Текст книги "Николай Гумилев глазами сына"
Автор книги: Алексей Толстой
Соавторы: Надежда Тэффи,Максимилиан Волошин,Андрей Белый,Владислав Ходасевич,Георгий Иванов,Александр Амфитеатров,Василий Немирович-Данченко,Бенедикт Лившиц,Николай Оцуп,Вадим Крейд
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 37 страниц)
Оставалось лишь пожелать ей счастья за океаном.
Несколько дней Николай Степанович с трудом сдерживал охватившие его чувства обиды, злости и раскаяния. Как он глубоко ошибся! Ведь Елена была для него романтической Синей звездой.
Вот девушка с газельими глазами
Выходит замуж за американца.
Зачем Колумб Америку открыл?!
(«Хокку»)
Так завершилась история «любви несчастной Гумилева в год четвертый мировой войны». Она породила цикл замечательных любовных стихов, которые обращены к Синей звезде. И как бы подвела черту под целой эпохой в жизни Гумилева.
Утром 27 октября, как обычно, он пришел в управление. Раппа еще не было, в приемной Занкевича прохаживался высокий, красивый ротмистр в начищенных до блеска сапогах – Лавровский. Он сообщил, что в Питере большевики совершили переворот, арестованы министры Временного правительства. Положение критическое. Необходимы какие-то экстренные действия.
Вечером в просторном зале управления собрался митинг, на который пришли оказавшиеся в Париже русские офицеры, солдаты и штатские. Стояли в проходах, возле стен, воздух был сизым от табачного дыма. Среди сидевших в зале Гумилев заметил генералов Николаева и Свидерского.
Речь произнес граф Игнатьев, русский военный агент. Сказал, что в России новая революция и что французы, видимо, имеют отношение к русским союзникам. Выразил твердую веру, что здесь собрались патриоты, которые при любых обстоятельствах исполнят свой долг до конца. Призвал к спокойствию и соблюдению дисциплины.
Никто не знал, что будет завтра. Шли разговоры, что захватившие в Петрограде власть большевики объявили об одностороннем прекращении войны без аннексий и контрибуций. Комиссар Рапп не появлялся на службе. Оставалось ждать, как станут развиваться события. Гумилев целые дни проводил в библиотеке, а по вечерам в отеле усердно занимался английским языком.
Кроме всегдашнего увлечения Африкой Николая Степановича давно интересовал Восток: Персия, Индия, Китай. В библиотеке он с увлечением читал антологию китайской поэзии «Яшмовая книга», составленную Жюдит Готье, дочерью любимого им поэта Теофиля Готье. Одиннадцать стихотворений из «Яшмовой книги», переведенных Гумилевым на русский язык, вошли в сборник «Фарфоровый павильон». Вдохновленный китайской и индийской поэзией, поэт написал пять оригинальных стихотворений в такой же стилистике и начал работать над поэмой «Два сна».
Одновременно Гумилев увлекся историей Византии, особенно временем царствования императора Юстиниана. Он хотел писать об этой эпохе и выбрал форму трагедии, как более полно отвечающую его замыслу.
Обдумывая сюжет, Гумилев свободно обращался с историческими событиями, его интересовала не хроника, а отношения между персонажами, их переживания, схожие, в поэтическом преломлении, с его собственными.
Византия давно притягивала поэта, «ведь через Византию, – писал он, – мы, русские, наследуем красоту Эллады, как французы наследуют ее через Рим».
Фабула трагедии «Отравленная туника» такова. Ко двору императора Юстиниана приезжает просить военной помощи арабский поэт Имр; его отца убили враждебные племена, и он поклялся отомстить. Имр встречает тринадцатилетнюю дочь императора Зою и сразу влюбляется в нее. Но Зоя – невеста Трапезондского царя, уже назначен день свадьбы, после которой царь возглавит поход против арабов. Посылая царя в поход, Юстиниан замышляет подарить ему тунику, пропитанную ядом, чтобы после смерти царя завладеть Трапезондом. Жена императора, в прошлом танцовщица и куртизанка из Александрии, ненавидит свою падчерицу Зою, которая напомнила ей о прошлом.
