355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Ивакин » Блокадный ноктюрн » Текст книги (страница 11)
Блокадный ноктюрн
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:24

Текст книги "Блокадный ноктюрн"


Автор книги: Алексей Ивакин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Она боялась прийти к дому, которого больше нет. Боялась стоять и смотреть на огонь, сжирающий твой дом. Боялась превратиться в статую, исполненную молчаливым отчаянием.

А потом слово «артобстрел» стало привычным. Как неизбежная деталь жизненного пейзажа. К тому времени ленинградцы уже научились переходить на безопасную сторону, определять районы, по которым будут бить педантичные гитлеровцы. Ленинградцы выучили военное расписание смерти не хуже довоенного расписания трамваев.

А вот и двор…

Снова карабкаться по леднику подъезда, вцепляясь варежками в заиндевелые стены.

Страшно стучало сердце. Темнело в глазах. Острые иголки кололи изнутри по коже ладоней.

Главное – не поскользнуться. Поскользнешься – не встанешь. Ляжешь – умрешь. А умирать нельзя! Потому что только глупый человек может умереть, когда у него за пазухой целых двести пятьдесят грамм хлеба. Настоящего хлеба! Ну и пусть, что там жмых и целлюлоза. Главное – это хлеб.

В квартире – пусто. Мама так и лежит в кровати, скорбно приоткрыв рот.

Вика тщательно закрыла дверь в комнату.

Снова растопила буржуйку. Снова поставила греться воду.

И только потом достала хлеб, непроизвольно сглотнув слюну. Разрезала кирпичик на две части. Одну она скушает сейчас. Вторую оставит до вечера и разделит еще на две части. Вот тебе ужин, а вот тебе завтрак.

Вика покосилась на маму. Вдруг девочке, почему-то, стало стыдно, словно отобрала этот кусочек жизни у мамы.

Вот она лежит. Глаза ее закрыты, а рот открыт. Словно она просит хлеба. В какой-то момент Вике вдруг подумалось, что мама не умерла, а просто потеряла сознание, и если ей сейчас дать хлеба, то мама непременно проснется! Конечно же! Она просто не может проснуться! У нее просто нет сил, чтобы проснуться! Вика схватила обеденный кусок и на четвереньках поползла к кровати. Потом вскарабкалась на постель и легла рядом с мамой. Откусила сама кусочек, остальное ткнула маме в синегубый рот.

– Кушай, мамочка! Кушай!

Но мама упрямо не хотела брать хлеб из рук дочери.

«Какая же я дура!» – сердито и отчаянно подумала Вика. «Она же спит! А раз спит, она же не может жевать!»

Вика откусила еще кусочек и начала жевать промерзлый хлеб. Не удержалась и проглотила жидкую кашицу, мгновенно провалившуюся в ненасытные глубины тела. Еще раз откусила…

Потом выплюнула – Боже, сколько усилий надо приложить к тому, что бы выплюнуть хлеб! – разжеванную массу в узкую свою ладошку и осторожно поднесла к лицу мамы. Потом тягучей струйкой влила жизнетворящую густоту в ее рот.

После чего свернулась клубком и обняла маму, ткнувшись ей под бочок.

Девочка грызла хлеб, дожидаясь – когда мама проснется.

Девочка грызла хлеб. По потолку метались тени огня, отбрасываемые буржуйкой. Словно немое кино…

Девочка грызла хлеб и слышала, как кипит вода на печке.

Эти звуки, это бульканье преломлялись в ее дремотном, оголодавшем сознании в звуки человеческой речи, в биение сердца мамы.

А тени превращались в лица, в улыбки, в карусели…

– …На карусели будешь кататься?

– Буду! Папа! Купи мне мороженого! Только пломбир не бери, я крем-брюле люблю!

– Куплю, доча, куплю! А мама что у нас хочет?

– Хлебушка бы мне, Витя…

Эти слова грохотом разорвали дремоту.

Вика резко подняла голову.

Печка уже потухла. А мама так и не проснулась. В руке был зажат недогрызенный кусочек хлеба. Жаль, что горбушка не досталась. Корочка – сытнее…

Вика тяжело села на кровати. Машинально откусила еще кусочек. Потом еще один. Потом последний. Потом аккуратно слизала крошки с ладони. Только после этого снова посмотрела на маму. Все-таки она умерла.

