Текст книги "Блокадный ноктюрн"
Автор книги: Алексей Ивакин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
Вика поставила мальчика на ноги. Отряхнула шубку. И подтолкнула его:
– Иди, Миша, иди.
Она шла не оглядываясь. Она боялась оглянуться. Боялась, что мальчик бредет за ней. А еще больше боялась, что оглянется и увидит, что он снова лежит и умирает. Она даже ускорила, на сколько хватало сил, шаг. И санки продолжали скрипеть морозным снегом. Она так и не оглянулась.
Не успела.
Внезапный разрыв белым фонтаном взметнул лед Невы. А потом еще один и еще.
Немцы начали обстрел.
Еще вчера Вика бы не испугалась. Они бы вместе с мамой собрались бы и спустились в подвал, переоборудованный под бомбоубежище. А сегодня?
Сегодня маму не пустят. А Вика не сможет ее оставить на улице. Вика будет ее везти на кладбище, чего бы это ей не стоило. И пусть рвутся снаряды. Пусть даже бомбы падают.
Прямо на глазах в один из домов попал снаряд. Дом вздрогнул, выдохнул клубом пыли, громко заскрипел и грузно осел, сложившись тремя этажами в груду дымящихся обломков.
Почти одновременно завыли сирены тревоги.
А она шла. Шла через грохот и начинающуюся метель, таща за собой санки с мамой. Теплой волной от близкого разрыва ее швырнуло на снег, но Вика, упрямо помотав головой, встала и зашагала дальше.
Из подворотни выскочила какая-то девушка в синей, милицейской шинели и что-то закричала Вике, но, за грохотом разрывов, ее не было слышно. Девушка упала, когда осколком ее ударило в спину и Вика пошла дальше.
Налет был недолог. Минут пятнадцать-двадцать. Может даже и тридцать. И вика злорадно подумала, что у фашистов просто кончаются снаряды. Она вдруг поняла, что Ленинград, ценой жителей, ценой своих домов, принимая смертельный металл на свою грудь – спасает всю страну. Ведь каждый снаряд, выпущенный по ней, по Вике, это снаряд, который не залетит в окоп с нашими бойцами. А это значит, что они останутся живы. И, когда у фрицев закончатся снаряды, наши бойцы пойдут к Берлину и возьмут его. Ведь это – наша общая война. И воюют на ней все. Потому что – все для фронта и все для Победы. А ведь Победа будет, правда? Победы – не может не быть. Потому что как же без нее-то?
Еще дымились воронки, еще пахло в воздухе сгоревшей взрывчаткой, а ленинградцы снова вышли на улицы.
Кто-то тушил пожары, кто-то отправлялся на работу, кто-то нес службу на постах воздушного наблюдения. А кто-то шел хоронить своих мертвецов.
Не всем в те дни выпадала такая роскошь.
Многих просто подбирали на улицах специальные грузовики. Мимо Вики прогрохотала, тщательно объезжая свежие воронки такая полуторка. В ее кузове тряслись кучей, наваленной выше бортов, тела умерших. Куча была прикрыта брезентом. На брезенте сидели, съежившись, бойцы похоронной команды. Грузовик не остановился. У них было приказание подбирать бесхозные тела на улицах. А если кого-то везут на санках – значит еще есть кому позаботиться об умерших. А если не дойдет? Что ж… На обратном пути подберут вместе с санками. И похоронят обоих. А пока… Иди, Вика, иди.
Они и шла.
Со Смоленской набережной она свернула на проспект Ленина. Оставалось дойти совсем чуть-чуть. Но уже смеркалось. Ранние зимние сумерки серой шалью окутывали черный купол Исаакия и заколоченных досками сфинксов. Изувеченные набережные, избитые дома, голодные люди – все это скрывалось в серых сумерках черных дней. Белые ночи… Где же вы, белые ночи? Ночи, в которых хочется жить. На смену вам пришли дни, в которых приходится умирать.
А проспект, ведущий к Пискаревскому кладбищу, был заполнен людьми. Одинаковыми людьми – каждый из них тащил за собой сани, ящики, листы фанеры, некоторые даже гробы, в которых лежали дорогие, родные, единственные и любимые.
Шарканье ног под мерное тиканье метронома. Если бы ад существовал – он был бы таким.
Капельки людей смыкаются в ручейки, а затем в общий поток – серый, коричневый, черный от горя поток живых и мертвых. Первые везут вторых. И кто-то завтра повезет первых. Жаль, что Вику некому будет везти.
