412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Лосев » Страсть к диалектике: Литературные размышления философа » Текст книги (страница 23)
Страсть к диалектике: Литературные размышления философа
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:07

Текст книги "Страсть к диалектике: Литературные размышления философа"


Автор книги: Алексей Лосев


Соавторы: Аза Тахо-Годи,Виктор Ерофеев

Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 23 страниц)

<…> Сейчас Масляница, блины. Мы никогда не были с тобой любителями этого рода «удовольствий», и часто, бывало, блины эти ешь только для того, чтобы не выразить пренебрежения к столу наших родителей и оказать необходимую тонкость и уважение к старикам-родителям. Но вот теперь, когда я лишен не только этих самых блинов, но и всего прочего в этом роде, – каким утешением и миром веет от этого быта, который, как ни далек от интересов чистого духа, таил в себе столько источников внутреннего равновесия и столько путей к мудрому обладанию жизнью! Блины и хороший стол – это ласка жизни, начало мирного устроения, наивная и беспечная радостность самого бытия. Блины, это звучит как-то празднично, даровито, устойчиво и крепко, и – как это обоснованнее, разумнее, духовнее моего теперешнего нищенства, не только ведь физического, но и духовного! Жизнь чистого духа выше, конечно, блинов. Но блины, этот внутренне оправданный и разумно сформированный быт, безусловно, духовнее, содержательнее, гениальнее этой вопиющей бессмыслицы и жесточайшей тупости и бездарности моего теперешнего бытия. Вот до чего, родная, приходится доходить в своих размышлениях о «сущности вещей». Терпеть не мог я радио. И мы считали духовным растлением и рассеянием провести радио в нашу тихую келию уединенного умственного труда, любви, мира и молитвы. Но вот, на днях, у нас провели тут в «Красном уголке» радио. Боже мой, с какой жадностью я прослушал, за несколько лет идиотизма и азиатчины своей жизни, симфонический концерт из питерской Филармонии, где один неизвестный мне немецкий скрипач прекрасно исполнил скрипичный концерт Глазунова (мне хорошо известный). Насколько духовнее, даровитее, глубже, нужнее и красочнее эта концертная жизнь, чем то дурацкое, безнадежно тупое, бездарное и блевотно скучное существование, которое я сейчас веду. Вот до чего дошел <…> и вот что имею смелость теперь выговаривать, мой дорогой и единственный друг!

Переходя к твоему письму № 5 от 6 февр., отмечаю и в нем эту потребность в «совете». Боже мой, сколько раз мы, значит, взывали заочно: «<…> посоветуй что-нибудь». И – встречали неумолимую, глухую и тупую, неприступную стену. Но ты умеешь этот кошмар объединять с радостью, а я – увы! – потерял радость надолго, – не навсегда ли? Было в древней Греции предание о некоей «пещере Трофония», раз заглянувши в которую человек терял способность смеяться на всю жизнь. Ко мне, вероятно, это неприменимо. Но пещера, в которую я заглянул, все же отняла смех на многие годы. – Ты пишешь о своей посылке и просишь не сообщать о ней старикам. Вот это и значит, что ты присылаешь мне то, что прислано ими тебе, и, значит, себе отказываешь. Это ужасно! <…> Сразу чувствую разом и умиление от дара твоих рук и обиду на твое самопожертвование. И не знаю, какое чувство сильнее. Но лучше все-таки не присылай больше. Не доставляй мне лишнюю скорбь (и радость?). Ну, Бог с тобой.

<…> Твое сообщение о том, что от работы у тебя болели глаза и что вообще много уходит времени на службу, несколько останавливает меня от совета (вернее, просьбы) изучить что-нибудь из математики и астрономии (как я писал раньше). При таких условиях, конечно, трудно заниматься. Нельзя ли как-нибудь сократить службу, и уж тогда заняться наукой. А так едва ли что выйдет. Да и здоровье твое для меня, конечно, несравненно дороже всякой твоей науки. Если будет возможность, то – займись математикой систематически для меня. Не для себя, а для меня. Ты ведь мне это сделаешь по блату. Другому (и себе) не сделаешь, а мне по блату сделаешь. Верю, что сделаешь по мере сил и возможности.