События разворачиваются стремительно: Зоя увлеклась поэтом-воином Имром и становится, при подстрекательстве Феодоры, его любовницей, о чем по наивности рассказывает своему жениху. Араб узнает в Феодоре куртизанку, с которой в Александрии у него была связь, и Феодора уговаривает императора отправить Имра в поход вместо Трапезондского царя. Царь, узнав об измене невесты, кончает жизнь самоубийством. Имр возглавляет поход, но Юстиниан, услыхав о его связи с Зоей, шлет ему вослед отравленную тунику, а дочь отправляет в монастырь.
Трагедия написана любимым Гумилевым пятистопным ямбом, придающим ей торжественное звучание. Все персонажи говорят белым стихом, только поэт Имр – рифмованным, что делает его речь более звучной, особенно в любовных признаниях; как воин Имр тоже говорит белым стихом.
Все основные персонажи трагедии – исторические личности. Существовал император Юстиниан, умный и деятельный политик, который не останавливался перед жестоким и нечестным поступком ради процветания государства. Имр-уль Кайс, сын киндского царька, убитого враждебными племенами, – самый выдающийся арабский поэт домусульманского периода. Феодора, ставшая императрицей Византии после карьеры танцовщицы и куртизанки, была умной и смелой женщиной, верной помощницей своему супругу. Дочь Юстиниана Зоя – полувымышленное лицо: детей у императора не было, но исторические легенды, одной из которых воспользовался Гумилев, о них упоминают. Царь Трапезондский целиком вымышлен автором.
Трагедия выдерживает единство времени, места и действия, в ней канонические пять актов. Действующих лиц – шесть, их характеры предельно четко очерчены словами и поступками, каждая сцена усложняет интригу, которая приводит к гибели героев и торжеству вероломства. Персонажи образуют контрастные сочетания: честность, прямота и благородство царя, безудержная, дикая страсть и смелость Имра вступают в противоречие с рассудочной жестокостью Юстиниана, вероломством Феодоры, раболепством и хитростью царедворца Евнуха. Дочь императора Юстиниана Зоя – центральная фигура трагедии, именно с ней связаны все основные коллизии. Безвольная, неопытная, она, однако, наделена страстью, покоряющей и Трапезондского царя, и поэта Имра. Зоя невольно губит всех, кто с ней соприкасается, точно бы она и есть отравленная туника.
В трагедии «Гондла» прообразом Леры служила Лариса Рейснер, а поэта – сам автор. В «Отравленной тунике» узнаваемых прототипов нет. Несомненно одно: ни Зоя, ни Феодора не имеют ничего общего с Синей звездой – Еленой Дибуше. Здесь девушка, почти ребенок, соблазненная сильным, опытным мужчиной, скорее напомнит биографам поэта об Анне Энгельгардт. Многие черты характера Имра заставляют предполагать, что это один из автопортретов Гумилева, но в трагедии к прототипу скорее ближе Трапезондский царь: гордый, честный и всепрощающий. Для него прошли времена юношеской бравады и максимализма, теперь ему присуще глубокое понимание человеческих поступков: победа требует самопожертвования во имя любви как проявления величия духа.
Вот как рассказывает Евнух о самоубийстве Трапезондского царя:
Мой спутник встал на страшной высоте
Лицом на юг,
Позолоченный солнцем, как некий дух, и начал говорить.
Я слушал, уцепившись за перила.
Он говорил о том, что этот город —
И зданья, и дворцы, и мостовые,
Все как слова, желанья и раздумья,
Которые владеют человеком,
Наследие живым от мертвецов;
Что два есть мира, меж собой неравных:
В одном, обширном. – гении, герои,
Вселенные исполнившие славой,
А в малом – мы, их жалкие потомки,
Необходимости рабы и рока.
Потом сказал, что умереть не страшно,
Раз умерли Геракл и Юлий Цезарь,
Раз умерли Мария и Христос,
И вдруг, произнеся Христово имя.
Ступил вперед, за край стены, где воздух
Пронизан был полуденным пыланьем…
И показалось мне, что он стоит
Над бездной, победив земную тяжесть…
В смятенье страшном я закрыл глаза
На миг один, на половину мига,
Когда же вновь открыл их, пред собой —
О горе! – никого я не увидел.
6 января 1918 года военный агент в Англии генерал Ермолов сообщил Занкевичу о просьбе генерала Бичерахова с персидского фронта «прислать в его распоряжение 26 русских офицеров желающих – из них 16 кавалеристов, 8 пехотных и 2 артиллериста… Отправка должна состояться 15 января нового ст., причем офицеры должны быть снабжены теплой одеждой. Мы предлагаем выдать им содержание на 4 месяца и некоторую сумму… Но этот вопрос мы не решили».
Узнав о запросе Ермолова, Николай Степанович подал Занкевичу рапорт: «Согласно телеграмме № 1459 генерала Ермолова ходатайствую о назначении меня на Персидский фронт». 10 января Занкевич телеграфировал Ермолову: «Усиленно ходатайствую о зачислении на вакансию, а если таковые уже разобраны, то исходатайствовании таковой перед Английским правительством для прапорщика Гумилева 5-го Александрийского полка для направления его в качестве кавалериста в Персию в ближайшем будущем. Прапорщик Гумилев – отличный офицер, награжден двумя георгиевскими крестами и с начала войны служит в строю. Знает английский язык. О результатах телеграфируйте, обеспечьте ему проезд в Англию».
Через три дня пришел ответ: «Прапорщик Гумилев может быть командирован с нашими офицерами в Месопотамию в распоряжение генерала Бичерахова. Для чего надлежит немедленно командировать его в Лондон без задержки, т. к. 16 или 17 января н.с. офицеры должны выехать сюда… Если прапорщик Гумилев будет вами командирован, то все довольствие он должен получить от вас, ибо я не имею возможности выдать ему эти деньги».
16 января Гумилев получил предписание коменданта Парижа отправиться в распоряжение генерала Ермолова и 21 января прибыл в Лондон. Утром 23 января он уже был в Тыловом управлении со всеми нужными бумагами.
Все последние дни на душе было муторно: постоянное напряженное ожидание решения его судьбы вконец утомило Гумилева. Неужели и теперь что-то помешает его поездке в Персию, о которой он так давно мечтал? Пожалуй, теперь, когда Россия вышла из войны, боевые действия в Месопотамии его перестали интересовать. Однако хотелось увидеть Персию, страну философов, поэтов и художников. В Париже, ожидая командировки, он написал три стихотворения: «Персидская миниатюра», «Подражание персидскому» и «Пьяный дервиш», даже снабдив их собственными рисунками. Однако выяснилось, что у Ермолова денег для Гумилева нет, а англичане полагали, что отсутствие денег равноценно отсутствию рекомендации. Так что предстояло ехать обратно в Париж или – первым пароходом – в Россию.
Занкевич, извещенный Гумилевым, пытался помочь: опять телеграммой просил Ермолова ходатайствовать перед англичанами, просил и военного агента во Франции графа Игнатьева выхлопотать деньги у французского правительства на свое имя. Но успеха это не принесло.
Поселившись в дешевой гостинице, Николай Степанович по целым дням не выходил из дому: работал над «Отравленной туникой», обдумывал план большой книги по теории стихосложения, которую хотел назвать «Теория интегральной поэзии», написал стихотворение «Франция», точно навсегда прощаясь со страной, где столько прожил.
Иногда по вечерам он заходил к Анрепу, обсуждал планы на будущее, которое виделось в густом тумане. Он даже пытался подыскать какую-нибудь службу, обратился в канцелярию военного агента, откуда ему прислали опросный бланк. Однако никакой специальности у него в общем-то не было. А полученное жалованье быстро таяло, и надо было принимать какое-то решение.
Возможности были немногочисленны: иностранный легион, где предстояло воевать за английские колонии, или возвращение на родину, где хаос и беззаконие. Для Гумилева выбор был ясен. Он стал собираться в дорогу.
У него накопилось порядочно вещей: книги, картины, альбомы стихов, черновики. Все это он оставил на хранение Анрепу, полагая, что революция в России продлится полгода-год, а потом все успокоится и он сможет приехать за вещами. Анреп попытался отговорить Гумилева, но, зная характер Николая Степановича, махнул рукой. Попросил передать Анне Андреевне старинную монету с барельефом Александра Македонского и крепко пожал отъезжающему руку.
4 апреля, оформив документы, поэт сел на пароход, идущий через Норвегию в Мурманск. Знакомые офицеры на прощанье подарили ему серую кепку из модного магазина, чтобы бывший прапорщик имел вполне «пролетарский вид».
В маленькой каюте, кроме Гумилева, было еще два пассажира. Ехал поэт Гарднер, тот самый, на стихи которого Николай Степанович писал рецензию в «Аполлоне» пять лет назад. Полное имя молодого поэта было Вадим де Пайва-Перейра Гарднер, его отец был американцем, а мать русской. Гарднер очень обрадовался встрече с мэтром акмеизма, всячески выказывая свое почтение. Во время войны он служил в лондонском комитете по снабжению союзных армий, а теперь решил вернуться в Россию.
Вторым в каюте был инженер-путеец Лавров, увлекавшийся ассирийской клинописью и по целым часам обсуждавший с Гумилевым эпос о Гильгамеше.
Иногда на палубе завязывались яростные споры с солдатами из экспедиционного корпуса, возвращавшимися на родину. Пахло дракой, и Гумилеву с Гарднером едва удавалось успокаивать спорщиков.
Плавание было опасным. В море, кроме массивных айсбергов, плавали мины, сновали немецкие подводные лодки. Для защиты от них транспорт сопровождали три английских эскадренных миноносца.
В этом плавании сложились стихи о жизни, которая, казалось Гумилеву, складывается нескладно до нелепости:
Я не прожил, я протомился
Половину жизни земной,
И, Господь, вот Ты мне явился
Невозможной такой мечтой.
Не стоило и загадывать, что впереди.
С этой тихой и грустной думой
Как-нибудь я жизнь дотяну.
А о будущей Ты подумай,
Я и так погубил одну.
(«Я не прожил, я протомился…»)
Меж тем письмо Анны Энгельгардт, которое Гумилев так никогда и не прочел, уже который месяц блуждало по Англии и Франции в поисках адресата. Вот оно:
«Коля, милый, я написала тебе несколько писем, телеграмму, но возможно, ты ничего не получил. Знаешь, я перепутала адрес (вернее, он был перепутан в твоей последней телеграмме) и, только получив твое последнее письмо от 14 сен., узнала, что он совсем другой! Досадно, ведь письмо к тебе идет безбожно долго, чуть ли не 2–3 месяца.
Грустно писать, зная, что письмо придет чуть ли не через год. Я прямо в отчаянье от такой задержки! Милый, уже ½года, что мы в разлуке. Мне иногда кажется, что это навсегда! Звать тебя сюда, Коля, настаивать, чтобы ты приехал, я не могу и не хочу. Это было бы слишком эгоистично. Ты знаешь, здесь в Петербурге сейчас гадко, скучно, все куда-то убегают… А там, в Париже, вероятно, жизнь иная – у тебя интересное дело, милые друзья, твоя коллекция картин, нет той грубости и разрухи, кот. царят здесь. Мне бесконечно хочется тебя видеть, я по-прежнему люблю тебя, но лучше тебе быть там, где приятно и где к тебе хорошо относятся. Может быть, война скоро окончательно кончится и тогда ты и так приедешь или, может быть, сможешь приехать сюда ненадолго. Я боюсь и мне больно будет видеть твое раскаянье, если ты приедешь сейчас сюда ради меня, потому что здесь, действительно, тяжело жить! Ты зовешь меня, ты милый! Но я боюсь ехать одна в такой дальний путь и в настоящее время, м.б., раньше бы и поехала, теперь же так трудно ездить вообще, а тем более так далеко <…>. Ах, Коля, Коля, я люблю тебя, часто думаю о тебе и мне не верится, что мы когда-нибудь будем опять вместе! Я люблю только тебя одного и никого больше полюбить не в силах, я не знаю, как ты! Правда, Коля, мы были друзьями, я стараюсь не слишком часто огорчать тебя, т. ч. враждебного чувства ты не должен иметь ко мне? – Я знаю твою ветреность, возможно что ты иногда забываешь меня! <…> Все наши общие знакомые уехали. Мальчишек не видно вовсе. Что твой маленький Лева? И твоя матушка? Здоровы ли они? Как твое здоровье? Я чувствую себя сносно. Меня принялись лечить. Я терпеть не могу лечиться и выбросила все лекарства за окно <…> Я работаю как сестра в санатории, вне города и мне это нравится. Полудеревенская жизнь мне очень по душе, а кроме того я… самостоятельна, и моя холостая жизнь мне тоже приятна. Прости, что пишу на таких лоскутках, нет бумаги под рукой.
Пиши мне! Будь счастлив и помни меня. Целую тебя. Анна.
20. XI.1917 г.
Не смейся над разбросанностью моего письма, мне немного трудно писать».
На двенадцатые сутки рано утром транспорт подошел к Мурманску. На дебаркадере стояли английские солдаты в шинелях с поднятыми воротниками, постукивая тяжелыми коваными ботинками, стараясь согреться. Ледяной холод пронизывал Николая Степановича в демисезонном пальто и кепке, и он купил на базаре оленью доху, расшитую по подолу узором, и высокую оленью шапку.
ГЛАВА XII
В Красном Петрограде
Гумилев не узнавал свой город. Так выглядит тяжело больной старый друг.
На обшарпанных стенах домов наклеены воззвания, приказы, плакаты, ветер, срывая клочья бумаги, гонит их по улице вместе с мусором. Витрины магазинов, сверкавшие прежде, задраены ржавыми гофрированными шторами, возле дверей редких булочных – унылые очереди. Бьются по ветру вылинявшие красные флаги. На углу Литейного, ставшего проспектом Володарского, лежит палая лошадь, кто-то вырезал из крупа большой кусок мяса. Изредка громыхает трамвай, окна забиты кусками фанеры. Невского нет – есть проспект имени Двадцать пятого Октября.
Из писем Николай Степанович знал: их дом в Царском, переименованном в Детское Село, реквизирован, Анна Ивановна с Шурой, Левушкой и Марусей живут в Бежецке. А жена, насколько ему известно, живет у своей царскосельской подруги Вали Тюльпановой, ставшей профессоршей, женой врача-психиатра Срезневского.
Ахматова, которую он разыскал у Шилейко, встретила мужа без удивления, спокойно, как встречают не очень званого гостя. Говорили о Париже и Лондоне, об Анрепе, о литературе.
П. Н. Лукницкий, биограф Гумилева, записал со слов Ахматовой, что она провела с мужем ночь в меблированных комнатах «Ира», где он остановился, а на следующий день в квартире Срезневских попросила у него развод, объяснив, что выходит замуж за Шилейко. Гумилев не поверил, что – по любви.
Позже, объясняя этот странный брак, Анна Андреевна говорила:
– Это все Коля с Лозинским: «Египтянин, египтянин!» в два голоса. Ну, я и согласилась.
Шилейко был ассирологом, еще четырнадцатилетним гимназистом расшифровывал египетские папирусы. Он также писал лирические стихи и помещал их в «Аполлоне» и «Гиперборее». В начале войны Шилейко поступил воспитателем детей к графу Шереметеву, избежав этим призыва, жил в Шереметевском дворце на Фонтанке, располнел и приоделся. Анна Андреевна поясняла: «К нему я сама пошла. Чувствовала себя такой черной, думала, очищение будет». А до Шилейко был композитор Лурье, крещеный еврей, о нем Ахматова сказала кратко: «Он хороший был – Артур, только бабник страшный».
С легкой иронией Анна Андреевна вспоминала, что в ту пору для оформления брака достаточно было заявить в домоуправление, где просто записывали в домовую книгу. Шилейко взялся все это оформить и через день сказал, что нужная запись сделана. Так Ахматова, без развода с Гумилевым, даже не заходя в домоуправление, стала женой Шилейко, сохранив свой литературный псевдоним. «Но когда после нашего развода (с Шилейко. – О.В.), – говорила Анна Андреевна, – некто по моей просьбе отправился в контору уведомить домоуправление о расторжении брака, он не обнаружил записи ни под тем числом, которое я отчетливо помнила, ни под ближайшим и вообще нигде».
Совсем по-другому описывает то же событие Георгий Иванов: якобы в один из теплых августовских вечеров во Владимирском соборе в торжественной обстановке, с шаферами и певчими, священник обвенчал Анну Гумилеву и Владимира Шилейко. Никакого доверия это свидетельство не вызывает, как и запись Ирины Одоевцевой, которая так передает слова Николая Степановича: «До сих пор не понимаю, почему Анна Андреевна заявила мне, что хочет развестись со мной, что она решила выйти замуж за Шилейко. Я ведь ничем не мешал ей, ни в чем ее не стеснял. Меня – я другого выражения не нахожу – как громом поразило. Но я овладел собой. Я даже мог заставить себя улыбнуться. Я сказал: „Я очень рад, Аня, что ты первая предлагаешь развестись. Я не решался сказать тебе, я тоже хочу жениться“. Я сделал паузу – на ком, о Господи?.. Чье имя назвать? Но я сейчас же нашелся: „На Анне Николаевне Энгельгардт, – уверенно произнес я. – Да, я очень рад“. И я поцеловал ей руку: „Поздравляю, хотя твой выбор не кажется мне удачным. Я плохой муж, не скрою. Но Шилейко в мужья вообще не годится. Катастрофа, а не муж“».
Если вспомнить отношения между Ахматовой и Гумилевым чуть ли не с первого года их брака, вспомнить историю с Еленой Дибуше в Париже, вспомнить Анну Энгельгардт, которая не без основания считала себя невестой Николая Степановича, а фактически уже была его женой, то обе версии развода вызывают изрядные сомнения. Но других свидетельств нет.
Как бы то ни было, узел сложных отношений, связавший двух крупных поэтов Серебряного века, был если не развязан, то разрублен. 5 августа 1918 года брак был официально расторгнут.
Незадолго до того на Троицу Гумилев с Ахматовой поехали в Бежецк. О своем приезде Николай Степанович уведомил письмом. Анна Ивановна сдержанно отнеслась к разводу. Хотя с невесткой никогда не было близких отношений, развод она считала недопустимым в порядочном дворянском обществе. Левушка обрадовался приезду родителей, но еще больше – большому плюшевому льву с пышной гривой, купленному Николаем Степановичем в Лондоне перед отъездом в Россию.
Ахматова вспоминает, как, сидя на диване, они смотрели на сына и молчали, а потом Николай Степанович взял ее руку, почтительно поцеловал и тихо, задумчиво произнес:
– И зачем ты это выдумала?
Гумилев поселился на Ивановской улице, в квартире Маковского, ключ от которой был у Лозинского. Сергей Константинович в это время жил в Крыму, квартира пустовала.
Надо было решить вопрос: на какие средства существовать и как добыть паек, ведь в лавках ничего не продавалось, частную торговлю запретили и новая власть объявила военный коммунизм.
И надо было выяснить отношения с Асей Энгельгардт.
Еще до поездки в Бежецк, 13 мая Георгий Иванов, зайдя за Гумилевым, повез его на утренник в Тенишевское училище, организованный обществом «Арзамас». Утренник начинался почему-то в 2 часа дня, предстояло чтение поэмы Блока «Двенадцать», напечатанной в начале марта в левоэсеровской газете «Знамя труда». О поэме в городе шли жаркие споры: одни ею восхищались, других она возмущала. Сологуб, Пяст и Ахматова в знак протеста отказались участвовать в утреннике, но Гумилев с Ивановым пришли. Среди публики было много молодых, начинающих поэтов: Леонид Страховский в поношенном мундире лицеиста с блестящими пуговицами, Николай Оцуп – крупный, полноватый юноша в кожаной куртке и галифе, похожий на комиссара из учпродкома, Леонид Канегиссер в форме вольноопределяющегося, но без погон. Никому бы в голову не пришло, что в конце лета он убьет начальника Чека Урицкого.
Поэму «Двенадцать» читала жена Блока, выступавшая под сценической фамилией Басаргина. Мелодично, подвывая, в тогдашней манере, она бросала в зал такие непривычные, вовсе не блоковские слова:
…– Отвяжись ты, шелудивый,
Я штыком пощекочу!
Старый мир, как пёс паршивый,
Провались – поколочу!
В публике нарастали возмущенные выкрики, свист и одновременно приветственные аплодисменты. Когда Любовь Дмитриевна закончила чтение, поднялся страшный шум, понеслись крики «позор!» и «браво!».
Следующим по программе должен был выступать сам Блок, но, растерявшись от такой бурной реакции зала, он не мог справиться с волнением. Возникла пауза, и тогда на сцену вышел Гумилев, остановился у пюпитра, несколько минут спокойно смотрел в зал, пока шум не утих, и прочел написанное в Лондоне стихотворение «Франция»:
…Ты прости нам, смрадным и незрячим,
До конца униженным прости!
Мы лежим на гноище и плачем,
Не желая Божьего пути.
В каждом, словно саблей исполина,
Надвое душа рассечена,
В каждом дьявольская половина
Радуется, что она сильна.
Вот ты кличешь: «Где сестра Россия,
Где она, любимая всегда?»
Посмотри наверх: в созвездье Змия
Загорелась новая звезда.
Зал потрясла овация. Затем Блок, успокоившись, прочел стихотворение «Скифы» и еще несколько своих прежних стихотворений.
Из Тенишевского училища Николая Степановича провожал Страховский. Шли аллеями Летнего сада, солнечные блики пробивались сквозь молодую листву деревьев и ложились на белый мрамор статуй, на желтый песок аллей. Страховский был в черном пальто с золотыми пуговицами, на которых сияли двуглавые орлы, Гумилев – в элегантном пальто английского покроя. Этот почтительный юноша, прочитавший собственное – и неплохое – стихотворение, нравился Гумилеву. Почувствовалось, что он дома, где все такое близкое и родное.
Распрощавшись со Страховским, он направился на квартиру профессора Николая Александровича Энгельгардта. Встреча с Аней была трогательной, у нее глаза сияли от счастья. О будущем не говорили. Ни о разводе с женой, ни о средствах, потребных для жизни вдвоем.
В это время Горький, заручившись поддержкой наркома просвещения Луначарского, принялся за организацию издательства «Всемирная литература». Целью издательства было познакомить широкие массы трудящихся с сокровищами мировой культуры, выпуская произведения классиков литературы, начиная с древнейших времен и до нынешних дней. Предстояло составить огромный список произведений, многие из них впервые перевести на русский язык или обновить перевод, который явно устарел.
Горький стал энергично привлекать к работе писателей, переводчиков, литературоведов. Корней Чуковский занялся редактированием английской и американской литературы. Александр Блок возглавил в издательстве немецкий отдел, Гумилев – французский, оба они вошли в редколлегию издательства. Кроме этих обязанностей Гумилев был членом комиссии по «Инсценировкам истории культуры». По замыслу Горького, надо было написать ряд драматических произведений, охватывающих всю историю человечества. В качестве образцов служили небольшая пьеса Гумилева «Охота на носорога» из жизни первобытного общества и драма Блока «Рамзес» – сцены из жизни Древнего Египта.
В разное время во «Всемирной литературе» сотрудничали многие маститые писатели: Александр Куприн, семидесятипятилетний Василий Немирович-Данченко, критик Аким Волынский, Лозинский, Левинсон. До эмиграции некоторое участие в издательстве принимал Мережковский. Сотрудничали в издательстве и более молодые – Георгий Иванов, Оцуп, Адамович. Их привлек к работе Гумилев.
Сам Николай Степанович не только делал переводы и руководил другими, но и составил «Правила для переводчиков». Чуковского они возмущали: «Какие в литературе правила?» Но все равно Гумилев прочел на редколлегии издательства свои «Принципы художественного перевода», напечатанные в следующем, 1919 году. Горькому эта декларация понравилась, он даже предложил, несмотря на протест Блока и Чуковского, чтобы Гумилев заменил переводы Жуковского своими, и почти умолял переводчиков переводить честно и талантливо, «потому что мы держим экзамен… да, да, экзамен… Наша программа будет послана в Италию, во Францию, знаменитым писателям, в журналы – и надо, чтобы все было хорошо».
Порой заседания «Всемирной литературы» под председательством Горького превращались в разговоры или дружелюбную полемику о литературных течениях. Горький на заседания приезжал чисто выбритый, угрюмый, подчеркнуто величественный: «Я позволю себе сказать…», «Я позволю себе предложить…» Обсуждался вопрос о Гюго: сколько томов издавать? Горький требовал – поменьше: «Я позволю себе предложить изъять „Несчастных“… да, изъять, не надо „Несчастных“, теперь, когда за катушку ниток… вот такую, маленькую, в Самарской губернии дают два пуда муки… Не люблю Гюго».
– Ну, а «Тружеников моря»? – спросил Чуковский.
– Не люблю…
– Но ведь там проповедь энергии, человеческой победы над стихиями, это мажорная вещь…
– Ну, если так, то хорошо. Вот вы и напишете предисловие. Если кто напишет предисловие – отлично будет.
Но Горький не всегда был таким доброжелательным. Известно, как его взорвали попытки комиссара изобразительного искусства Н. Н. Пунина закрыть Дом Искусств, другое горьковское детище. «Горький, – свидетельствует один из очевидцев, – с черной широкополой шляпой в руках очень свысока, властным и свободным голосом говорил:
– Не то, государи мои, вы говорите. Вы, как всякая власть, стремитесь к концентрации, к централизму – мы знаем, к чему привело централизацию самодержавие. Вы говорите, что у нас в Доме Искусств буржуи, а я вам скажу, что это все ваши же комиссары и жены комиссаров. И зачем им не наряжаться? Пусть люди хорошо одеваются – тогда у них вшей не будет. Все должны хорошо одеваться. Пусть и картины покупают на аукционах. Пусть! Человек повесит картину – и жизнь его изменится. Он работать станет, чтоб другую купить. А на нападки, раздававшиеся здесь, я отвечать не буду, они сделаны из-за личной обиды: человек, который их высказывает, баллотировался в Дом Искусств и был забаллотирован… – Пунин (а это его забаллотировали) нервно то запирал ключиком портфель, то отпирал, то запирал, то отпирал, лицо у него дергалось от нервного тика. Выступая, он сказал, что гордится тем, что его забаллотировали в Дом Искусств, ибо это показывает, что буржуазные отбросы его ненавидят. Вдруг Горький встал <…> очень строгий, стал надевать перчатку и, стоя среди комнаты, сказал:
– Вот он говорит, что его ненавидят в Доме Искусств. Не знаю. Но я его ненавижу, ненавижу таких людей, как он, и… в их коммунизм не верю. – Подождал и вышел».
Заседания, лекции, литературные споры и обсуждения заполняли жизнь Николая Степановича; никогда прежде он не жил такой напряженной, пусть голодной и неустроенной жизнью. Вместе с Лозинским они решили возродить издательство «Гиперборей». Прежние издательства были закрыты, в типографиях бумаги осталось только для декретов и партийных газет, а у Гумилева накопилось много стихов и рассказов, хотелось видеть их изданными. И ему удалось договориться с полиграфистами о печатании в кредит с расплатой после продажи выпущенных книг.
Первой 28 июня появилась из печати тоненькая книжка в бумажной обложке – африканская поэма «Мик». А в июле одна за другой вышли «Фарфоровый павильон» и «Костер». Затем повторным изданием вышли «Жемчуга» и «Романтические цветы».
«Костер» – это книга вполне зрелого мастера, окончательно избавившегося от влияния Брюсова. В сборник вошло десять стихотворений, рисующих Россию, ее историю и пейзажи: «Андрей Рублев», «Городок», «Змей»; в других стихотворениях поэт опять возвращается к теме перевоплощения душ, к единству человека и природы:
…Я за то и люблю затеи
Грозовых военных забав,
Что людская кровь не святее
Изумрудного сока трав.
(«Детство»)
Впервые в сборнике «Костер» Гумилев обращается к общественной теме в стихотворении «Мужик». О нем емко сказала Марина Цветаева: «Есть у Гумилева стих – „Мужик“ … с таким четверостишием:
В гордую нашу столицу
Входит он – Боже спаси! —
Обворожает царицу
Необозримой Руси.
Вот в двух словах, четырех строчках, все о Распутине, Царице, всей той туче. Что в этом четверостишии? Любовь? Нет. Ненависть? Нет. Суд? Нет. Оправдание? Нет. Судьба. Шаг судьбы.
Вчитайтесь, вчитайтесь внимательно. Здесь каждое слово на вес – крови.
В гордую нашу столицу (две славных, одна гордая: не Петербург встать не может) входит он (пешая и лешая судьба России!) – Боже спаси! – (знает: не спасет!) обворожает царицу (не обвораживает, а именно по-деревенски: обворожает!) необозримой Руси – не знаю как других, а меня это „необозримой“ (со всеми звенящими в ней зорями) пронзает – ножом <…>.
Объяснять стихи? Растворять (убивать) формулу, мнить у своего простого слова силу большую, чем у певчего – сильней которого силы нет, описывать – песню! <…>. Что поэт хотел сказать этими стихами? Да именно то, что сказал.
Дорогой Гумилев, есть тот свет или нет, услышьте мою, от лица всей поэзии, благодарность за двойной урок: поэтам – как писать стихи, историкам – как писать историю.
Чувство Истории – только чувство Судьбы…»
Но в то время, когда вышел «Костер», на сборник не обратили внимания. Было не до стихов. В стране разгоралась гражданская война, все ужаснее становился голод, все чаще шепотом передавали о казнях. О том, что в Екатеринбурге большевики расстреляли государя и всю его семью.