В Ленинграде было много кладбищ. Смоленское, Малоохтинское, Большеохтинское, Волковское, Серафимовское… И эта молчаливая людская река была лишь одной из многих.
Если бы Вика могла взлететь в серое, смерзающееся сумерками небо, она бы увидела эти реки. Впрочем, однажды она видела такой сон – люди, безмолвно бредущие по улицам, набережным и проспектам молчаливого, пустого города. Юта, пока еще могла, работала сандружинницей при районном штабе ПВО. Однажды им выдали ведро пива. Юта принесла свою порцию в трехлитровой банке. Это было в конце октября. Или в начале ноября? Впрочем, так ли это важно? Пиво было горьким и ужасно невкусным. Но после него стало тепло и чуть-чуть сытно. Жидкий хлеб, все таки. Тогда Вике и приснился этот сон. Она хотела его занести в свой дневник, который забросила двадцать второго июня. Война началась. Какие тут могут быть дневники? Тетрадка с неуклюжими стихами, разрисованная кружевами розочек, сгорела в прожорливой пасти печки. Вместе с засохшим цветочком – приветом из довоенной жизни. Откуда взялся тот цветочек? Вика не помнила. Какой-то мальчик ей подарил? Или это она сама его сорвала у папиного аэродрома? Цветочек тоже сгорел. Вспыхнул моментально и моментально истлел.
Как все они. Вспыхнули и истлели. В ледяном огне блокады. Ах. Как хотелось бы в жарком пламени любви…
Почему-то в то мгновение Вику охватила судорожная жалость к себе, к Юте, к маме с папой. И она зарыдала.
Мама обняла ее за плечи и тоже заплакала. Но тихо-тихо. С другой стороны прижалась Юта.
Три женщины плакали в темной комнате и тени их метались по стене.
– Он вернется, доченьки, он вернется к вам, – шептала мама. О ком она шептала? Об отце. О Ютином курсанте. О мальчиках, которые спасают своих девочек. Спасают и не могут спасти.
Мальчики! Ну где же вы, мальчики?
Молчат ваши мальчики. Мальчики, миллиметр за миллиметром, отодвигают смертельную удавку от горла Ленинграда. Мальчикам некогда.
Мальчики погибали на Лужском рубеже, на Пулковских высотах, под Тихвином и в Ораниенбауме.
Мальчики еще будут погибать в Мясном бору и на Синявинских высотах.
Погибать и убивать.
Потому что лучше умереть, чем оставить своих девочек на развлечение врагу.
Конечно, лучше бы всем остаться живыми. Но война не выбирает.
Ленинград, Ленинград…
Город-символ победы. Победы жизни над смертью.
Вика не знала и знать не могла, что каждым своим шагом она и другие ленинградцы перечеркивает всю медицинскую науку. По всем законам, по всем расчетам – они должны быть мертвы. Мертвы, потому что нельзя, невозможно жить на ста двадцати пяти граммах хлеба в день. И на ста пятидесяти – невозможно. И на двухстах.
Но они были живы. И не просто живы. Ленинград – работал. Он читал стихи на всю страну. Он делал снаряды. Танки Кировского завода отправлялись на Большую Землю.
Все это – было невозможно. Но это – было.
А еще он воевал. Воевал, схватив за руки группу армий «Север», не давая той шагнуть в сторону Москвы.
Ничего этого Вика не знала.
Она просто везла свою мамочку на санках по проспекту Ленина.
Она даже не догадывалась, что каждым небольшим своим шагом чуть-чуть, но тоже приближала Победу. Да. Она тоже приближала. Просто тем, что все еще была жива.
В ней теплилась капелька жизни и за эту капельку бились бойцы Ленинградского, Карельского и Волховского фронтов.
Потому что из этой капельки все еще могла расцвести новая жизнь.
Внезапно, Вика пошатнулась, в глазах ее резко потемнело и она упала в сугроб.
Вставать очень не хотелось. Сердце стучало пойманной птицей о клетку ребер, стремясь вырваться наружу. На лбу выступил липкий, холодный пот. Она закрыла глаза и подумала: «Ну, вот и все. Прости, мамочка. Я не смогла». Мимо нее шли люди. Никто не мог наклониться и спросить – девочка, что с тобой? Потому что им самим нечем было помочь.
Вике вдруг стало тепло. Где-то там, на задворках сознания, вдруг мелькнула слабенькая мысль, что вот опять как у Джека Лондона – замерзать не страшно и не больно. И это же хорошо, что она умирает тут. Вместе с мамой. Их подберут. Не сегодня, пусть завтра или послезавтра. Зато похоронят вместе. Хоть кто-то из всей семьи будет лежать рядом друг с другом.
Слабое ее дыхание чуть-чуть подтаяло снег у лица. Напоследок она пожалела, что отдала шоколадку тому мальчику. Но тут же застыдила себя. Застыдила и вспомнила:
Хлеб!
У нее же осталась вечерняя порция!
И эта мысль вдруг так ее обрадовала, что она немедленно перевернулась на спину и села в сугробе. А потом достала из-за пазухи кусочек промерзлой жизни и начала его грызть. Грызла как волчонок, непрестанно оглядываясь по сторонам.
И с каждым отгрызенным кусочком жизнь стала возвращаться. Медленно, не спеша, чуть-чуть улыбаясь.
Уже стемнело. Люди шли и шли. Где-то снова грохотали разрыва снарядов, где-то объявляли воздушную угрозу, где-то шла война, а она все грызла и грызла хлеб.
После кое-как поднялась. Снова нацепила веревку на грудь. И опять пошла.
Как оказалось, она чуть-чуть не дошла до железной дороги, за которой начиналось Пискаревское кладбище.
Странно, но взрывы доносились и оттуда. Но не такие, как снарядные или бомбовые. Глухие. И какие-то… Не страшные.
Вика с трудом перевалила санки через рельсы. А потом, повернула налево. Вот уже и кладбище.
Входа с воротами, как на других, старых кладбищах, тут не было.
Люди просто подходили к ряду ветвистых деревьев. И складывали своих покойников в большую кучу. Разворачивались и уходили обратно. А какие-то бойцы в длинных шинелях собирали трупы в безлошадные сани. А потом, сами впрягаясь в оглобли, тащили их куда-то в глубь кладбища.
Вика подошла к людям в шинелях:
– Дяденьки! А куда мне маму положить?
– Брось тут. Мы увезем, – отрывисто сказал один из могильщиков.
– Я не могу маму бросить, – упрямо ответила Вика.
– Тогда сама тащи! – раздраженно ответил бородатый высокий дядька, повернувшись к девочке. От него чувствительно пахло перегаром.
– А куда?
– Иди прямо. Потом свернешь налево. И еще раз налево, на первом повороте. Потом опять все прямо. Там сама увидишь. А лучше оставь тут.
– Нет, – упрямо ответила девочка. – Я – сама.
Бородач пожал плечами и отвернулся.
Она чуть-чуть подождала. Сани нагрузили покойниками и потащили. Вика пошла за ними.
Но только она сделала несколько шагов, как за спиной загудела машина. Пришлось сделать несколько шагов и прислониться к большому, покрытому снегом, штабелю дров, образовывавшему целую улицу, концы которой терялись в темноте. Моргнув синими, светомаскировочными щелями фар, полуторка медленно поехала за санями.
«Зачем им столько дров на кладбище?» – удивленно подумала Вика. «Эх, если бы набрать домой… Может быть попросить у кого-то?»
Она зашагала по узкому коридору между штабелями.
Затем, как и говорили, повернула налево. «Здесь можно заблудиться», – подумала девочка. Но полуторка ехала медленно. Она не могла обогнать сани. Поэтому Вика не теряла ее из вида.
Зимой, даже когда нет света, видно хорошо по ночам. Снег, он же белый…
Веревка, наверное, уже натерла синяк на груди. Но она обещала!
Снова где-то рядом грохнул нестрашный глухой взрыв.
Вика снова повернула.
Сани и грузовик темнели около какой-то большой ямы. Кто-то громко ругался на кого-то. Бойцы начали разгружать сани и грузовик, складывая замерзшие тела около дровяных штабелей. Некоторые покойники были, почему-то, в гробах. Тогда гроб раскрывали. Доставали оттуда труп и складывали его к остальным. Сам же гроб откладывали в сторону. К нему подходил человек с топором и разрубал его на доски, отбрасывая их в отдельную кучу.
Вика подошла к ругающемуся человеку в шинели и дернула того за рукав.
– Тебе что? Кто ее сюда пустил? – опять заругался дядька.
– Мне бы маму похоронить, – тусклым голосом ответила Вика.
– Дура, что ли? – рявкнул на нее дядька.
– Я – Вика! Мне бы маму похоронить!