Относительно спотыкания в темноте мог бы очень многое тебе сказать, – вплоть до ночевок в глухом лесу на снегу сбившись с пути и потерявши всю ориентировку местности. Но сейчас об этом нельзя, да и не стоит писать. Потом узнаешь. Каким-то чудом всегда избавлялся от ужасов. Думаю, что не всегда же, в самом деле, будут твориться такие чудеса. И что тогда? – заявления пиши во все три места, о которых я тебе писал. Сам я послал пока только прокурору. Второпях не вложил я копию этого заявления в свое предыдущее письмо к тебе. Прилагаю теперь. – То, что ты пишешь по поводу «Мифа», м.б. и правильно, но хочется к этому еще кое-что прибавить. Конечно, там много интимного и сокровенного из нашей дружбы и жизни. Но ведь не называл же я тебя там по имени. Речь идет там в общей форме, как стихи у поэта. И потому интимность тут достаточно прикрыта. Главное же, будучи поставлен в жесточайшие цензурные условия, я и без того в течение многих лет не выражал на бумаге ничего не только интимного, но и просто жизненного. Для философа, строящего философию не абстрактных форм, а жизненных явлений бытия, это было все более и более нестерпимо. Я задыхался от невозможности выразиться и высказаться. Этим и объясняются контрабандные вставки в мои сочинения после цензуры, и в том числе (и в особенности) в «Диалектику мифа». Я знал, что это опасно, но желание выразить себя, свою расцветающую индивидуальность для философа и писателя превозмогает всякие соображения об опасности. В те годы я стихийно рос как философ, и трудно было (да и нужно ли?) держать себя в железных обручах советской цензуры. Этим объясняются и те многочисленные выпады против моих врагов из разных лагерей, которые я допускал в своих книгах. В условиях нормальной общественности, где деятель литературы имеет возможность выражать идеи, которые у него созрели, не могло бы быть этого, часто нервного и резкого полемического тона, который я допускал и в печати и в устных выступлениях. Все это надо понять. И ты понимаешь.

– – —

Важины, 22 марта 1932 № 11

Радость моя, здравствуй! Родной, вечный человек, здравствуй! Опять ты выкинула номер – прислала мне, живущему под Питером, из сибирской глуши книги. Родная, только ты умеешь так обрадовать, и никто другой. Да откуда ты сама-то их взяла? Не могли же тебе, в самом деле, присылать из Москвы учебник тригонометрии! Очевидно, ты их приобрела там. Но тогда – 1) как это возможно на какой-то Боровлянке, 2) на какие деньги ты это могла сделать и 3) что же это такое, что за родной и вечный человек мог придумать для меня такую радость, такую необычайную, давно не бывшую у меня радость!!! Хотя и всякий дар твоих рук для меня умилителен и трогателен и даже всякая мелочь, освященная твоим участием и лаской, становится для меня родной вечностью, но присланные тобою книги и сами по себе сейчас для меня не бесполезны. О «Раб. книге по математике» я думал a priori неблагоприятно, прочитавши о ней в объявлении в конце книги Куранта, и потому не выписывал ее (хотя, кроме Н.Д.М., до сих пор никто не откликнулся на мою просьбу). Но теперь, ознакомившись с нею ближе, нахожу ее весьма полезной, да, оказывается, и редактирована она Хинчиным (о котором, помню, Д.Ф. отзывался положительно). Только много написано прикладного. Жалею, что ты прислала только «2 концентр»[161]161
  Концентр – отдельный выпуск курса, охватывающий круг близких проблем. – Ред.


[Закрыть]
. Что это, не оказалось под рукою 1-го и 3-го или же кто-нибудь сбаловал из наших почтальонов? Напиши, пожалуйста. Во всяком случае в бандероли оказался только второй концентр. Интересно бы почитать первый и посмотреть, как там рассказаны основные понятия. Напр., в главе о методах интегрирования очень хорошо приведено 12 основных формул, но тут ни одна из них не выведена. По-видимому, это сделано именно в 1 концентре. Также не все ясно в отделе диффер. уравнений. И если бы я раньше (в тюрьме) не прошел курс интегрирования дифференц. уравнений, то и вообще эту главу было бы трудно понять. Если найдутся 1 и 3 концентры, то, пожалуй, пришли их мне, хотя сейчас снова в 1001-й раз прошел «слух» о моем отъезде отсюда. Я уж теперь не обращаю на это внимания и веду переписку в расчете, что буду жить здесь до смерти. Прочитал тригонометрию Рашевского. Ты, вероятно, думала, что тригонометрические функции попадаются на каждом шагу в анализе, и потому прислала мне эту книгу. Было приятно возобновить кое-что в памяти, и полезно иметь под руками список основных формул. Но тригонометрию я знаю очень прилично и могу сам, немедленно или подумавши, вывести любую формулу. Во всяком случае книжка нужная. Та – очень краткий учебник, почти конспект, в котором часто даже пропущены формулы для секансов. Наконец, что касается третьей книжки, об искусстве света и цвета (как она к тебе попала?), то она представляет для меня наименьший интерес, так как философская сторона ее слишком примитивна, а технически-прикладная – чужда мне, поскольку нет возможности увидеть предлагаемое этим автором на деле. Впрочем, и этот дар твой – свят для меня, как символ нашего с тобою всегдашнего благоговения перед искусством и интереса к его проблемам. <…>

Как не хочется умирать! Стою я как скульптор в мастерской, наполненной различными планами и моделями и разнообразным строительным материалом и не содержащей ни одной статуи, которая была бы совершенно закончена. Ничего я не создал, хотя приготовился создать что-то большое и нужное и только-только стал входить в зрелый возраст, когда должна была наступить кульминация всей работы и творчества. Тяжело умирать накануне больших работ и в сознании обладания большими средствами и материалами для этих работ. Что же это? Жалкое неудачничество, потерянные годы и тщетные усилия, ни к чему не приведшие?! Это ли твой родной человек, в которого ты всегда верила как в кого-то ценного и важного и которого ты выбрала за большие, почти непроявленные еще духовные возможности?! Да, тяжело так умирать и не хочется, не хочется умирать. Эта смерть, в подобных условиях, есть что-то в высшей степени скучное и неинтересное, прозаическое, что-то, прямо скажу, жалко-бессильное. Даже и умереть-то не могу с толком, а все как-то глупо, случайно, жалко, неярко, сумеречно. Конечно, не лишен я абсолютно светлых моментов жизни. Но за эти два года пережито столько разбитых надежд и оскорбленных упований, столько пустых и призрачных мечтаний, что, в конце концов, начинаешь познавать подлинную цену и этих т.н. «светлых» моментов. <…>

– – —

Свирстрой. 30 июня 1932. № 27

Дорогая, родная! Все боюсь, что ты не получаешь моих писем. Получила ли ты два письма из моего нового «местожительства»? И знаешь ли ты о переменах, происшедших со мною после свидания с Т.Е. и Н.А. за июнь месяц? Ну, буду думать, что ты все знаешь, и не буду повторять. Скажу только, что приказ об оставлении меня на месте «впредь до распоряжения» остается пока в силе, и я продолжаю жить на пересыльном пункте и работать в 1 Отделении, которое находится тут же рядом. Работа – совсем не подходящая для моих глаз. Целый день разбираю плохо написанные бумаги, и глаза очень устают и болят. Болит от неестественного для моих глаз напряжения и лоб. Глазки твои с трудом открываются и закрываются, и – как будто засыпаны песком. Надеюсь, как обычно, только на тебя, что ты поможешь мне тем единственным способом, который только и остается в нашем распоряжении. Настроение, однако, весьма бодрое, такое, какого давно не было. По-моему, не было за все 2 года и 2 мес. наших страданий. Чувствую примиренность со своей судьбой, и посещают меня светлые минуты, несмотря на отчаянную тяжесть обстановки. Правда, наученный горьким опытом, не хвалюсь, что будет так всегда и что не сорвусь в ближайшие же дни. Однако – благодарен я и за эти минуты, ибо, долговременны они или нет, но все же их не было раньше. Изображать их подробно не стану, так как опять научен горьким опытом: писал я тебе очень много, по 12 – 15 страниц из своих тяжелых и отчаянных чувств, и – до тебя почти ничего не дошло. Пусть же останется все это так, внутри, и когда-нибудь узнаешь все отчаяние и всю радость, которую имел в сердце за эти годы твой друг и брат.

Может быть, тоже опять какая-нибудь «прелесть» или болезненный вывих, но последние месяцы чувствую в своей душе что-то совсем новое, о чем, кажется, еще ни разу тебе не писал. Именно, чувствую временами – и в общем очень часто – наплыв каких-то густых и сочных художественных образов, сплетающихся в целые фантастические рассказы и повести. Чувствую неимоверную потребность писать беллетристику, причем исключительно в стиле Гофмана (Т.А.), Эдгара По и Уэлльса. Уже сейчас, несмотря на ужас моей обстановки (если бы ты знала, если б ты знала, родная!), я выносил ряд разработанных сюжетов кошмарного содержания и – представь! – не имею ни малейшей возможности не только что-нибудь писать, но просто записать простую схему рассказа (чтобы не забыть). И сколько всего придумывается нового и неожиданного, и какие приходят новые и неожиданные слова и образы, и – все это возникает и забывается, нарождается и опять умирает в памяти, так что многого теперь уже не могу вспомнить, в то время как если бы все это было записано, то получились бы не только законченные литературные образцы, но это было бы базой и для дальнейшей литературной эволюции и для прогресса в выработке собственных оригинальных приемов и стиля. Вспоминаю Вяч. Иванова, который тоже был всю жизнь ученым-филологом, а 38 лет издал первый сборник своих стихов. Только 38-ми лет! Может быть, и я так же, а? Впрочем, я – уже старый воробей в писательском деле, и меня этими хлопушками не проведешь. Так как есть непреодолимая потребность писать, то я буду писать эти вещи при первой же возможности. Однако относиться к ним серьезно и – тем более – стремиться к их напечатанию я буду только после твоей консультации. Как бы ты ни скрывала свое плохое отношение к этому, я увижу это по малейшему и тончайшему движению твоих глаз, твоего отцовского лба и твоих губ. И если ты одобришь это – и я, и ты сразу почувствуем, что так надо, что это правильно, что нужно стремиться здесь к серьезным целям. Важны тут, конечно, не просто определенные вкусы в литературе и искусстве, воспитанные у нас с тобою долговременным опытом жизни и общения родных душ. Важны и все прочие моменты нашей жизни и нашей работы, которые необходимо учитывать в этом новом деле и которые могут быть выявлены только при взаимном глубоком и любовном корректировании. Словом, если будем вместе – все будет, если же нет, то… Уж не знаю, что будет, если не вместе. Плохо, конечно, будет. Придется поставить крест над всеми жизненными проблемами и предоставить все – воле ветра. Ведь через год мне уже стукнет 40 лет. В этом возрасте трудно меняться и невозможно становиться на новый путь. <…> Потому, несмотря на 1930 – 1932, все же продолжаю думать, что путь наш был правильный и что мы правильно ориентировали себя, мы, люди 20 века, среди мировых проблем религии, науки, искусства, общественности, давши свой, исключительно индивидуальный и оригинальный образ жизни, который нельзя уничтожить, и не только потому, что мы уже не первой молодости, но потому, что он по существу своему есть образ правды людей 20 века, захотевших в своем уме и сердце вместить всемирно-исторический опыт человеческой культуры и не оторваться ни от хорошего старого, ни от хорошего нового. Ведь истина – всегда одна и та же, хотя образ ее исторически меняется, и трудно бывает только разглядеть ее сквозь туманы и сутолоку узкого исторического момента. Думается, что мы правильно увидели эту нашу, нашу собственную с тобою, истину и дали свой стиль жизни, непонятный, м.б., никому из нашей современности, и русской, и западной. И если страдаем мы, то, хочется думать, не потому, что избранный нами путь плох, но потому, что по этому прекрасному и правильному избранному нами пути мы плохо шли. В этом единственный смысл этой вопиющей бессмыслицы последних двух лет.

Ну, хорошо. Так как же? Я все боюсь, что тебя пригонят сюда. Если не дадут нам жить в Лодейном поле, то прямо говорю: лучше тебе сюда не ездить! И что за мое положение сейчас – никак не пойму. Живу на пересыльном пункте и считаюсь пересыльным (с 13 июня), а работаю – в солидном учреждении, в Отделении. Не пойму ничего и насчет Сиблага. Если хотят объединить меня с тобою, то почему не шлют меня в Белбалтлаг? А если не хотят этого объединения, то зачем вызвали меня сюда для пересылки в Сиблаг? И что значит: «оставить впредь до распоряжения?» Оставить ли навсегда или что-то там еще решается о нас и будет еще какой-нибудь приказ? Соколовым писал два раза – в ответ ни слова. Просил пойти и узнать (они ведь наметили кое-какие ходы) и сообщить. Не последнюю роль в проблеме Сиблага сыграла, оказывается, Зинаида Аполлоновна. Ее я и просил исправить наше теперешнее положение и, если объединять, то не так, чтобы ты осталась на Медвежке, а я уехал в Мариинск, и не так, чтобы ты жила в Свирлаге с проститутками и сифилитичками. Жду каждый день из Москвы и писем и жратвы. И – пока ничего нет. Впрочем – все очень хорошо, очень хорошо! Я напишу тебе рассказ о математике, который осеменял женщин одним взглядом, и они забеременевали, и который построил прибор на основании интеграла Коши о комплексных величинах, превращающий всякую вещь в фигуру с мнимыми пределами, так что всякое пространство и в том числе всякое живое существо по определенным формулам может быть мгновенно вывернуто наизнанку. И опишу, что там оказывается, наизнанке. Ну, прости своего [зачеркнуто] Твой вечно А.

Сноски


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю