Текст книги "Серая Слизь"
Автор книги: Алексей Евдокимов
Соавторы: Александр Гаррос
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
6
Недаром мне не хотелось встречаться с Тюриным. На редкость тягостный вышел разговор. Еще и двусмысленный.
Договорились пересечься в Salt’n Pepper’e на углу набережной и 13-го января (я, памятуя о том, что работает Стас в “Петите”, собирался предложить “Красноe”, но вовремя передумал). Выглядел Тюря хреново – я, в общем, даже не ожидал. История с несчастной Санькой и впрямь его перепахала, всерьез. Я убедился, что она, Князева (“Аля” он ее называл), действительно много для него значила…
Держал себя в руках Стас не без постоянного волевого напряжения, это было заметно. Да еще в течение всего разговора последовательно паковался “Русским стандартом”. Из меня же соболезнователь довольно хреновый. Может, это от эгоизма и малой душевной чуткости, может, от недостатка (тьфу-тьфу) опыта: круг моего общения, получилось так, составляют в основном не супермены, конечно, но люди, не склонные грузить других своими проблемами, – так что видя кого-то, переколбашенного до явной утраты самообладания, я, как правило, теряюсь.
А здесь ситуация была и вовсе левая. С подтекстом. Даже с целым набором. Во-первых, как выяснилось, несколько месяцев назад Тюрин и Санька расплевались. Причем, видимо, по односторонней Санькиной инициативе. Причем, видимо, все эти месяцы Стас предпринимал попытки что-то реставрировать – как я понял, безуспешные. Во-вторых, у Сашки “появился кто-то” – и из-за этого кого-то, по мнению Тюрина, ему и вышла отставка. И этого заместителя своего Стас не знал (из не вполне уже трезвых реплик Тюри я, к дополнительной собственной радости, вывел, что какое-то время он подозревал вообще меня… хотя потом от этой идеи, вроде бы, отказался).
И тут, значит, вся эта веселуха. Да еще ментура заводит дело. Да еще Стас узнает, что я был у Саньки дома незадолго до того, как она выпала с балкона. Так что чувствовал я себя даже не одной ногой в канаве, как говорят хонтийцы, а сразу обеими.
И окончательно усугубляло идиотизм моего положения то, что я не мог ничего внятно Тюрину ответить. Он, естественно, пытался узнать, о чем мы с покойницей (будущей) терли. Как и недоброй памяти лейтенант. И точно так же, как лейтенанту, мямлил я Тюре что-то максимально невразумительное, с точно таким же неуместным, но неотвязным ощущением виноватости.
Да как им, черт, всем объяснить, что я сам, САМ не понял, чего от меня хотела Сашка!
(– Слушай, Дэн… Я знаю, что задаю дурацкие вопросы… У тебя не бывает ощущения… не знаю… что ты – уже не ты, а какая-то машинка… биоробот… Нет, я не сошла с ума, я просто не знаю, как объяснить… Помнишь, в “Блэйдраннере”?… Ну, как будто твои воспоминания записали в память такому вот андроиду, “Нексус-шесть”… а ты не заметил… То есть ты думаешь, что ты – это ты, а на самом деле ты – просто андроид с воспоминаниями Дэна Каманина, который думает, что он и есть Дэн Каманин… Он думает, что он обыкновенный человек, но он чувствует, что что-то не так. Потому что он на самом деле робот, у него есть строго определенная программа, которую он выполняет и за рамки которой не может выйти…
– Подкидыш? – хмыкаю, – Найденыш? Жук в муравейнике? Хорек в курятнике? “На нас идет автомат Странников”?
– Нет, ну ничего такого зловещего. Не хорек в курятнике, не “Нексус-шесть”, нет – обыкновенный рабочий андроид, служебный. У него ограниченная программа – выполнять свою служебную функцию. И ничего, что этой программой не предусмотрено, он сделать не может. Никогда не выйдет из плоскости привычных действий. Никогда…)
– Но это же бред! Ну не бывает же, что из-за того, что ему скучно на своей работе, человек…
– Стас-с… – я уже сам готов выйти из себя и то ли сбежать, то ли начать материться, – я же не говорю, что из-за этого… Я повторяю: я понятия не имею, из-за чего… Но мне – мне она говорила об этом вот. По крайней мере, я так понял. Может, я понял совершенно неправильно. Может, она что-то совсем другое в виду имела. Когда я сейчас вспоминаю, я вижу, что она здорово на нервах была. Она много говорила, но совершенно путано…
– Ну про что, например?