– У всех мамы! Иди ко входу, там оставляй!
Вместо ответа Вика села на снег. Никуда она не пойдет. Пока маму не похоронит.
Дядька опять выругался, на этот раз нецензурно.
– Заберите у нее труп и оприходуйте со всеми.
Несколько человек шагнуло в сторону девочки.
Тогда она обняла маму, всем видом показывая, что не отдаст последнее дорогое, что у нее пока есть.
– Не дам!
Кто-то ее осторожно взял за руки и оттащил от санок. Она заплакала.
Маму отвязали от санок и белым столбиком положили в штабель. Только теперь Вика поняла, что это не дрова, нет.
Это – люди.
Двухметровая в высоту, бесконечная в длину поленница людей. Ругливый дядька схватил ее за локоть и потащил куда-то.
– Смотри!
Сквозь лед слез она увидела гигантский ров, наполовину заполненный людьми. Здесь были разные. Завернутые, как мама, в простыни, голые без всего, как в бане, вытянутые и скрюченные, молодые и старые, мужчины и женщины. С одного края лежали обрубки и осколки людей – мешанина из рук, ног, голов и туловищ.
Прямо под ногами.
Вытянутая, белая до голубой прозрачности чья-то рука тянулась к Вике, словно пытаясь выбраться из котлована. Словно пытаясь вернуться к жизни. Словно крича ей, ругачему дядьке, Сидорчуку, мальчику с набережной, дяде Марату, Юте – всем! – мы еще живы! Мы еще здесь!
Но бойцы, один за другим, постепенно складывали тела в штабели, а из других штабелей в длинную яму, над которой замер, подняв руку с ковшом, экскаватор, похожий на древнего динозавра.
– Здесь мы твою маму похороним. Документы на нее есть?
Вика помотала головой. Она совсем забыла, что человеку нужны документы даже после смерти.
– А зовут как?
Вика ответила.
– Петрович! Запиши! А ты… Домой иди, девочка. Иди домой.
И опять матерно заругался на кого-то.
Почему-то Вике захотелось прыгнуть в эту яму и лечь там, прижавшись телом к телам ленинградцев, умерших, но живых.
Но ее толкнули, сунули в руки веревочку от санок, как-то внезапно полегчавших, и отправили домой.
Она шла между длинных людских штабелей и каждый шаг ее слабел. Обледенелые лица мертвых людей смотрели на нее со всех сторон. Они тянули к ней руки. Пытались выбраться, высовывая голые пятки, на которых не таял снег.
Она не могла отсюда уйти. Она чувствовала, что ее место здесь. Словно эти штабеля, ее мама, та рука – вцепились в нее и не давали уйти.
Когда она вышла к сортировочной яме, вдруг поняла, что не сказала ругливому – как зовут маму. Как она ее будет искать здесь? Куда она будет приходить? Почему она жива, когда все мертвы?
Вика бросила санки прямо на дороге и пошаркала обратно.
Но дойти не смогла.
Просто упала на снег, вытянув руки вперед, словно боец в атаке.
Она просто тянулась к маме.
Линия сердца
(май 2011)
День Пятый.
Утром я просыпаюсь от того, что чешется левая лопатка. Сильно, блин чешется. Верчусь и так и эдак, нащупывая чертов прыщ.
Ан нет. Не прыщ. Клещ, скотина, цапнул. Выбираюсь из землянки. Над миром – туман. Подхожу к столу. Дежурные варят овсянку. Прав Еж. Дети – уроды, а бабы – козлы. Рита сидит за столом и чего-то пишет. Остальные еще дрыхнут. Еж храпит так, что труба у печки ходит.
– Рит, я этот клейстер жрать не буду… – угрюмо говорю я, подойдя к столу. – По трем причинам. Я не англичанин, я не Ксюша Собчак, и у меня аллергия на нее.
– На Ксюшу?
– На кашу!
– Ну не жри… – флегматично отвечает Рита. – Хочешь я тебе «Губернаторской» каши дам?
– Давай. Две, – соглашаюсь я.
– А две за что? – Рита не отрывается от твоих бумаг.
– А меня клещ цепанул и у меня этот… как его… бруцелезз. Нет… Ботулизм. А! Менингит!
– Энцефалит у тебя. Подожди, протокол допишу.
Рита заполняет протокола эксгумации. С каждым годом они становятся все больше и больше. В этом – уже на четырех страницах формата «а-четвертый». Каждый год что-то новое. Если внесение координат GPS еще можно понять, то, как понять графу «Определение возраста останков по сохранности черепных швов»? Как правило, подобные графы заполняем от балды.
– Я ж сдохну на глазах! – возмущаюсь я для вида. Сам же набираю кипятка и делаю себе кофеек. Чтобы уничтожить поганый вкус обочин бразильских дорог, максимально переслащиваю его. Ну и из фляжки плескаю немного…
– Может, бальзаму тебе?
– Нафиг. Детям оставь. Я все одно сдохну сегодня-завтра. Уже начинаю. Между прочим!
– Ага… – кивает Рита.
– Вы меня прихороните около землянки, ладно? Я буду по ночам приходить, девок щупать.
Рита смеется:
– Мы кол забьем в могилку, чтобы не ползал тут старый ты хрыч.
– Тебя тоже щипну, не волнуйся.
– Тьфу! Детей бы постыдился! – Рита «как бы» укоризненно смотрит на меня. Сама смеется.
– Кого стыдиться? Этих стыдиться? – киваю я на дежурных. Дежурят сегодня пацан по имени… А и не помню. И Светка – симпатичная девица семнадцати лет. Ничего такая. Глупенькая, правда, но как все в этом возрасте. Подрастет – поумнеет. В дочки мне уже годится.
– Да эти всю ночь шубуршали в своем углу. Вон, у Светки губы до сих пор пухлые и покусанные…
– Чегоооо? – возмущается Света.
Я, сам для себя неожиданно, выдаю:
– Эх ты, Света, Света – губы для минета…
И тут же получаю по лбу ложкой. От Риты:
– Старый ты хрен!
Света краснеет и раздувает ноздри, пацан хихикает, Рита сдерживает смех и изображает гневное лицо, а я ворчу:
– Вот уж… Перед смертью и помечтать нельзя…
– Маргарита Олеговна! – Светка воспринимает мои слова как очередной похабный комплимент и возмущенно смотрит на Ритку, ища спасения. Она машет рукой и продолжает писать.
А я равнодушно пью свой кофей.
И решаю поразвлекаться.
Когда Светка нагибается, чтобы помешать овсянку – я демонстративно поворачиваюсь к ней лицом и громко цокаю:
– Тц, тц, тц…
– Что!? – оборачивается она.
– Ни что. Красиво.
Девка злится. Отходит в сторону, но туда идет дым. Отходит в другую, снова нагибается, чтобы помешать овсянку. А то пригорит же!
Мне лень сидеть просто так. Поэтому я встаю, захожу с тыла и снова цокаю.
Светка аж подпрыгивает.
– ЧТО?
– Ни что! Не красиво!
Светка пыхтит изо всех сил, не зная что сказать.
– Никогда не поворачивайся ко мне задом, – нравоучительно говорю я.
– Почему? – задает наивный вопрос девчоночка.
– Скоро уже узнаешь, – опять ляпаю я.
На этот раз Рита не выдерживает и бросает ручку:
– Иди-ка сюда Дед, я тебе клеща вытащу. А то завтрак пригорит.
– Вот давно бы так… – удовлетворенно ворчу я и стягиваю свитер с футболкой.
Операция шла ровно минуту. Через эту минуту невинно убиенный клещ был брошен в костер, а ранка замазана зеленкой.
– Рита, – интересуюсь я. – А клеща-то ты живого, поди, в костер кинула? Ему же больно там!
– Он сдох от твоей крови, – немедленно парирует она. И продолжает водить зеленкой по спине.
– Стой так! – командует она мной.
Я покорно стою. Я догадываюсь, что она сейчас сделает. Сфотографирует спину с надписью «Я – козел!» Старый прикол.
Пусть фотографирует.
Это я только делаю вид, что ворчу.
На самом деле, я люблю их всех. И если они захотят посмеяться надо мной – пусть смеются. Мне ни капли не обидно. Наоборот. Даже приятно.
– Теперь у меня еще и воспаление легких… – бурчу я, натягивая футболку и свитер.
– Олигофрения у тебя. И старческий маразм, – парирует Рита, опять садясь за свои бумаги.
– И спермотоксикоз. Есть чего-нибудь от него?
– Жена от таких болячек помогает… – вставляет Света и тут же нарывается.
– Ты-то откуда знаешь, дитя порока? – изумляюсь я.
Сразу сообразить она не успевает. Я ей не даю думать:
– Небось, Ваньку от него сегодня лечила? – О! Я нечаянно вспомнил имя паренька.
Парень хоть и мелкий, но в игру включается:
– Да что там помогала, всего две процедуры было…
Теперь его очередь настала. Я тут же переношу огонь:
– Что Вань? Рука устала? Вот такие они девки, да… Помурыжат и в кусты сбегают. А кустах кто? А в кустах ленивый Дед лежит…
– Дед, я, между прочим, все жене расскажу, – грозится Рита.
– Ей понравится, да! – довольно киваю я.
Жена у меня с замечательным чувством юмора. И эта угроза не имеет никакой силы. Впрочем, Рита это прекрасно знает.
За разговорами я делаю кофе и Ритке. Не в благодарность за клеща. Просто так. Щедро плескаю ей того самого бальзама на сорока травах.
И тут из-за спины Ритки нарисовывается Наташка. Да не просто Наташка. А такая же похабница как и я. Афоризмы из нее сыплются еще больше чем из меня.
И тихим таким голосом затягивает песенку из репертуара девяностых. Только со своими словами:
– Женское пьянство – это не излечишь! Рита, ты же жизнь свою калечишь!
– Да тьфу на вас всех! – ржет Рита уже во весь голос. Красивый у нее голос, кстати. И поет она красиво. Вечерами. Как-нибудь, надо будет спеть с ней. После Вахты.
Вот так и проходит время от подъема через завтрак.
Мужики снова собираются сходить на поле.
Я – остаюсь в лагере. Жду Сашу с его помпой. Обещался же привезти. Вот и сидим, ждем. Я снова читаю книгу, и курю, курю, курю… Иногда почесываю спину. Скотский клещ… Прививки от энцефалита у меня нет. Да и клещ-то меня кусает второй раз в жизни. За двадцать лет походной жизни. Вру. За двадцать два года. Из них пятнадцать поисковых. Пока пятнадцать, дай Бог.
Мужики ушли. Наташка подсаживается рядом:
– Чего читаешь?
Я молча показываю ей обложку. На ней написано: «Константин Симонов. Живые и Мертвые». Другие книги тут не читаются.
– Ааа… Тебя тут тоже клещ цапнул?
– Угу, – киваю я.
– Меня тоже неделю назад. Дед, а ты знаешь, что клещей никто не ест?
– В смысле? – заинтересовываюсь я.
– В прямом. Их птицы не жрут. Вообще. Они – вершина пищевой цепочки.
Наташка юрист. Она работает в суде и знает много умных слов. Например, что такое УПК. Я, наивный, всегда думал что эта аббревиатура означает – учебно-производственный комбинат. Ан нет. Это – уголовно-процессуальный кодекс. Во как!
И тут нас обоих осеняет:
– Мы – ЗОМБИИИИИ!!!!! – кричим мы в дурной голос на весь лес.
– Точно, энцефалит, – чешет затылок, уходящий в поле Еж и ржет, глядя на нас.
– Лишь бы не триппер, как у некоторых! – а это Натаха пальцем в Ежа ткнула.
Ритка, уходящая в лес, обернулась и выразительно покрутила пальцем у виска.
Экое сегодня утро пошлое.
Саша приехал только в десять часов. К этому времени я вместе с политруком Иваном Синцовым попал во второе окружение.
А Саша привез помпу. Значит, траншею сегодня все же качнем…
Помпа – она тяжелая. Аж полцентнера. Шучу, конечно. Какая там тяжесть? Нести неудобно – километр по лесу. Да еще и ручки ребристые. Придется перчатки надеть пацанам-пэтеушникам. Пусть тащат молодые.
Обратно – мы понесем. Старички. Потому как силы умеем распределять. А эти еще не умеют. Обратно у них сил не будет.
Тащимся по лесу – проходим мимо свежих крестов на могильных холмиках. Тут никого нет.
А вот и Ритка копается.
– Боец, Мать? – кричит кто-то.
– Да фиг знает… Лучевая одна и все.
Бывает… Опять – добор. Удачи вам, девчата! Идем дальше.
На правом плече – «фискарь». На левом – щуп. За спиной – рюкзак с едой, водкой и пакетами.
А может, никакой войны и не было?
Может быть, мне все это снится?
Эти ямы под ногами – может быть, это просто ямы? Не воронки, не блиндажи, не траншеи?
Тропа широкая. Натоптана как следует.
По ней ходим в сторону ЛЭП – основного места прорыва несчастной второй ударной. Там, куда мы идем – миноискатели не нужны. Они там бесполезны. Там железа больше, чем земли. Ведро осколков с одного квадратного метра. И это только на полштыка лопаты вглубь – не хотите ли?
Вдоль изгибистой Черной речки мы идем по войне, на которую попали спустя шестьдесят пять лет назад.
Почему-то хочется в голос зарыдать.
Но я об этом не скажу никому. Просто бывает у меня – иногда. Накатывает такое. Иногда я жалею, что жив.
Был бы Еж с пацанами рядом – я бы чего-нибудь спошлил, типа:
– Еж! В рот возмешь?
И получил бы в ответ дозу отборного мата.
И стало бы легче на душе.
Но Еж снова ушел на поле.
Мы не ангелы. Но мы и не бесы.
Мы – человеки.
– Ставь, – командует Сашка пацанам.
Пришли.
Вот уж себе лучшей доли себе невозможно пожелать. У нас есть – траншея – одна штука. Идет строго с востока на запад. Или с запада на восток? А… Не важно. Траншея неглубокая, воды всего лишь, по колено – зимняя. В смысле, ее зимой рыли. Кто? Да хрен его знает. Может – гансы, может – наши.
Тут и немецких гильз, и наших…
В прошлом году на бруствере этой траншеи подняли двух бойцов. И я еще нашел тут фалангу какого-то пальца.
Пока Сашка готовит помпу – бензином заправить, шланги раскатать – мы делаем плотину чуть выше места откачки. Или отсоса. Очень уж эта хреновина забавно сосет, да… Плотину, потому как траншея идет под уклон с холма к реке.
И не спрашивайте меня – почему вода в реку не уходит.
Вот холм. Вот траншея по склону холма. Она спускается к реке. И вот, представьте себе, полна воды. И вода не стекает в речку. Чудо, твою мать.
Вот так! Так же как и камни на болоте, которые не тонут в этой жиже. Люди в ней тонут, а камни – нет.
Помпа заработала. К высасывающему концу – поставили паренька Юркиного, чтобы тот следил за всякими ветками, плавающими в траншее. Иначе фильтр забьет.
Ну все. Опять можно отдыхать. Видите, ничего тут особо напряжного нет. Лежишь на травке и ждешь – когда помпа отфрицкционирует воду из траншеи. Это примерно час отдыха.
В прошлом году мы попробовали ее в ручную откачать – двое ведрами качали – трое ползали раками по дну траншеи, выбирая кости в ледяной воде.
А сейчас валяемся, курим, ждем – когда чудо техники осушит шрам из прошлого века.
А небо вдруг очистилось.
И солнце греет.
Ветер кончился…
Стало вдруг тепло и лениво.
Лень даже пуховик расстегнуть. Какое сегодня число? Четвертое мая? До этого момента, казалось, что четвертое ноября.
Руки не мерзли только благодаря какой-то пчелиной мази. А сейчас даже жарко стало… Я как кот. Разлегся на травке… Дремлю… Клещей ловлю… Опять… Да…
Будит меня запах вишни.
Это ДядьВова рядом сел. ДядьВова – батя Буденного. Именно так. ДядьВова. Слитно и с большой буквы. Потому как он весь цельный, в отличие от нас. И весь – с Большой Буквы.
Как будто он из сорок первого вынырнул…
Вот такие и победили в той войне.
Не выиграли. Именно – победили.
В покер выигрывают. В преферанс. В морской бой.
А на войне – побеждают.
– На-ко, Геннадич, затянись… – протягивает он мне трубку, набитую ароматным табачком.
– На фиг. Трубка что жена. В чужие руки – давать нельзя, – опять пошлю я. Сажусь и достаю свою «Приму». Закуриваю. Первый затяг запиваю водкой. ДядьВове не предлагаю. Он не пьет. Вообще. Как и Юра Тимофеевич. За ДядьВову сын его – Артем – отрывается.
– Нельзя… Вот у нас в деревне случай был… – И ДядьВова начинает рассказывать очередную байку про свою деревню.
ДядьВова у нас как кот Баюн. Слышать его необязательно. Его слушать надо. Слушаешь и дремаешь под урчание матерого такого кота. Какой только фигни не на рассказывает…
– А Ванька тогда нажрался и упал в навозный отстойник…
– Какой отстойник?
– Ну, тудова коровьи говёхи с фермы возят, агась. Утром приходит – от него так дерьмецом пованивает. А он, главно, не помнит. Мы ему – Вань! Ты же обосралси! А он – не… То ты чо та нето базлаешь, я всю ж ночь с чей-то бабой обнималси! А он, понимаешь, кучку себе сгреб да и спал в обнимушку…
ДядьВову можно слушать бесконечно. Нет. Не так. «Безконешно». Как музыку. Он – как кусочек того самого корня, благодаря которому – мы – русские! Мы – русские, да… На развалинах страны… А солнышко всех греет одинаково.
Меня – внука немецкого военнопленного, ДядьВову – сына пропавшего без вести красноармейца…
Нас всех.
Нас.
Всех.
– Готово! – по лесу крик.
Помпа высосала воду из траншеи.
Да как сказать – высосала? Так… На дне траншеи – густая коричневая жижа. Глубиной, примерно, по щиколотку.
Мы по очереди шлепаемся туда, как лягушки. Только с лопатами. И начинаем ковыряться в земле, докапываясь до дна траншеи. Ворочать глину тяжело – не видно, что там в жиже. Одновременно расширяем стенки. Ноги увязают в этой каше. Как же они тут воевали-то?
Через полчаса нас не отличить от чертей. Мы смачно шлепаем пластами земли по брустверам. Там их разбирают в поисках чего-нибудь стоящего.
Ручками, ручками разбирают. Берется комок глины, сжимается в кулаке. Она выползает между пальцев.
За это нас мамы в детстве ругали. Вот, дорвались!
Юрка берет видеокамеру. Поснимать этот процесс.
Тут Антон, сын Тимофеича, садится на бруствер – перекурить. Ноги в траншее. И он ногой нащупал что-то.
Он долго ковыряется в грязи, закатав рукава по локоть.
А потом вытаскивает бедренную кость. Здоровую! Человеческую. Красноватого такого оттенка.
Юрка не успевает снять момент и кричит сыну:
– Антон, положи ее обратно! Сейчас заснимем!
Антон пожимает плечами и кладет ее обратно.
– Дубль два, кадр двадцать восемь! – кричит кто-то.
Съемка снова началась.
Антон, выплюнув сигарету, опять поднимает кость.
Другую. Лучевую.
– Ну, блин… А бедро где?
Начинает шарить в земле. Потом достает это бедро. Потом другое. Потом… Третье. Три бедренных кости. Два бойца.
Азарт снова захватывает нас.
Теперь уже никто не ворчит на грязь.
Один из пацанов загребает жижу в ведро, притащенное из лагеря. Относит его в сторону – выливает. Потом копается там, вылавливая останки или медальон.
Мелких косточек не попадается. Видать, все растворились.
Только конечности. И то не полностью. Три бедра. Две голени. Лучевых четыре штуки. Ребер штук пять. Одно тазовое крыло. Лопатка – одна. И очень маленькая. Словно подростковая или девичья.
А вот бедра огроменные – ясно, что мужские. Впрочем, нет. Мужицкие. Самое длинное бедро сантиметров восемьдесят в длину. Два других – чуть покороче. Не сочетается эта малюсенькая лопатка с бедрами. Так не бывает анатомически.
Ясно, что тут останки трех человек. Но по документам пойдут двое. Хотя… Разберемся. Может быть еще, косточки пойдут.
Антону удается добраться до дна траншеи – земля пошла твердая.
Это дно мы называем – материк. Иногда – Евразия. Там, где война заканчивается – начинается нормальная жизнь. Для нас она заканчивается на дне траншеи. На материке.
Надо же! Пара фаланг нашлась. Тщательно, очень тщательно, буквально по горсточке просеиваем земельку. Просеиваем? Выжимаем!
В ладонь втыкается что-то острое. Патрон. Русский. Винтовочный. Гнилой. Горлышко гильзы тут же ломается, когда я сбоку давлю на пулю. Внутри, к сожалению, порох. А проверять надо. Как-то достали такой патрон, только пуля воткнута в гильзу наконечником внутрь. А в гильзе записка.
Пласт жирной земли, медленно отделяется от стенки траншеи и с плюхом шлепается в жижу.
Его немедленно обозвали самыми плохими словами все, к то стоял рядом. Особенно, ДядьВова. Этот загнул так забористо, что я не понял и половины. Надо так же научиться. Вдруг пригодиться выразить эмоции в культурном обществе? Хотя, слово «залуподрищ» явно будет лишним. Его ДядьВова употребляет в особо серьезных случаях. Например, когда брызги грязи гасят папиросу.