
Ни гаданья по книгам стихов,
Ни блокнотов! Тяжелая скука
Захватила и смяла без слов…
………………………………
Вы взглянули… И, стула бесстрастней,
Встретил я ваш приветливый взгляд,
Помня мудрое правило басни,
Что, чужой, не созрел виноград.
13 июля из Парижа приехала Анна Андреевна, худая и строгая. Участия в развлечениях слепневской молодежи она не принимала, предпочитая прогулки в одиночестве по заросшему кустарником парку, где было много грибов, или старую скамью под единственным на усадьбе дубом. Оживлялась она только тогда, когда посланный в Бежецк кучер привозил почту.
Ахматова вспоминает: «Тамошняя молодежь за сказочную мою худобу и (как им тогда казалось) таинственность называла меня знаменитой лондонской мумией, которая всем приносит несчастье». В ее комнате висела большая икона – «Христос в темнице». «За плечами еще пылал Париж в каком-то последнем закате». Анна Андреевна ждала письма, которое, читаем мы в ее воспоминаниях, «так и не пришло – никогда не пришло. Я часто видела это письмо во сне: я разрываю конверт, но оно или написано на непонятном языке, или я слепну…».
Ей не нравилась ни усадьба, ни окрестности:
Сколько раз я проклинала
Это небо, эту землю,
Этой мельницы замшелой
Тяжко машущие руки!
С приездом жены все переменилось: Николай Степанович подолгу сидел за письменным столом или уезжал, никого не предупреждая, то в Борисково, то в Бежецк, а 7 августа они вместе отправились в Москву.
Все время, с отъезда из Петербурга, Гумилева угнетало воспоминание о выходке Вячеслава Иванова при чтении «Блудного сына». Он еще не был готов к решительному разрыву. На письмо, отправленное из Слепнева в начале июня, очень доброжелательное, с просьбой оценить стихотворения, передаваемые в «Аполлон» (хотя, собственно, Гумилев не нуждался в таком отзыве), Вяч. Иванов 16 июня прислал сухой и едкий ответ. Отказавшись рекомендовать присланные стихи, он писал: «Что же касается моего мнения, то, во-первых, Вы хорошо знаете, что я горячо приветствую вообще разнообразие „пестрой лиры“, опыты в новом, неопробованном роде; во-вторых, Ваши новые стихи я нахожу достаточно удавшимися, „уклона“ нет (Гумилев опасался, что в них „нежелательный уклон“), неожиданной новизны тоже. Много Анненского, его поэзии, но это вовсе не дурно. Восхищения не испытал. Печатать советую, если Вы не ограничиваетесь стихотворениями безупречными и вполне оригинальными». Как понял Гумилев, Иванов находил стихи далеко не безупречными, скорее – подражанием символисту Анненскому. Николай Степанович хотел поговорить об этих стихах с Брюсовым, который заметно разошелся с Вячеславом Ивановым, хотя продолжал оставаться в лагере символистов.
В Москве Гумилев побывал в редакции «Скорпиона», встретился с Андреем Белым и попытался узнать у Брюсова его отношение к группе молодых поэтов, в которой он все отчетливее становился лидером. Но, к его огорчению, откровенного разговора не получилось: за высказываниями Валерия Яковлевича не чувствовалось желания поддержать круг «Аполлона».
У Брюсова Гумилев познакомился с поэтом Николаем Клюевым, почти своим ровесником. Одетый в сапоги и поддевку, русобородый, Клюев, с его нарочито народным говором, пересыпал речь устаревшими церковными словами. Но это было не притворство, не маскарад: он был искренен в своей любви к старой, не развращенной цивилизацией России, отличался глубокой религиозностью и очень расположил к себе Гумилева.
Отзываясь в «Аполлоне» на сборник стихов «Сосен перезвон», Гумилев заявляет: «Эта зима принесла любителям поэзии неожиданный и драгоценный подарок. Я говорю о книге почти не печатавшегося до сих пор Н. Клюева. В ней мы встречаемся с уже совершенно окрепшим поэтом, продолжателем традиции пушкинского периода… Он знает, что культурное общество – „только отгул глухой, дремучей, обессилевшей волны“. Но крепок русский дух, он всегда найдет дорогу к свету. В стихотворении „Голос из народа“ звучит лейтмотив всей книги. На смену изжитой культуре, приведшей нас к тоскливому безбожью и бесцельной злобе, идут люди, которые могут сказать про себя: „Мы предутренние тучи, зори росные весны…“ В творчестве Клюева намечается возможность поистине большого эпоса».
Клюев не остался далек от того поэтического направления, которое зарождалось в Петербурге. Но Николаю Степановичу был внутренне близок этот поэт.
Из Москвы Гумилев возвратился в Слепнево; Анна Андреевна поехала к матери в Киев, а оттуда – в Петербург.
В Тверскую губернию Николая Степановича тянуло не только желание отдохнуть от литературных столичных дрязг. Он хотел повидать Машеньку. Объяснение с ней состоялось вечером, на балконе. Она расплакалась и просила никогда с нею не говорить о любви. В блокноте Гумилева появились строчки:
Когда она родилась, сердце
В железо заковали ей.
И та, которую любил я,
Не будет никогда моей…
С середины августа зарядили затяжные холодные дожди, в доме даже днем было сумрачно. Но молодежь продолжала встречаться то в Борискове у Караваевых, то в Подобине у Неведомских. Вера Неведомская вспоминала: «В зале зажигали камин и, расположившись на диванах и креслах, принимались обсуждать мысль Гумилева о домашнем театре, для которого он напишет пьесу из средневековой жизни. Пьеса будет о любви и смерти, название – „Любовь-отравительница“, Испания, XIII век».
Володя Неведомский предложил ввести персонажи в духе итальянской комедии дель арте: Коломбина, Пьеро, Арлекин и другие. Вера потребовала, чтобы в пьесе был кардинал, Оля Караваева непременно хотела играть роль привидения, Елизавета Юрьевна сказала, что в трагедии непременно должны быть яд, кинжал, смерть. Гумилев уже делал наброски в блокноте, забравшись на тахту.
Как передает в своих воспоминаниях Неведомская, пьеса в стихах была написана тогда же, в присутствии будущих исполнителей. Ее содержание таково: раненый рыцарь, возвращаясь из похода против мавров, попадает в провинциальный монастырь и влюбляется в послушницу Марию. Игуменья возмущена и грозит расправой. Влюбленные в унынии. Вдруг в монастырь приезжает кардинал и узнает, что здесь лежит его раненый племянник. Этот кардинал – светский, элегантный – сразу понимает ситуацию и, отозвав в сторону игуменью, в певучей латинской речи внушает ей снисхождение к молодым людям. «Провинциальная игуменья слаба в латыни, она робеет, путается и от конфуза на все соглашается. Фокус Гумилева был в том, что весь разговор был только музыкальной имитацией латыни: отдельные латинские слова и латиноподобные звуки сплетались в стихах, а содержание разговора передавалось только жестами и мимикой».
Интрига получилась запутанной. Возникает новое препятствие: вдруг открывается, что отец раненого рыцаря был убит отцом сестры Марии, и долг мести препятствует браку влюбленных. Все удручены – «сцена темнеет, сверкает молния, гремит гром и начинается ливень». Но тут появляются странствующие комедианты, промокшие до нитки. Они узнают, в чем причина печали, и Коломбина выступает в защиту любви:
«Христос велел любить!»
Игуменья: «Как сестры и как братья!»
Коломбина: «По всячески и верно без изъятья!»
Обращаясь к рыцарю, комедианты поют:
«Милый дон, что за сон?
Ты ведь юн и влюблен!
Брачного платья мягкий шелк
Забыть поможет тяжелый долг…»
По просьбе кардинала комедианты разыгрывают «Прекрасную Елену»; все опять улаживается. Но в трагедии должны быть яд и кинжал. Появляется тень убитого отца рыцаря и требует отмщения. Рыцарь закалывается кинжалом, Мария принимает яд.
Вся пьеса, разыгранная под руководством Гумилева, представляла собой сплошной шарж: нарочитые выкрики, буйная жестикуляция и соответствующая мимика.
Так закончилось лето, пора было возвращаться в Петербург. На станции Подобино Гумилев, грустно улыбаясь, прочел экспромт:
Грустно мне, что август мокрый
Наших коней расседлал,
Занавешивает окна,
Запирает сеновал.
И садятся в поезд сонный.
Смутно чувствуя покой,
Кто мечтательно-влюбленный,
Кто с разбитой головой.
И к Тебе, великий Боже,
Я с одной мольбой приду:
Сделай так, чтоб было то же
Здесь и в будущем году.
Прощаясь с Верой Неведомской, он вдруг заговорил о том, что грядут большие события, что нас ждет упадок белой расы, тонущей в материализме, восстание желтой и черной рас, и признался: иногда он ясно видит картины и события вне круга теперешней жизни. Они относятся к каким-то давно прошедшим эпохам, и для него дух этих старых времен гораздо ближе того, чем живет современный европеец.
Анна Ивановна присмотрела в Царском Селе и купила двухэтажный дом, увитый диким виноградом. Рядом стоял тоже двухэтажный флигель, а возле дома – небольшой сад и чистенький дворик с клумбой посередине. Верхний этаж занимали Анна Ивановна и ее падчерица Шура с детьми. Внизу разместились сыновья со своими женами. Николай Степанович занимал четыре комнаты. Сразу после большой, пустынной гостиной, с окнами на улицу и во двор, в которой почему-то никто не засиживался, была библиотека с полками по стенам, до потолка заставленными книгами. Книги лежали и на большом овальном столе, стоявшем посреди комнаты, и на широком диване. В следующей комнате с темно-синими обоями стояла кушетка Ахматовой. В третьей, окнами во двор, висели полотна художницы Александры Эстер, ее подарки Гумилеву. В этой комнате была обстановка стиля модерн, во всех остальных стояла старомодная мебель красного дерева, давно потерявшая свой блеск. Наконец, четвертая комната служила рабочим кабинетом Гумилева. Там был большой письменный стол, на нем два портрета в рамках и греческая ваза. Стены закрыты картинами абиссинских мастеров на кустарных тканях, висели браслеты из слоновой кости, дротик, два кинжала, пятнистая шкура гепарда, на ней – два ружья.
Гумилев в письмах обязательно сообщал свой адрес: «Царское Село, Малая, 63 (собственный дом против гимназии)».
В Петербурге опять пошла та же, что и прежде, литературная жизнь: встречи в «Аполлоне», диспуты, столкновения приверженцев разных направлений. Обычно немногословный, в литературных спорах Гумилев высказывался резко, всегда в форме сентенций, не допускающих возражений. В эту осень он особенно часто говорил о стихотворном мастерстве, о том, что еще в Древних Афинах существовали школы поэтов, напоминал слова Делакруа: «Надо неустанно изучать технику своего искусства, чтобы не думать о ней в минуту творчества».
В пылу полемики указывал на промахи даже больших, талантливых поэтов, таких, как Блок, который ради звучности, напевности стиха допускает нарушения синтаксиса и просто пишет нечто невразумительное, вроде: «Не жду я ранних тайн, поверь, они не мне взойдут».
Блок действительно считал, что все решает вдохновение, что поэтическое творчество, идущее из «потусторонних глубин», не нуждается в проверке алгеброй, что истинная поэзия сродни подсознательному лепету и что смутность этого лепета есть признак символизма, постигающего неизъяснимую тайну. А Гумилев находил, что все это просто неряшливость, и с возмущением цитировал блоковскую строчку: «Лошадь храпела на век».
Его все больше очаровывала идея прекрасной ясности, о которой писал Кузмин. И он не находил ничего, принижающего поэзию, в том, что о ней говорят как о ремесле, которое прежде всего требует умения и навыка.