Е-мое.
– Ну… Не знаю… Э-э… Ну, например, про наше поколение толкала… Ну, типа, про всех тех, кому меньше тридцати. Она… как бы это… ну, считала, что мы качественно отличаемся от предыдущих поколений…
– Чем?
– Э-э… Ну, она считала… С одной стороны, невежеством, с другой… адаптивностью, что ли… э-э… конформизмом…
(– Дэн, мы этого не замечаем, но со стороны виднее. Дэн, я с одним человеком общалась, ему двадцать восемь лет, он говорит, что даже между его поколением и нашим – пропасть. Он и свое-то поколение кроет, но наше вообще представляется ему каким-то другим биологическим видом. Он говорит, что с теми, кто уже лет на пять его младше, он практически не может коммуницировать. Не потому даже, что мы тупее. Но большинство тех, кому сейчас меньше тридцати, – они же вообще ничего не знают. По крайней мере, вне пределов своей профессии. И ничем совершенно не интересуются. Кроме двух вещей: опять же профессии и бытовой и социальной атрибутки. О работе такой вот чувачок еще может говорить, о том, что надо бы тачилу покруче купить, о том, что пиво – говно. Об абстрактных, мало-мальски абстрактных вещах – хрен. Даже если чувачок не идиот. Он тебя просто не поймет. Они, в смысле мы, вообще не способны мыслить абстрактными категориями. Хотя тоже вроде классифицируемся как сапиенсы – а что такое разум? Способность к абстрактному мышлению… Отсюда же – абсолютное невежество. Чудовищное. Во всем, что касается общей эрудиции, – пустота. Никто ничего не знает. От истории, географии, до, не знаю, астрономии – полный ноль! Даже по-русски писать мало-мальски грамотно почти никто не умеет! Не об урле, еще раз, речь – о тех, кто занят в интеллектуальных сферах деятельности. Он, говорит, читал неправленые тексты молодых журналистов – журналистов, прикинь! – так там на десять слов тридцать орфографических ошибок. Корова через “ща”… И не в том даже дело, что никто ничего не знает, а в том, что не хочет знать. Мы не только предельно невежественны, мы абсолютно органичны в своем невежестве. Мы, может, и умеем думать – количество природных дураков со временем не меняется – но мы совершенно не хотим думать. Нам и так хорошо. Мы же все такие уверенные в себе. Ты обратил внимание, какие мы все уверенные в себе? Человеку положено сомневаться, разумному во всяком случае, мыслящему. Это функция разума – сомневаться. Во всем, в себе в том числе. Но мы – нет, мы не сомневаемся. Причем те, кто вовсе не дебилы, – те тоже не сомневаются. А значит, не думают…)
Пытаюсь пересказать Тюре Санькины телеги – чувствую, сам с катушек съезжаю. Огромное искушение взять того же, что Стас, – да сразу сто пятьдесят, но как представлю эту картину: два бухих параноика пытаются понять третьего, покойного…
И все время маячат в сознании эти звонки. Два сброшенных – и разговор, который Сашка вела на кухне за закрытой дверью. С кем-то, кого она коротко называла, односложно… (-…Такой номер -… – вам знаком?…) И еще вспоминаются вопросы про вискарь и про “траву”. Что, был у Саньки кто-то после меня?…
В итоге Тюрину я ни про звонки, ни про предполагаемого визитера ничего не сказал. Черт его знает, как бы он в своем состоянии это воспринял.
В половине восьмого я вылез из мотора в Андрюхиных Плявниеках, “Плевках”, двинул знакомым маршрутом во дворы – и вдруг, посреди фаршированного людьми спального района, обнаружил себя в пустом театре, по ту сторону двери с очагом в каморке папы Карло.
Безлюдье и застылость. Не вполне настоящесть окружающего. Пластмассовый треск льда под ногами. На зеленовато-синем небе месяц – как негатив половинчатой вдавленности в линолеуме от круглой алюминиевой ножки стула. Мертвенное синюшно-оранжевое свечение фонарей под жестяными козырьками подъездов липко лоснится на многократно подтаявших и смерзшихся брустверах соскобленного с тротуаров снега, в гуще голых крон уподобляет сплетение серых веток напольному вороху линялой собачьей шерсти. Вялый мороз смутно припахивает недалеким всеобщим распадом.
На углах – трехгранные металлические рекламные тумбы с одной и той же красно-черной картинкой (на всех гранях всех тумб). Что-то знакомое. Приглядываюсь: энерджайзер “FireWall”.
– Cоорудить вам чего-нибудь?
– Жрать хочешь? – Андрюха.
– Да не, Ин, – отмахиваюсь, – спасибо. Ну, кофе максимум.
– Сооруди тогда нам на испанский манер… Прикинь, подсел в Испании на кофе с молоком. Ты ж знаешь, я раньше вообще не пил… А у них, гадов, он везде дико вкусный, в любой паршивой забегаловке…
Они просто молоко в него льют не холодное, а подогретое. Совсем другой вкус выходит.
В Испанию Андрюха съездил с моей подачи. Года три я ему с упорством и красноречием рекламного агента расписывал, как там у них в Средиземноморье офигительно. Но даже и этот двухнедельный вояж, Мадрид-Толедо-Барселона, по-моему, Инна из него буквально выжала. Не потому что Андрюха жадный, а потому что ленивый. И нелюбопытный.
К вопросу о человеке как “черном ящике”: на входe вроде абсолютно одно и то же – и гены, и воспитание, – а на выходе результат едва ли не полярный. Андрей Каманин – высокооплачиваемый юрист в крупнейшем частном банке страны, натурализовавшийся гражданин Латвийской республики, консерватор по натуре и убеждениям. Денис Каманин – апатрид, лицо без гражданства, без постоянного места работы, левацкого образа мыслей и даже с некоторой репутацией скандального разоблачителя. Андрюха – кандидат в мастера спорта по плаванию (полочка в спальне до сих пор кубками заставлена). Меня родители так и не сумели принудить к утренней зарядке. Я к своим двадцати четырем исколесил почти всю Европу, даже на самую высшую ее точку забрался. Андрюха к своим двадцати девяти, при радикальном финансовом превосходстве, за пределы бывшего Совка выбирался только на пляж в Эмираты.
– Я вам еще сыру нарезала.
– Ага, спасибо…
Странная она девица, Инна. Знаю ее четыре года, а сказать про нее ничего не могу. Очень по-своему красивая, но такая… вещь в себе. К брательнику моему относится не без покровительственного снисхождения, держа его при этом (насколько я могу судить) на коротком поводке.
– Ну чего там у тебя за парки? – Андрюха откидывается в кресле.
Рефлекторно я тянусь к карману – но вспоминаю, что в этом доме не курят.
– Слушай, такая фигня… – верчу в руках кружку. – Ты Кобу помнишь?…
– Ну…
– Слушай, вы с ним тогда плотнее тусовались… У тебя не осталось концов каких-нибудь? Друзей каких-нибудь?…
– Ну тети Нунуки есть телефон… – смотрит вопросительно.
– Не… Лучше бы из друзей кого-то… Или, может, кто воевал с ним вместе…
– А что?
– Ты мог бы узнать… Он, когда погиб, его мертвым кто-нибудь видел?…
Андрюха перезвонил на следующий день. Ему удалось связаться с Лексо – одноклассником и довольно близким другом Кобы. Ты что, они же в засаду попали, сказал Лексо, там живые-то выбрались с трудом, какое тело вытаскивать…
– То есть не видел? – переспрашиваю.
– Ну, по крайней мере, тех, кто видел, ты сейчас точно не найдешь.
7
Биофак Латвийского университета стоит в парке Кронвалда, на задах Национального драмтеатра. В факультетском антураже в принципе тоже можно было бы разыгрывать представления – но в маловостребованном латышской драмой жанре готического триллера. Я до сих пор был здесь только однажды – причем с покойной Сашкой: к исходу первого, для меня и последнего, семестра на журфаке у нас отросли “хвосты” по какому-то выборному, мною сейчас уже позабытому, предмету психологического профиля, преподавательница которого, как и вся кафедра психологии, базировалась в здании факультета биологии. Отросли – у нас обоих, но мне-то было уже как-то наплевать, Санька же с “хвостами” решила все-таки разбираться, так что декабрьским вечером мы поплелись на биофак: она на консультацию, я в основном за компанию. Преподша задерживалась, в здании было уже пусто, и мы добрых сорок минут болтались в гулкой темноте по ветвящимся лестничным пролетам, по путаным коридорам, освещенным только заоконными фонарями, в сомнамбулическом свете которых проявлялись вдруг жутенькие настенные стенды с заспиртованными тварями.
Смешно: второй мой визит на биофак – тоже на консультацию, тоже к преподавателю и тоже – кафедры психологии. Лера, ко всему прочему, еще и преподает в ЛУ. Прочее – это частная практика психотерапевта в небедной какой-то медицинской конторе и ставка судебного эксперта-психолога при Центре оперативного управления ГУП Риги. Последняя из ее работ – самая экзотическая: юридических психологов в Латвии – по пальцам одной руки, и Лере периодически приходится допрашивать психов-криминалов вроде парня, заколовшего полицейского сувенирной шпагой, или выводить на чистую воду тринадцатилетних девочек, испугавшихся отцовского гнева за явку домой в пять утра и придумавших в качестве отмазы историю про изнасилование всемером… Но именно через эту, экспертскую ее работу мы и познакомились два года назад, когда полиция все-таки завела дело по “Новому Ковчегу”.
Из-за “Ковчега” она мне сегодня и позвонила. С тобой адвокат Маховского не связывался?… – Не связывался. А что? – А вот со мной, говорит, связывался. Довольно нехороший разговор получился. Довольно жесткий. Кажется, Маховский все-таки под дурика косить собирается. Погоди, соображаю, а там у них что, все ожило? Да, процесс, представляешь, начнется вот-вот. Через месяц первое слушание. Так что жди повестки… Давай, говорю, встретимся, что ли. Сегодня, говорит, до вечера сижу на консультации в универе. – А у тебя народу там много предполагается? – Да нет, вряд ли. – Ну так, может, давай я к тебе подъеду? – Давай.
По пути купил фляжку трехзвездочного “Арарата”. Лера по позднему времени сидела одна. Расплещем? Расплескали (для законченности мизансцены надо бы по медицинским мензуркам тонкого стекла, но у нее в шкафу рюмочки-наперстки).
– Чего такая мрачная?
– Да ну, неделька, блин… Я тебе не говорила, стекло в машине разбили?
– Нет… Какое? – Снимаю с подставки электрочайник с лимонным чаем.
– Заднее левое.
– Когда?
– Спасибо… Позавчера. Тут вот как раз, у факультета, на стоянке. Слышу, сигнализация, выхожу – хана стеклу.
– Вот уроды.
– Ладно, это так. Мелочи, в сущности…
– Так чего там с Маховским?
– Круминьш этот заходил, адвокат его. Намеки делал прозрачные. Мол, а давайте все-таки еще раз подумаем… В том смысле, что давайте все-таки психом его признаем.
– А ты чего?
– А пошел он в жопу.
Маховского и Яценко будут судить за доведение до самоубийства. Из всего “Нового Ковчега” только их двоих и привлекли – помурыжили немного и отпустили под подписку. Впрочем, если бы не я, то и вообще бы не было никакого дела.
“Дезертира с «Ковчега»” я снял два года назад – и это, собственно, было первое мое “расследование”. Хотя, когда я начинал делать сюжет, ничего особенно расследовать я не собирался. Просто услышал от своего приятеля ФЭДа историю жутковатого самоубийства знакомого его знакомых. Самоубийства явно спровоцированного, по поводу которого менты не стали заводить дела. Хотя родители и друзья Димы Якушева, суицидента, даже знали имена тех, кто “сдвинул ему крышу” (тех самых Маховского и Яценко). Более того, за всем маячила некая незарегистрированная секта – “Новый Ковчег”.
Я просто записал на камеру несколько интервью – с теми же родителями-друзьями. Но всплыли новые фактики, потащили за собой другие, “Ковчег” этот оказался компашкой всерьез стремной, в общем, вышел полноценный фильм, да еще с эксклюзивом, а у фильма вышел совершенно непредвиденный резонанс, а резонанс имел довольно непредсказуемые последствия – как для моей профессиональной судьбы, так и для “Ковчега”…
Дело в итоге таки завели, Маховского с Яценко таки задержали. Этим, впрочем, все и ограничилось: остальные сектанты рассосались, да и из задержанных один просто ушел в глухую несознанку, а второй (Маховский) стал косить под шизу. Освидетельствовала его как раз юридический психолог Валерия Плотникова (и признала вменяемым, а значит, подсудным – в перспективе). А меня, естественно, дернули свидетелем.
Так что нашим кофейным посиделкам почти два года. Мы с Лерой пьем кофе. В основном. Пересекаемся раз в неделю приблизительно где-нибудь в центровом кабаке – и пьем кофе. И разговоры разговариваем. Если при разговорах этих случается присутствовать кому-нибудь из ее или моих знакомых – он быстро замолкает и принимает позу почтительно непонимающего свидетеля. Как-то побывавшая таким свидетелем одна Лерина подруга призналась ей потом, что просекла не больше трети из услышанного. Любим мы, короче, слова говорить всякие.
Единомышленников находишь иногда совершенно неожиданно и в совершенно неожиданных сферах. Тем они ценнее: в силу сочетания энергетики единомыслия – с разницей в опыте и угле зрения. И то, что Лера старше меня на семь лет, и опыт у нее вполне богатый и при этом достаточно специфический, экстремальный даже местами (и всяко сильно отличный от моего), заставляет меня кофепития наши ценить и регулярность их блюсти (каков обратный интерес, понятно менее… ну да ладно).
Человек она умный, причем весьма, причем склад ума у нее совершенно не бабский: жесткий, логический и достаточно беспощадный. Абсолютно, в общем, не исповедальный. И все равно я делюсь с нею большим, чем, наверное, с кем бы то ни было. Просто чтобы поверять свои впечатления и оценки ее опытом.
Тем более что в течение этих двух примерно лет творятся со мной довольно странные вещи, оставляющие довольно неопределенные ощущения.
Четыре года назад мы – я, Ромыч Биука, Илюха и Макс – ездили на Аландские острова. С рюкзачками пешочком прошли за неделю весь архипелаг с востока на запад (благо между островами там везде паромы: от платформы на цепи до многопалубного лайнера) – до самой Маарианхамины. Это был наш самый первый бросок “в дикость”, с которого и начался для меня недолгий, но столь драйвовый “экстримный” (ну, относительно!) период: уже на следующий год мы штурмовали Высокие Татры, а потом Эльбрус. Но тогда, летом 2000-го, все мы были абсолютнейшие в этом деле чайники, жили в брезентовой палатке советского производства, доставшейся Илюхе от увлекавшихся еще в собственной молодости туризмом родителей, и осваивали одолженную у Гвидо Эпнерса горелку “Кемпин-газ”; факт же ночевки на голых скалах в спальниках под открытым небом (по причине невозможности вбить колышки палатки в почти безальтернативный на Аландах гранит) вызывал в нас длительный приступ гордости собственной неприхотливостью.
На одном из островов, забашляв соответствующие марки, мы растянули-таки своего брезентового монстрика на специально под это дело отведенной лужайке. Попозже, где-то уже в белой финской ночи, на той же лужайке приземлилась четверка приехавших на велосипедах девиц. Ситуация взывала – и не успели велосипедистки поставить свою палатку, как Ромыч с Максом, спешно мобилизовав подыстратившуюся на скальных ночевках импозантность, отправились к ним. Приглашать на наш костерок.
Уходили они бодрым гусарским аллюром, вернулись же пять минут спустя подламывающейся походкой унюхавшихся эфира, и первыми словами Ромки по возвращении было, адресованное к хрестоматийной максиме “Не бывает некрасивых женщин, бывает мало водки”, безнадежное “Пацаны, я столько не выпью!”. Девицы оказались финками, причем (что не было, к несчастью, вовремя распознано в белой, но все же ночи) полномочными представительницами чухонского типажа, страшнее которого я не видывал даже в Баварии. Тем не менее дело было сделано, и двоих из них, соблазнившихся компанией небритых латвийцев, нам пол той самой ночи пришлось развлекать светской беседой. И уж не знаю, как бы мы выдержали, если бы не Биука, впавший – не без посредства привезенного с собой (о ненормальных скандинавских ценах на алкоголь мы, слава богу, знали заранее) и срочно по такому поводу извлеченного “Истока” – в свое фирменное состояние вальяжного благодушия, удобно поместившийся на пенке, раскуривший трубку и принявшийся на превосходном своем аглицком выпендриваться в режиме магнитофона.
“Каждый из нас успешен в своем бизнесе, – прихлебывая из горла, отдувался ароматным дымом дородный осанистый Ромыч. – Я – перспективный менеджер Латвиан шиппинг компани… Максим – популярный клубный промоутер… (Помним о визуальном фоне телеги: «Исток» из горла по кругу, советская брезентовая палатка, на мне – какая-то обтерханная ветровочка.) Илья… Илайджа – программер в крупнейшей телефонной компании… Денис – восходящая звезда латвийской кинодокументалистики. So the fact is that we – all of us – are successful young professionals”.
Так я угодил в япписы.
Несколько лет подряд я рассказывал всем эту историю исключительно в юмористическом ключе. До минувшей весны, послеберлинской. До этого знаменательного звонка.
Позвонила мне напористая девица со звенящим безграничным биологическим жизнеприятием голосом – нашла по мобиле и обрадовала известием о намерении своего журнала не то взять у меня интервью, не то сделать портрет. Журнал был – ничего себе. Местный. Глянцевый. Назывался: “Счастливые люди”. Я его – при максимальном отвращении и предельном невнимании к глянцевой журналистике, да еще провинциальной – даже знал. Запомнил. Джеф показал как-то обложку одного номера – приколоться. Прифигеть. На обложке надпись эта: “Счастливые люди” осеняла упитанного гастрольного бизнесмена Икусова, картинно привалившегося к лееру яхты со спиннингом в руке и штампом “жизнь удалась” на расслабленно осклабленной лоснящейся харе. Ниже значилось кеглем пожиже: “Деньги – ваши друзья и партнеры”.
И вот, выходит, я сподобился. Я.
“Ну, о вас все говорят, – не без жеманности ответствовала девица на прибалделый мой вопрос: чем, значится, обязан? – Вы такой успешный… Вы же какой-то фильм сняли, который на каком-то фестивале был, да? Расскажете, как вы в вашем возрасте уже сумели сделать себе имя, – с нарастающим поощрительным энтузиазмом: – Фотограф наш вас снимет…”
Я не очень знаю, что такое социальный статус. Мне он по понятным причинам всегда представлялся прямым производным от финансового – а по части “сладкого лавандоса” (как выражался Дусер из группы “Текиладжаззз”), нашего друга и партнера, жизнь моя покуда не была отмечена радикальными взлетами. Более того, специфика модус вивенди вольного художника помноженная на специфику моих жанровых предпочтений, далековатых от попсового демократизма, никогда не позволяет быть твердо уверенным, что через месяц ты не окажешься на бобах, причем не в смысле “бобонах”. “Я остался на бобах, денег нету на бабах”, – как гласила стародавняя бошетунмайская частушка… К тому же вообще приятно считать себя нонконформистом. То есть – мне всегда было приятно.
Только впервые про все это всерьез задумавшись, я обнаружил, как на самом деле глубоко коренится ряд никогда толком не формулируемых, но до странности стойких моих установок. Фрейд бы порадовался: в детстве. Я, между прочим, был дворовый пацан.
Сейчас, наверное, можно сказать, что я (год рождения 1979-й) оказался последним (и крайне уже недолгим) свидетелем низового биоценоза спального гетто позднесоветского образца. Я еще помню этот героический микрорайонный фольклор и его персонажей с погонялами вроде Двигал и Забал (первый был знаменит тем, что дольше пары месяцев на воле никогда не задерживался, на зоне же имел такую репутацию, что при каждом новом попадании туда бывал немедленно, не дожидаясь повода, помещаем в карцер; от второго во всемирную историю чудом затесался лишь невнятный эпизод драки на карьере с болдерайскими). По малолетству сам я не участвовал, но слышал в изобилии, как “махались с золиковскими” или “пиздили гансов” (сиречь представителей титульного населения) старшие товарищи. Еще успел покорешиться с индивидами вроде Кента и Костыля (первый уже в своем первом классе то ли пытался, то ли угрожал припороть одноклассницу в подъезде заточкой; второй, сколько я ни был с ним знаком, с обреченным постоянством крал мопеды, которые у него почему-то никогда не ездили). Я еще помню все это: манеру речи – утомленную, презрительную, голос для вящей солидности звучит простуженно, после каждого третьего слова струйка слюны со свиристящим звуком устремляется между широко расставленных колен; эти голые, заплеванные и закиданные бычками “колясочные” – пустые помещения между лестницей и забитым черным ходом в девятиэтажках шестьсот второй серии, где гробились тысячи человекочасов; темы тогдашних разговоров (кто кому при каких обстоятельствах и сколько накидал пиздянок или палок); основное занятие общественности – перепродажу запчастей, свинченных с краденых мопедов, на одном из которых, угнанном ФЭДом (тогда просто Дейчем, изредка Фрицем) двуцветном, красно-синем, ибо скомпонованном из двух “Дельтаче”, совсем еще малолетний я даже научился (с ФЭДовой же подачи) ездить, да так лихо, что после одного удачного поворота на продажу вообще ничего не осталось.
Федя. Конечно, Федя… Может быть, – сейчас, понятно, точно не установишь – с того эпизода, с трещины в моей челюсти и порванной барабанной перепонки, стоит отсчитывать как руководяще-направляющую роль ФЭДа, неосознанно сыгранную им в моем социальном становлении, так и пристрастное отношение к Федюне моих интеллигентных родителей, с течением времени почти достигшее опасной грани перехода в кровавую практику вендетты.
Нельзя сказать, что Федя сбивал меня (в общем, всю нашу тогдашнюю сопливую компанию) с правильного пути – делать ему больше было нечего… Просто своим убедительным примером он делал слишком привлекательным путь неправильный. Чего вы хотите – нам, шкетам, было по восемь-десять лет, а Дейч был почти взрослый, состоял на учете в милиции, обладал отменными физическими данными, неплохими рукопашными навыками и почти патологическим бесстрашием, а также ярко выраженным харизматическим складом натуры и несомненными задатками лидера.
Нельзя сказать, что он провоцировал меня на прогулы, но когда школьная радиоточка в чрезвычайном своем “криминальном” выпуске назвала Каманина Дениса в числе пяти самых злостных прогульщиков всей 70-й рижской средней вместе с Федором Дейчем, гордости девяти– или десятилетнего меня, ясное дело, предела не было.
(Ну не мог, не мог, блин, я ходить в эту гребаную школу! До сих пор трясет при воспоминании о вытягивающем душу зуде, о гнойном свете трубок холодного накаливания, прилепленных двумя двойными шеренгами над тремя рядами уделанных шаровой краской парт; о безнадежной чернильной мгле ледяных некончающихся утр в широких, открывавшихся относительно горизонтальной оси окнах без переплета; о садистской медлительности, с какой плотоядно зависшая (м)учительская ручка смещается вдоль списка приговоренных – вертикального столбика каллиграфических имен-фамилий на откидной картонке сбоку классного журнала, о собственных глазах, вылезающих из орбит в попытке не поднимая головы – если кто-то слишком явно следил за инквизиторскими манипуляциями, он и вызывался первым – определить, миновал ли уже убийственный кончик твою строчку, и вот когда ком судорожно стиснутых внутренностей начинает осторожно, не веря, разлипаться, размораживаться: ручка явно уползла в безопасные нижние этажи, – та вдруг с беззвучным глумливым воплем подскакивает вверх и безошибочно втыкается, осиновым колом, сквозь грудину: “Каманин!!!”… Не мог я решать уравнения и писать диктанты – парализовывала заведомая бессмысленность напряженного достижения заранее известного – не тебе – результата, род подробного письменного доказательства, что ты не верблюд… Мы прогуливали неделями, месяцами, четвертями, тусуясь по пустым дворам, по полутемным, отсыревшим, загаженным чердакам, откуда выныриваешь на плоские продуваемые крыши того, что когда-то именовалось “новостройками”, били камнями стеклянные теплицы в прилегающем к микрорайону лесу, а однажды на поле за тем же лесом спалили целый аккуратный ряд рулонообразных стогов влажноватого мягкого сена, занявшихся с завораживающей мгновенностью и выпраставших огненные языки до самых вершин соседних деревьев.)
…Нельзя сказать, что ФЭД меня спаивал – но гнуснейшего, дешевейшего, из отходов пищевой промышленности делаемого и для самых невзыскательных алкашей единственно предназначенного “Аболу винс’а” (“Яблочного вина” – как сейчас помню, в бутылках вроде пивных) я, тринадцати, что ли, лет от роду впервые до бесчувствия и провала в памяти насосался именно в его компании, статусом Дейчева собутыльника вдохновляемый… В общем, и впрямь не за что было любить Федю моим приличным родителям, хотевшим видеть, но так и не увидевшим, во мне ксерокопию Андрюхи.
Более того, почти уверен, что в свое время они именно в надежде избавить младшего сына от пагубного ФЭДова влияния буквально насильно заставили четырнадцатилетнего меня перейти из районной 70-й школы в центровой гуманитарный “колледж”, где я провел следующие четыре года.
Это было мелкотравчато-элитарное заведеньице для невысокого полета мажоров, ориентированных на юриспруденцию, психологию и журналистику. Я испытал довольно странное чувство, оказавшись в обществе социально позитивных организмов, – не бог весть какими яппи были мои новые однокашники, но от мелкого микрорайонного криминалитета они все же отличались разительно (помню, как я удивился, поняв, что представительниц противоположного пола называют тут “девушками”, а не единственно возможными в 70-й “бабами”). Но “переселение” в колледж многое для меня в итоге поменяло: нет, конечно, не превратило меня в яппи, но существенно расширило представления и разнообразило ориентиры. В конце концов, при колледже имелась телестудия.
Когда-то престижная и недешевая “бирюля” школы “с претензиями”, в мои, уже вполне коммерческие, времена она угодила в руки (как – в деталях не знаю) обаятельных оборотистых мужичков, весьма активно юзавших казенное оборудование в не имеющих отношения к педагогике и вообще не весьма законных целях: например, мы знали, что студия была существенным звеном в технологической цепочке рижского пиратского видеобизнеса. В оном бизнесе – в масштабах всего бывшего совка – Латвия, между прочим, до самого недавнего времени являлась крупной перевалочной базой: через наших студийных мужичков, допустим, “тряпки”, списанные на любительскую камеру непосредственно с экранов американских мультиплексов, шли, я знал, на Украину…
В общем, вышло так, что в колледже я связался с компанией (включавшей, кстати, Джефа), помешанной на кино, компания дружила со студийными мужиками, по-свойски разживаясь у них контрафактом; к тому же мужики, дабы школьное начальство позволяло им и дальше невозбранно пользовать казенную аппаратуру (весьма недурную по тем временам), тратили некий – не слишком для себя существенный – процент рабочего времени на обучение работе с означенным “железом” учеников журналистского отделения, то бишь нас. Короче, именно из той студии начался мой путь к Берлинале. И в этом смысле родители мои должны были быть довольны реализацией собственной инициативы.