Недавно они поссорились. Мама, словно бы в шутку, сказала Вике – «Когда я умру, сними с меня одежду и продай!». Вика от этих слов заплакала и стала кричать на маму. Кричала. Что не надо было Юту отмечать как умершую, что можно было целый месяц жить по ее карточкам. А мама заплакала и сказала вдруг:

– Нельзя наживаться на мертвых!

Потом они обнялись и долго плакали уже вместе, но без слез. На слезы не было сил.

На пальто Юты они смогли выменять кусочек маргарина.

А теперь у Вики есть мамино пальто. Несколько кофт. И даже валенки. А это что? На шее мамы Вика обнаружила веревочку. До войны мама носила цепочку, подаренную на очередную годовщину свадьбы папой. А теперь – веревочку. А на веревочке – кольцо. Обручальное кольцо. Последняя драгоценность. Последнее, что осталось от мамы и папы для Вики.

Мама верила в то, что кольцо надо сохранить. Она не раз говорила Вике:

– Наш папа – летчик. Его сбили за линией фронта и он попал в плен. Когда мы победим – папа вернется домой. Как же он посмотрит на меня, если я его встречу без обручального кольца?

Вика сняла с мамы веревочку. Надела ее на свою шею. Спрятала на своей груди. Потому что пока кольцо с ней, то это значит, что папа – вернется! Он обязательно вернется, если Вика сбережет его. Если она не будет обманывать и наживаться на мертвой маме. Нужно сообщить, что мама умерла, чтобы ее хлеб достался всем, а не только Вике. Иначе папа – не вернется.

Самым трудным оказалось завернуть маму в простынь. Она уже закоченела и руки-ноги не слушались. А у Вики не хватало сил, чтобы запеленать тело. Изрядно устала, когда снимала кофты и штаны. В конце концов, после нескольких перерывов, получилось.

Девочка, тяжело шаркая, вышла в коридор. Взяла санки. Поставила их у кровати. На этих санках они весело катались с горок прошлой зимой. На этих санках они везли Юту несколько дней назад. Теперь вот маму… Теперь надо примотать к ним веревкой белый кокон. А это еще сложнее. Пришлось даже отрезать еще хлеба, чтобы чуть-чуть восстановить силы.

Папа, папа… Где ты, папа? Почему ты так долго не идешь? Почему ты не спас твоих девочек? Юта – умерла. Мама – умерла. Осталась одна Вика. Где же ты, папа?

А хлеб надо взять с собой. Нельзя его оставить здесь. В пустоте и одиночестве.

Санки заскрипели по каменному полу. Как же тяжело одной тащить…

В прошлый раз их спускали вниз, придерживая, что было сил, вдвоем. Теперь Вика одна, а мама тяжелее Юты. На первом же пролете девочка поскользнулась и санки с грохотом полетели вниз, хрустко ударившись мамиными ногами о стенку.

Потом еще один пролет. И еще, и еще…

Вика подтаскивала санки по лестничной площадке, а потом просто сталкивала их вниз. Они скакали на ледяных неровностях и гулкие звуки эхом разлетались по подъезду.

А теперь тоже трудное – выйти во двор. Дверь была на пружине. Мальчишки раньше любили со всей силы оттянуть ее и хлопнуть так, чтобы на верхних этажах было слышно. За это на них все ругались, но особенно дядя Марат. Парадное заколотили еще в октябре. Дядя Марат успел пружину перенести на черный выход.

Вот теперь эта пружина, спасая чуточку тепла, превращалась в целое испытание, когда открываешь дверь с ведром в руках. Или с тяжелыми санками за спиной. Дверь и так задевала нижним краем за наросшую наледь. А тут еще…

Вика открыла дверь и прижалась к ней, с трудом перетягивая санки за порог.

Когда же наконец вытянула маму во двор – долго сидела рядом, тяжело выдыхая морозный пар в январский воздух блокадного Ленинграда.

Теперь уже будет чуточку легче.

Надеть веревку на грудь, чуть наклонится и идти, идти, идти…

Идти придется далеко. Но бросить маму нельзя. Потому что мама бы Вику не бросила. Главное – сделать первый шаг.

Ленинград… Как хорошо, что ты построен на болотах! Как хорошо, что у тебя нет холмов! Как хорошо, что можно тащить санки по ровным как стол твоим улицам! Конечно, хорошо кататься с холмистых ледяных горок… Но ведь на эти холмы еще и подниматься надо.

Под ногами скрипит снег. Веревка впивается в тело. Вика ее пропустила подмышками. И держит, чтобы она не сползала на нежные девичьи холмики. Когда-то она так радовалась, когда начало жечь, начало расти… Она стала превращаться из девочки в женщину. А сейчас она проклинала свою гордую радость. Как же больно, когда обледенелая веревка огненным бичом впивается в нежность. Даже через пальто – больно.

Хорошо, что хоть ежемесячные болезни прекратились. Где-то в средине ноября они были последний раз.

У тела не было сил истекать кровью. Оно – мудрое и красивое создание природы – берегло себя для жизни.

Когда-то Вика испугалась испачканных трусиков, как пугается этого любая девочка, превратившаяся в одночасье в девушку. Мама научила ее не бояться крови – неизбежной спутницы жизни и смерти. «Просто ты так плачешь!» оказалось, что женщины плачут кровью, когда хотят дать жизнь. Мужчины же кровью не умеют плакать. Они ей истекают, когда отнимают жизнь у других или у себя. Такой вот диалектический материализм…

А город пуст.

Скрипит лед на улице Марата. И этот скрип волнами отражается от старинных домов Санкт-Петербурга, Петрограда, Ленинграда… Города белых ночей и сумеречных дней.

Город сумраков… Сумраков, которые развеивали фонарями и витринами, смехом и праздниками. До войны этот город был мечтой и праздником. Стал – фронтом и могилой.

Окна слепо щурятся пожелтевшими бумажными крестами. Ветер, вечный балтийский ветер выдувает снежными сугробами из подворотен. Дома словно склонились над улицами, пытаясь закрыть своими телами теплящуюся человеческую жизнь.

Не слышно собак. Кошки не шныряют по своим делам. Голуби больше не украшают памятники.

Только шаркание человеческих ног по заледенелым мостовым – ширк, ширк, ширк…

Это ленинградцы спешат на работу, едва переставляя опухшие ноги. Они идут в библиотеки и музеи, хватаясь за промерзлые стены домов. Они стоят в очередях, слушают черные тарелки, они везут своих мертвых на гигантские кладбища. Еле заметный пульс метронома настойчиво летит сквозь чудовищно морозную зиму:

– Так… Так… Так… Так…

Так – жив странный город. Несмотря ни на что. Он жив. Искры жизни медленно передвигаются по его мостам и проспектам, сталкиваясь на узких тропках, падая в огромные сугробы, падая и поднимаясь. И страшные слова отсчитывают каждый шаг этих людей:

Сто. Двадцать. Пять. Блокадных. Грамм. С огнем. И кровью. Пополам.

Они еще не прозвучали в эфире. Они витают над городом, в перекрестье прожекторов. Эти слова уворачиваются от хищных тел чужих самолетов. Их пронизывают насквозь равнодушно смертельные снаряды. Они промерзают инеем сквозь сердца. Их еще нет, они еще не написаны. Но они уже есть, тяжелым стуком отдаваясь в висках:

Сто. Двадцать. Пять. Блокадных. Грамм. С огнем. И кровью. Пополам.

Каждое слово – один шаг в неизвестность. Шаг, который делает девочка, волоча за собой санки с телом матери.

Один шаг.

Очень тяжело поднять ногу. Приходится шаркать по заснеженным камням. Весь город шаркает. Этот звук, неслышимый, затерявшийся в грохоте войны, один из символов блокадного Ленинграда.

Шаркают все.

Мастера и рабочие, несущие на тонких руках к своим станкам болванки снарядов. Пожарные, отчаянно поливающие тонкими струйками дымные очаги смерти. Санитарки, тяжело катящие подносы с белесым горячим киселем по коридорам госпиталей.

И девочка Вика, которая тащит свою маму по заснеженным тротуарам улицы Марата.

На углу Невского Вика свернула в сторону Литейного проспекта. Она, как и многие ленинградцы, так и не привыкли называть главную улицу «проспектом имени двадцать пятого октября». Невский и Невский.

Переименование не изменило его. Его изменила – война.

В первые ее дни на Невском вдруг появились бесчисленные лотки букинистов. Найти можно было все – от дореволюционных учебников латыни и энциклопедий Брокгауза и Ефрона, до современнейших изданий Алексея Толстого и Анатоля Франса. На любой вкус, на любой выбор. Тогда Вика купила за бесценок «Аэлиту». Прочитала ее четыре раза. А потом «Аэлита» сгорела в прожорливой пасти буржуйки. И не только она. Книги Ленинграда, создававшие иллюзию других миров, внезапно стали иллюзией тепла. Дым над городом… Дым пожаров, дым взрывов, дым книг…

В июле и августе Невский превратился из беспечного, вечно праздничного проспекта в плац. По нему грохотали траками танки, корежа асфальт, мерно шагали бойцы и винтовки раскачивались над их головами. Мужчины Ленинграда шли оборонять свой дом.

Затем стали появляться беженцы. Из Эстонии, Пскова, Луги… Сухое равнодушное слово «эвакуация» металось по Невскому, сгущаясь отчаянным облаком вокруг стендов с газетами. А затем эвакуированные стали возвращаться. В глазах их плескался страх, некоторые из них в последние минут выскальзывали из немецких лап. Так было с соседями Викиной семьи. Их пятилетнего сына эвакуировали вместе с детским садом еще в средине августа. Но в начале сентября дети вернулись.

Автоколонна с детским садом прибыла на станцию Лычково. А там уже шли бои с передовыми отрядами вермахта. Снаряды уже рвались между путями, когда эшелон, куда перегрузили детей, тронулся в сторону Бологого, а оттуда обратно в Ленинград.

Жизнерадостный болтун Ёська после возвращения говорил мало. Не получалось. Ему не нравилось заикаться и он начинал плакать, когда не мог сказать что-то очень важное для себя и для других. Заикание не проходило, он молчал все чаще и чаще, и слезы уже кончились, когда Ёська замолчал насовсем. На Смоленском кладбище. Потом замолчали и его родители. Отец на Кировском заводе, когда отказался уйти в бомбоубежище. А мама по пути на работу…

Ее зарезали грабители.

Вика больше всего боялась этих крыс в человеческом обличии. Она ни разу не видела грабителей, но представляла их именно так. Как в «Щелкунчике». На балет с волшебной музыкой последний раз они ходили ровно год назад.

Они выходили по ночам и шарили по пустым квартирам, нападали в темных переулках, которыми Ленинград богат, отбирали хлеб, карточки и последние ценные вещи.

А ценностью стало все. От обручальных колец до массивных шкафов. От кусочков сухарей до вязанных носков.

Их убивали как крыс. На месте преступления. Милиция, военные патрули, порой и сами жители. Но они появлялись снова и снова. По крайней мере, так все говорили.

Вика понимала, что надо вернуться домой до темноты. Если, конечно, получится вернуться. Если хватит сил, если она не попадет под обстрел или бомбу. Если… Как много этих если!

Конечно, путь далек и для мирного времени. Но что стоил бы такой путь в мирное время? Так… Пары мозолей… Это если в туфельках, а не в теннисках. А теперь против Вики не только расстояние… Слишком много врагов для четырнадцатилетней девочки. Слишком много…

Вот и трамвай, занесенный снегом до самых окон. Трамвай… Когда он остановился, Вика шла здесь, мимо кинотеатра «Художественный». Просто закончилось электричество. Совсем. И для всех.

Но трамвай… Трамвай было жальче всех. Человек может зажечь свечу или сидеть у распахнутой печки. А трамвай – он не может ничего.

В тот день Вика ощутила войну всей кожей. Да, взрываются снаряды. Да, по ночам воют сирены. Да, уже ограничены нормы продовольствия. Да, уже мужчин стало меньше. Да, уже папа пропал без вести. Это все война. От нее страх и боль. От нее пустота в груди. Но, пока ходили трамваи, война была где-то там.

А теперь она невидимой злой старухой вселилась в Ленинград, щерясь выбитыми зубами обрушенных домов.

Вика любила трамваи. Они весело звенели, мчась по улицам и проспектам, они важно притормаживали на поворотах. Их пропускали вне очереди на перекрестках. На них катались мальчишки, схватившись за резиновую «колбасу» на хвосте. Вика, как и все девчонки, закрывала от волнительного страха лицо ладошками, когда одноклассники гроздьями висели на этой колбасе и на подножках. Но это был другой страх, не военный. Поэтому Вика тихонечко раздвигала пальчики, чтобы подсмотреть – а кто из мальчишек самый смелый?

И вот этот веселый трамвай стоит, замерший под грудой снега.

И вокруг – тишина. Только из репродукторов – метроном.

Да редкие прохожие, держась за стены, куда-то медленно бредут по своим странным делам. Во взглядах – пустота. Кажется, Чапек описал таких странных железных существ, назвав их «роботами»?

Вот такими железными существами и казались Вике встречные. Спокойные. Без-страстные. Уже умирающие, но еще живые.

Кто-то вдруг останавливается.

Сползает по стене и замирает на снегу.

Словно человека выключили.

Через выключенное тело медленно и равнодушно перешагивают другие, еще живые.

Вике сложнее. Она с санками. Ей нельзя перешагивать. Ей приходится обходить.

Раньше она боялась мертвецов. Особенно, когда ночью читала Конан-Дойля. Под одеялом и с фонариком. Юта всегда ругалась на нее за это, но маме не рассказывала. Самым страшным рассказом Вике казался – «Пестрая лента». Там как раз про двух сестер! Думала ли тогда Вика, что она привыкнет к мертвым людям? Она даже и не подозревала, что будет везти маму на кладбище и стараться не задевать санками вытянутые ноги мертвеца, упавшего почти на самом углу с Литейным. Не задевать – это не от страха. А потому что не будет сил перетащить санки через заледенелые бревна чужих ног.

Человек, говорят, привыкает ко всему. Правильно говорят. С одним небольшим уточнением. Или привыкает, или умирает, или сходит с ума. А впрочем, где здесь разница?

Теперь нужно перейти Невский и отправиться дальше по Литейному. Передохнуть бы… Да нельзя останавливаться. Остановка – это смерть. А если Вика умрет – кто тогда маму похоронит? Как тогда мама с папой встретятся?

А еще надо идти быстрее. Сейчас Вика переходила на опасную сторону. Да, на северной стороне Невского чаще рвались снаряды. Они же летели с юга, от немцев. Конечно, если снаряд пробьет крышу дома на южной стороне – это тоже опасно, но ведь не зря белой краской на синих квадратах написали: «Граждане! Эта сторона наиболее опасна при артиллерийском обстреле!». На Литейном тоже опасно. Он же поперечный проспект. Но каждый шаг на север города – это все дальше и дальше от фрицев.

Немцы…

Они Вике казались какими-то неземными, неестественными чудовищами. Багровое пламя озаряло небосвод – это немецкая злоба. Падающие в обморок учителя – это немцы. Лужи детской крови, занесенные осенними листьями – и это немцы.

Вика не сомневалась, что если она увидит немца, то вцепится ему в горло изо-всех силешек. За папу, за маму, за Юту. Но учитель математики Грабер – тут не причем. Он немец, но… Но он не немец. Потому что, он тоже погиб от осколка, когда дежурил вместе с мальчишками из девятого класса на крыше школы. Он подлежал эвакуации, но не успел на несколько дней.

– Филипп, подвинься чуть-чуть, – вдруг услышала Вика чей-то голос. Она повернулась.

Прямо перед ней стоял какой-то старик и в руках держал кусочек хлеба. Дневную норму.

Вика с трудом отвела взгляд от черного богатства, уместившегося на грязной варежке и посмотрела на старика.

Лицо того, словно стекало с головы, готовясь обнажить белые кости черепа.

– Проходи, девочка, проходи, – перед стариком стоял такой же отекший лицом мужчина, державший в слабых руках тяжелый фотоаппарат.

Вика послушно шагнула, обходя странных мужчин стороной.

Интересно, кто они? Наверное, фотокорреспондент. А зачем они снимают? Разве это можно снимать? Разве можно об этом рассказывать? А что, если этот старик умрет – разве можно его фотографировать? Вот когда она, Вика, умрет, ее тоже будут фотографировать? И рассказывать всем, что она, Вика, умерла прямо тут и лежит сейчас мертвая и никому не нужна?

Кому это нужно? Надо скорее от всего избавиться и все забыть. Забыть – как дурной, очень дурной и страшный кошмар. А если не рассказать и забыть? Избавиться от кошмара – и все!

Вдруг Вика поняла, осознала всем своим существом, что «ЭТО» – забывать нельзя. И если она останется жива, что вряд ли, конечно, она посвятит свою жизнь тому, чтобы помнили. Все помнили. Всегда помнили.

А по Литейному – идти еще тяжелее. В начале морозов тут лопнул водопровод. Застоявшаяся в трубах вода залила льдом проспект. Какое-то время жители окрестных, и не только окрестных, домов ходили сюда за водой. Совершенно не обращая внимания, что рядом, вмерзшие в лед – лежат трупы.

Морозы…

Немногочисленные «труповозки» не успевали собирать тела горожан с улиц, дворов, парков Ленинграда. Мороз, убивая одних, спасал других от эпидемий.

Санки скрипят полозьями по льду Литейного. Сил нет, чтобы остановится. Надо идти, надо идти…

Вдруг Вика вспомнила Джека Лондона. Белое безмолвие… Да… Город превратился в белое безмолвие.

Где-то прогрохочет по льду асфальта полуторка, где-то послышится рев самолетов, где-то заскрипят доски обрушенных пролетов… но все это вместе – безмолвие.

Вдруг, Вика вспомнила один из рассказов американца. Там один дядька вез на Аляску пять тысяч яиц. Или не пять? Или не пять тысяч, а пять тысяч дюжин? А какая разница? Вез, вез… А они взяли и протухли. Пять тысяч яиц! Ну пусть и протухших! Ну, пусть хотя бы одно!

В ноябре Юта достала овсянки – двести грамм. Они два раза сварили из нее овсяный кисель. Да. Именно так. Два раза. Процедили первый раз – отжали через тряпочку. Оставшееся в тряпке – проварили еще раз. Из оставшейся соломы сделали лепешки. Вот вам и обед из трех блюд.

Если бы она могла, то девочка потрясла бы головой, чтобы отогнать мысли о еде. Но сил не было. Может быть поэтому, а может быть потому, что она была закутана в несколько платков так, что торчал только нос да глаза, Вика не услышала, как тот фотограф, сделав несколько нетвердых шагов, щелкнул своей камерой ей в спину.

Она просто шла и шла по Литейному проспекту.

А над ней смыкались крышами дома Ленинграда.

Глазницы окон были перекрещены бельмами газетных полос, были выбиты огнем пожаров и, вздымая опаленные брови, дома изумлялись людям – «Люди! Что же вы делаете с нами!».

Десятки, сотни, порой тысячи килограммов тротила обрушивали их. Мороз трещал кирпичами и бревнами. Снег продавливал крыши. Но дома держались, как держались люди. На последнем вздохе, на последнем издыхании. Дома принимали удары бомб на себя, порой не выдерживая и погребая осколками своих тел людей.

Но город… Город держался.

Держалась и Вика, шаг за шагом приближаясь к Литейному мосту через Неву.

Шлагбаум был, почему-то, закрыт. Она постояла, тяжело выдыхая морозный воздух.

Подошла к часовому, навалившемуся на гранитную стену набережной.

– Дяденька!

Часовой молчал, в светлых глазах его отражалось пасмурное небо Ленинграда.

– Дяденька! На петроградку бы нам пройти!

Часовой молчал.

– Дяденька, у меня пропуска нет, а маму похоронить надо.

Вика подергала часового за рукав. Тот выронил винтовку и, гулко стукнувшись затылком, так, что слетела шапка, упал на мостовую. На замерзшие его глаза тихо падали редкие снежинки. И не таяли.

– Дяденька, вы меня извините, пожалуйста. Вы на меня не ругайтесь.

Вика, тяжело нагнувшись, прошла под шлагбаумом и потащила санки за собой.

Мертвый часовой. Мертвый мост. Мертвый город. Мертвая мама. Живая девочка. Мертвая Нева.

Да такая ли Нева мертвая?

Вот – то тут, то там – пробиты проруби. К ним тянутся бесконечные вереницы ленинградцев.

Чернеет купол Исаакия. Биржа и Ростральные огни на стрелке Васильевского. Вдалеке, у Адмиралтейства, виден вмерзший в лед корпус какого-то крейсера.

Шпиль тоже стал из золотого – черным. Черное и белое – цвета войны для Ленинграда.

На другой стороне горбатого моста Вику встретили живые.

– Эй, бабка! А ну иди сюда! – заорал лейтенант. Если бы Вика не была дочерью летчика, она бы не догадалась, что это разводящий караула.

– Пропуск давай, старая, – не обращая внимания, рявкнул лейтенант. Возрастом чуть старше Вики.

Она в ответ покачала головой:

– Дяденька лейтенант, у меня нету пропуска.

И стащила платки с лица.

– Я маму на кладбище везу, дяденька лейтенант.

Она внимательно, как смотрят младенцы на пороге жизни и старики на пороге смерти, посмотрела на военного.

Тот осекся. Сглотнул:

– Документы-то есть?

Она молча смотрела на него.

– Сколько лет-то тебе? – у лейтенанта задергалась щека.

– Четырнадцать, товарищ лейтенант. Можно, мы пойдем, а то нам некогда…

– Сидорчук… Сидорчук! – опять рявкнул лейтенант.

– Туточки! – отозвался один из бойцов.

– Проводи ее в караулку. Напои хоть кипятком, что ли…

– Дык опять же нарушение… А! – махнул рукой Сидорчук. – Иди сюда, доча, иди за мной. Мамку тока у дверей оставь. Ничо ей уже не сделается.

В караулке было тепло. Так тепло, что Вика стащила платки с головы.

Сидорчук усадил ее около печки. Чего-то пошебуршал в своем сидоре. Вытащил оттуда кубик сахара и протянул его Вике.

– Вприкуску давай. Вприкуску – пользительнее.

И отвернулся, наливая кружку кипятка.

– Спасибо, – прошептала Вика, схватившись за сахар.

Тепло, внезапно, ударило со всех сторон. Захотелось, вдруг, спать. Спать, спать, спать…

– Э! – вдруг ударил ее по щеке Сидорчук. – Ну-ка, держи себя в руках. На, пей.

Он протянул ей горячую кружку с обжигающим кипятком.

– Тебя как зовут, девочоночка?

– Вика, – прошептала в ответ Вика.

– Нукось, жри давай, Вика, – протянул он ей тоненький кусочек хлеба.

– Спасибо, дяденька, у меня есть, – с этими словами она медленно показала ему свой хлеб.

– На потом оставь. Жри, что дают. Потом – не будет.

– Сержант, ну как она? – распахнулась дверь.

– Квелая совсем, товарищ лейтенант.

– Эй!

– Вика ее зовут, товарищ лейтенант.

– Вика!

Та кивнула, тщательно пережевывая хлеб.

– Вика, маму оставь тут. Послезавтра будет машина. Увезут твою маму до Пискаревки. Я – обещаю. Иди домой, девочка.

Она промолчала в ответ. Боялась выронить крошку изо рта. Когда прожевала – ответила:

– Нет, я обещала…

– Кому ты обещала, Вика?

– Маме обещала, Юте, папе. Я одна осталась, товарищ лейтенант… Простите меня, пожалуйста…

– А… А папа?

– Пропал без вести. А Юта – умерла тридцать первого декабря. Я одна осталась, товарищ лейтенант. И часовой ваш умер на той стороне. Извините, пожалуйста.

Тщательно и аккуратно слизнув крошки с ладони, Вика встала, снова закуталась в свои платки и подошла к двери.

Потом остановилась, словно впитывая в себя тепло, посмотрела на солдат. И, еще раз извинившись, исчезла в морозном тумане, белым клубком ввалившимся в караулку.

Потом она было натянула веревки санок и попыталась сделать шаг. Но на плечо ее вдруг опустилась рука.

– Доча, дай-ка я. Мне сподручнее. Провожу тебя маненько.

Сидорчук осторожно перехватил веревки и сам впрягся в санки. Так и пошли по Арсенальной Набережной – боец и девочка.

Она молчала, глядя под тяжело шаркающие ноги. Сидорчук чего-то бурчал в усы, заледеневающие на глазах.

По Неве бродили в разные стороны люди, черными точками темнея на белом льду. Поднялся ветер и поземка оплетала ноги.

Сидорчук опять что-то буркнул.

– Что? – не поняла Вика.

– Я тебя недолго провожу, чай в карауле мы. Вона до дота того. Видишь?

Вика помотала головой.

– Ну, вона куча у ворот в тюрьму, видишь? Это и есть дот. Знаешь, что тут тюрьма-то?

Вика кивнула. Она знала, что это тюрьма. Кто же не знает – что такое «Кресты»? Раньше здесь томились народовольцы и большевики, потом враги народа. Интересно, а кто сейчас там сидит?

– Не боишься, девочка?

Она удивленно посмотрела на Сидорчука:

– А зачем? Они же в тюрьме!

Сидорчук хмыкнул. Действительно… Бояться надо бандитов, которые на свободе. Да и сажают сейчас не всех. Бандитов и людоедов расстреливают на месте. Нечего на них хлеб переводить. Сидорчук лично расстреливал двух бандюков, которых случайно поймали на месте преступления. Напали на женщину, решив отобрать продукты. Да та успела крикнуть перед смертью. А взвод мимо проходил. Ну и… Не дрогнула рука и сердце не шевельнулось.

– И правильно, – сказал боец. – Чего их бояться? Они под охраной. Не бойся, доча, не бойся.

Охрана… В те жестокие дни охрану самой знаменитой тюрьмы несли женщины да старики. Остальные – ушли на фронт. Но побегов не было. Всю войну – не было. Или просто некуда было бежать?

У дота они и попрощались.

Вика перехватила веревки и пошла дальше в сторону Смоленской набережной и проспекта Ленина.

А Сидорчук осторожно обнял девочку, прижавшись к ее щеке ледяными усами, и долго стоял, глядя ей в след.

Девочки, девочки… Это вы, девочки, выиграли войну и сняли блокаду. Если бы не вы, хватило бы сил и злости у мужчин?

Вика шла и шла по ледяной мостовой, глядя перед собой.

Когда она уставала, то начинала считать шаги. Десять, двадцать, сто, двести, тысяча. Иногда ее бросало в жар, но чаще озноб мерзлым льдом скреб по костям.

Вдруг она споткнулась о какой-то мешок и едва не упала.

Мешок вдруг пошевелился и тихо, как котенок, запищал.

Девочка бросила веревки и нагнулась. Мешок, а вернее мешочек, оказался ребенком лет пяти.

Серое лицо его было почти безжизненным, лишь какая-то синяя жилочка билась на лбу под полупрозрачной бледной кожей.

– Кто ты? Как тебя зовут? – ребенок открыл глаза. Огромные глаза. Он что-то прошептал, но Вика не поняла. Тогда она нагнулась и попыталась поднять ребенка. Сил ее хватило на то, чтобы подтащить к решетке набережной и кое-как навалить его на ажурный чугун.

– Кто ты? Как тебя зовут? – спросила она, высвободив уши из-под платка.

– Миша, – прошептал мальчик.

– Миша, ты куда идешь? Откуда?

– К маме иду…

– А мама где?

– Мама дома…

– А дом где?

– Там, где мама…

Большего добиться от него не получилось. Он просто не мог думать, не мог говорить, он стоять даже не мог.

Хлеб! У нее же осталась вечерняя порция! Она же поела у бойцов! И это нечестно есть, когда другие – голодны. Значит, значит надо поделиться! Сильный должен помогать слабому, иначе – смерть!

Она стянула варежки с опухших рук. Машинально сунула левую в карман, а правой потянулась за пазуху… Стоп! Что это?

В кармане она нащупала тонкую прямоугольную плитку, вытащила ее…

Соевый шоколад! Оказывается, Сидорчук на прощание незаметно сунул его ей в пальто.

Вика лихорадочно распечатала плитку и сунула шоколад прямо в лицо мальчику:

– Кушай, Миша!

И он, не поднимая рук, вцепился зубами в шоколадку. Откусил и лихорадочно, почти не прожевывая, стал глотать ее. Он ее ел и ел, словно щенок, словно маленький звереныш. Маленький язычок судорожно облизывал потеки сладкого на синих губах.

Вика закрыла глаза. Ей тяжело было смотреть – как он ест. Исподтишка мелькали гадкие мыслишки: «Стоп! Ему хватит! Он маленький! Ему хватит! Ему много нельзя!» Но она гнала эти мыслишки. Ведь они были гадкими. Открыла она глаза, когда мальчик стал облизывать ее замерзшие пальцы.

– Тетя, дай еще, – попросил мальчик.

Она не удержалась и тоже лизнула свою руку. Там, где остались следы шоколада.

– Больше нету, Мишенька. Иди домой.

Маленькое лицо вдруг сморщилось. Ребенок превратился в старичка.

– Еще дай, дай, дай!

Она прижалась к нему, обхватив руками, и горячо зашептала прямо в кричащее лицо:

– Домой иди, Мишенька, домой, там мама волнуется, Мишенька. У нее еще есть.

Внезапно мальчик успокоился. Что его успокоило? Слово «мама»? Или вспыхнувшая безнадежная вера, что у мамы «еще есть?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю