Текст книги "Паника в Борках"
Автор книги: Александра Свида
Жанры:
Исторические детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Глава XI На балу у графини Бадени
Бывшая дача Ромовых горит огнями. Сегодня графиня Бадени дает бал.
Один за другим подъезжают автомобили и кареты.
У порога танцевальной залы стоит красавица-хозяйка и с ней ее родственник Прайс.
На графине светлое шелковое платье и никаких драгоценностей. Да и на что они ей? Только побледнели бы рядом с ее лучезарной красотой.
Для всех у нее находится приветливая фраза и чарующая улыбка.
Несмотря на значительное увеличение площади самого дома и пристройку большой танцевальной залы, с трудом помещаются съехавшиеся гости.
На приглашение откликнулись буквально все.
Играли тут роль не только громкое имя, выдающаяся красота и громадное состояние хозяйки, но также и… глухие, смутные слухи, связанные с личностью графини. Слухи эти, очевидно, создавали ей рекламу и были тем магнитом, который притягивал всех в ее дом.
В роскошной зале на хорах заиграл оркестр; плавно закружились пары танцующих.
В бывшей спальне убитого Рогова шла карточная игра, а в прекрасно декорированных комнатах его трагически погибших жены и дочери собрались солидные или просто не танцующие гости; среди них бесшумно скользят лакеи с прохладительными напитками, мороженым и фруктами.
Всюду слышатся оживленные разговоры.
Вот в углу большой террасы собрался знакомый читателю кружок: красавица Дарская, графиня Мирская, жена доктора Карпова, князь Волин и приват-доцент Сталинский[2]..2
В первой книге дилогии – приват-доцент Сталин (Прим. изд.).
[Закрыть]
Льется светский разговор.
– Вот где я нахожу вас, Елена Николаевна, – обратился к Дарской вошедший товарищ прокурора Корнев. – Огни танцевальной залы потому так слабо ее освещают, что в ней отсутствует самая яркая звезда!
– О, Всеволод Александрович, какое неудачное сравнение, – засмеялась Дарская. – Кто же не знает, что яркий свет и звезды понятия не совместимые. Вы, вероятно, хотели сказать, что я ушла в тень потому, что в зале слишком яркие огни!
– Елена Николаевна, преступно так искажать смысл моей фразы, а еще непростительнее заставлять нас искать вас по всему дому и саду!
– Ой-ой, Елена Николаевна, вас обвиняют в серьезном, непростительном преступлении; интересно, как сумеете вы оправдаться от этого обвинения, – вмешался в разговор Волин.
– Ничего, князь, я видела в саду нашего многообещающего юриста г. Захарова; если уж Всеволод Александрович очень обрушится на меня с своими обвинениями, я призову на помощь защитника!
– Тогда не вернее ли будет, Елена Николаевна, довольствоваться таким неквалифицированным, но зато свободным, как птица, защитником, как ваш покорный слуга? – с улыбкой склонился перед ней Сталинский. – Захарова я только что видел проходившим в сад с…
– M-lle Дурново? О, тогда, конечно, я выбрала неудачно и без вашего любезного предложения оказалась бы предоставленной собственным силам, а с таким противником это…
– Далеко не безопасно, поверьте. Я в этом убедилась, слушая неоднократно блестящие, но беспощадные обвинения Всеволода Александровича, – улыбнулась Карпова.
– В защитнике, оказывается, больше всех нуждаюсь я сам, а мою грустную и тяжелую обязанность взяли на себя все!
– Я беру вас под свою защиту, Всеволод Александрович, а в расплату за это не откажитесь помочь мне разыскать моего мужа!
– Счастлив хоть чем-нибудь быть полезным вам, графиня!
– Если вы произнесли слово «расплата», графиня, то присудите же ему достойное наказание, а не награду, каковою является ваше общество, и когда вы перестанете нуждаться в провожатом, передайте его в полон красавице-хозяйке, чем заставите молить за себя Бога многих и многих преступников!
– А я, превращаясь из обвинителя в просителя, умоляю Елену Николаевну придумать достойное наказание вам, князь, за ваше злое пожелание мне!
– Как так? Плен у такой красавицы, как наша хозяйка, вы, господа, называете наказанием, – с шутливым возмущением воскликнула Дарская.
– Графиня, бесспорно, ослепительно хороша, но…
– Вот всегда так. Восторгаются ее красотой, умом, грацией, обаятельным обращением и оканчивают обязательным «но». Уведите его, графиня, и по миновенении надобности, в самом деле, передайте нашей очаровательной хозяйке, чтобы он или отказался от своего «но», или уж не ставил бы за ним точек, а ясно и определенно формулировал бы его значение!
В роскошном уголке, стены которого видели трагическую кончину жены Ромова, собравшееся общество невольно заговорило о сравнительно недавнем преступлении и его жертвах.
– Ни за что не согласилась бы жить в этом доме, – заметила княгиня Вольская, – мне кажется, что от стен и сейчас еще слышен запах крови. Здесь почти в каждой комнате лежал труп!
– Да, – улыбнулся Зорин, – даже чердак, превращенный в антресоли с прекраснейшей биллиардной комнатой, напоминает мне повесившегося там денщика!
– Вот чему я должен приписать выигранную мною партию у такого игрока, как вы. Очевидно, вас так охватили воспоминания, что вы не могли сосредоточиться на биллиардных шарах!
– Вам ли говорить о случайностях моего проигрыша, г. Данилов; с моей стороны было дерзостью сражаться с вами, признанным королем биллиардной игры!
– Что за фантазия, господа, играть на биллиарде, когда дом полон интересных барышень и дам. Я ушел было в этот уголок дать отдых моим старым глазам, а здесь, оказывается, ослепительно светит солнце, – поклонился в сторону Вольской Висс.
– Вас, ваше превосходительство, ослепила своей красотой, конечно, прекрасная хозяйка дома, которую вы встретили, входя в эту комнату; и вам все еще светят оставленные ею лучи. Признайтесь откровенно, – отпарировала его несколько тяжеловесный комплимент Вольская.
– Графиня Бадени, действительно, ослепительна, – вмешалась в разговор все время молчавшая старая княгиня Апухтина. – Если бы не ее кроваво-красные губы и не острые нижние клыки, жутко поблескивающие при улыбке, я бы сказала, что она, как две капли воды, похожа на одну мою знакомую княгиню, но та, слава Богу, покоится уже в земле и даже не оскверняет своими остатками склеп славного старинного рода, которому причинила столько беды.
В комнате водворилось молчание. Все догадались, какой славный род вспомнила Апухтина.
В это время на мостике искусственного пруда остановились m-lle Дурново и Захаров.
Молча любуются они отражением света в воде.
Пруд находится в самой глубине большого сада. Сюда мало кто из гостей заходит, а звуки музыки долетают ласкающими мягкими тонами.
Притихшая, задумавшаяся Надежда Михайловна нежно прижалась к своему жениху.
Хорошо им здесь вдвоем.
Над ними в синем небе мигают звезды; у ног, в уснувшем пруду, тихо плещутся потревоженные необычным светом рыбы, а главное, полное отсутствие посторонних людей.
– О чем вы думаете, Владимир?
– Какой странный вопрос, дорогая, когда я здесь с вами!
– Я тоже здесь с вами, а однако сейчас упорно думаю… угадайте о ком?
– Уверен, о Прайсе. Это ваше слабое место, Надин, и, вероятно, для вас отравлен сегодняшний праздник тем, что Прайс является как бы его вице-хозяином?
– Это правда, я неприятно поражена его родством с графиней Бадени, но…
– Надин, родная, и вы произносите это «но», а знаете ли, что теперь почти все стали злоупотреблять этим «но», сопровождая им имя графини. Нашлись даже остряки, которые прозвали ее «графиней Но».
– На этот раз вы ошиблись; мое «но» не имело многозначительных точек и того загадочного значения, которые многие почему-то связывают с именем графини; я только остановилась, подыскивая более точное определение того, что меня в ней поражает.
– Что же, нашли теперь более точное определение?
– Да, меня поражают ее губы; не находите ли вы, что они имеют такой вид, точно только что вымазаны свежей кровью!
– Эта кровь называется…
– Краской, вы думаете. Нет, у нее губы не крашеные, а именно кровавые; приглядитесь!
– Слушаю, моя дорогая, а вы обещайтесь прогнать с вашего лица эту тучку какого-то грустного раздумья.
– Опять ошибаетесь, Владимир. Это вовсе не грустное раздумье, а моя обычная интуитивная способность предчувствовать грядущую беду или опасность!
– Да сохранит нас Бог от этого!
– Да сохранит, – тихо повторила за ним Надежда Михайловна. – Но мне почему-то становится жутко.
– Тогда вернемся поскорее к людям, к свету и танцам; авось, они разгонят мрачные предчувствия.
– Хорошо, идем к людям. Сегодня весело, светло, шумно; интересно, что-то нам принесет завтрашний день?
– Только 13 число, Надин, и продолжение нашего счастия, – нежно поцеловал ее жених.
Глава XII Село Коржевка
На правом гористом берегу Волги широко раскинулось богатое село Большая Коржевка. С высоты своей презрительно смотрит на жалкие избушки Малой Коржевки, которая тоже широко, но как-то убого расползлась на другом песчаном берегу той же царственной реки. Между двумя селами непримиримая вражда.
Малая Коржевка населена православными, и занимаются они рыболовством и промыслами на стороне; но несмотря на это, живут бедно и грязно.
Большая Коржевка – село искони веков староверческое. Живут богато. Стройка основательная, вся под железом. Избы обнесены высокими заборами, дворы крытые, калитки на запорах. Крепко живут, не менее крепко и веры своей держатся. Со стариков и старух хоть иконы пиши, такие лица у всех сурово-важные, а то и изможденные постом и молитвою.
С нижними коржевцами не водятся, зовут их табачниками и пьяницами.
Те, со своей стороны, тоже на верхних неодобрительно косятся и малых детей пугают верхними изуверами.
Это старики. А молодежь?
Ну, те, как выедут в праздник на катанье на лодках, друг на друга с улыбками поглядывают; шутками-прибаутками перекидываются, а то и свадьбу-самокрутку сыграют.
Не раз даже случалось, что мало-коржевская девица в гору убежит, семиклинный сарафан оденет, голову на прямые концы повяжет.
Эта уж для отца с матерью пропала, староверы запрут– не выпустят. Сверху побеги случаются рже; а коли случится грех, лучше сама куда глаза глядят убегай, а то ненароком и придушить какая-нибудь изуверка может.
У самого края Большой Коржевки изба Афанасия Крутых.
Старик-хозяин свое прозвище оправдывает вполне: нравом крутой, веры держится крепко, сам начетчик.
Их большая моленная почти всегда полна пришлым людом старой веры.
Детьми не богаты. Одна-единственная дочь Евдокия. Мать в ней души не чает, да и суровый отец любовно поглядывает. Женихов много, только Евка все перебирает, упирается.
Отец с матерью не неволят; пусть в доме поживет, покрасуется.
Мать налюбоваться не может на доченьку, что как маков цвет расцвела. Только последнее время любимая доченька точно прихворнула или запечалилась; с лица спала; румянец поблек, глаза потеряли блеск. И все от людей точно прячется. Извелась мать, на нее глядючи. А вчера отец из города вернулся черней тучи, дочку кликнул.
– Батюшки же вы мои родимые, не глядели бы гла-зыньки мои на вольный свет. Доченька же ты моя ненаглядная, солнышко ты мое красное; что же ты над своей головушкой да над матерью старой наделала. Легче мне было бы тебя малым дитятком в гроб положить. Что я теперь, горемычная, с тобою поделаю, дочурка моя ненаглядная, дитятко мое несчастное…
Плачет, заливается, причитает мать в боковушке над замертво лежащей дочерью. Насилу она у отца ее вырвала, думала, насмерть забьет…
Яркое, погожее весеннее утро встает над Коржевкой; вот-вот все село проснется.
Первой распахнулась калитка Афанасия Крутых; из нее сильной рукой вытолкнутая Евка вылетела на середину дороги.
– Чтоб ты, умирая, отца с матерью вспомнить не смела, и на том и на этом свете проклята будь! – несется ей вслед грозное напутствие.
Сжалась, съежилась Евка. Идет, не оглядывается, из села спешит скорее выбраться, от проклятий отцовских на край света уйти, надрывного матери плачу не слышать.
За калитку мать вышла. Как же она в одну ночь состарилась, сгорбилась, из-под платка седая прядь волос выбивается.
Вслед дочке – жадно прощально глядит. На этом свете уж не увидятся. Глаза рукой прикрывает – лучше разглядеть хочет.
Ничто не поможет, бедная!
Это не солнышко восходящее, а слезы горькие-соленые твои глаза слепят.
На последнюю горку поднялась ее дочка, спускается… вот уж ноги исчезли, до плеч скоро спрячется, а там и головушка навек скроется.
– Дочушка, моя дочушка!
Старческие дрожащие руки в пустое пространство протянуты, рыдания грудь рвут. Вторично с резким щелканьем распахнулась калитка; тяжелая рука легла на плечо несчастной матери.
– Ты что? Народ дивить, что ли, вздумала? Чтоб я слез этих никогда не видал, слышишь! Или работы у тебя мало? Иди!
Калитка хлопнула тяжелым засовом, задвинулась. Одним человеком в Коржевке навек убавилось.
* * *
Зной нестерпимый!
Среди ржи высокой еле бредет женщина. Трудно определить, молода она или стара. Идет, шатается, чуть не падает. Жарко, а она в большой черный платок кутается.
– Сил моих нет! Хоть бы до леса дойти, – шепчут сухие потрескавшиеся губы. – Говорят, теперь уж и до Москвы недалеко. Только бы дойти как-нибудь. Там Митю найду, ребенка ему отдам. Неужто уж не сжалится, ведь его кровь.
Осенью, как вернется, жениться обещал, а того не подумал, где мне до осени-то быть. Да мне теперь в те стороны и ходы отцом заказаны.
Мамочка ты моя бедная, дорогая, любимая! Не лучше ли мне было загодя тебе в беде признаться, горе свое поведать?
Берегла я тебя, да и сказать стыдилась. Вот и дождалась!
Жива ли ты, моя бедная? Верно, не меньше моего му-чишься!
Посмотрела на свои ноги израненные… Башмаки давно износились.
Христовым именем идет, а куда, и сама не знает.
– До лесу бы скорее. Измучилась я.
Болит все тело. Спину как ножами режет. Дошла… В лесу тоже мало прохлады… Душно…
В стороне от дороги в кустах кто-то стонет; сквозь плач то мать, то Бога на помощь призывает. Женщина в страданиях извивается, скрюченными пальцами судорожно траву рвет, землю копает…
Мать далеко, Бог высоко; нет бедной помощи.
Стоны и плач в вопль перешли.
Чуть слышный писк… И все затихло… Жаркий душный день к концу идет. Солнышко закатилось. Птицы умолкли; прохладой повеяло. Из кустов вздох послышался.
Женщина открыла глаза; после обморока в себя пришла.
– Что это холодно как?
Сбитое платье поправляет, рука во что-то липкое попала. Это она в холодной кровяной луже лежит.
Подвинулась, села.
– Что за слабый писк возле нее?
Окончательно в себя пришла.
Оторвала угол изношенного черного платка, завернула в него несчастного, в утробе матери проклятого родным дедом пришельца в мир.
Встала. Наугад по дорожке бредет, за ней кровавая полоска тянется, а с нею жизнь куда-то уходит; легкая ноша не по силам становится.
– Умереть одной в лесу! Как страшно! – несутся тревожные мысли.
Ночь месячная, светлая, тихая.
Ни признака ветерка, не скрипнет дерево, не шелохнется листок.
Молчит дитя. Шатающейся тенью идет по дорожке юная мать.
В больном мозгу бегут картины и мысли. Вот вновь начинает болеть нещадно избитое строгим отцом тело. Надрывно рыдает, причитает, точно над мертвой, несчастная мать.
Как бесконечно длинна дорога в Москву. Там Митя! Донести бы ребенка… За нею все заметнее кровавая полоса, – в ней все меньше и меньше сил. Скорее бы из леса. Скорее бы к людям. Скорее кому-нибудь отдать ребенка. Слава Богу! Лес становится реже, за ним луга и на пригорке раскинулась усадьба.
Собрала последние силы… идет. Душа молит, кричит, призывает на помощь хоть кого-нибудь.
Будто послушные зову, широко распахнулись ворота усадьбы, пара черных, как ночь, коней, запряженных в черную же коляску, вынеслись на дорогу. На вожжах повис весь в черном кучер. Огнем горят глаза лошадей, страшен оскал закусивших удила зубов; не слышно звука копыт и колес.
В угол коляски откинулась одетая в белое дама. Глаза горят фосфорическим блеском. Бедная мать с мольбой протягивает к ней свое дитя.
Дама наклонилась; плотоядная улыбка растянула губы. На лету схватила ребенка и… ни коней, ни кучера, ни коляски…
* * *
Тринадцатое июня подарило Борки новым сюрпризом. При въезде в парк найдено обескровленное тело новорожденного ребенка с крошечной ранкой за ухом.
В трех верстах за Борками, у ворот наглухо забитой усадьбы князей Шацких, лежала мертвая молодая женщина, умершая, по определению врачей, от послеродового излияния крови. Каким образом очевидно убитое дитя оказалось в трех верстах от матери? Волнение в Борках росло.
В тот же день, выходя из помещения Уголовного розыска, бледный, без мысли и цели, шел по улицам Москвы Зенин. Неужели так подействовала на него жестокая отповедь начальства?
Нет, к ней он привык и знает, что за вспышкой гнева всегда последует справедливая оценка.
Страшно сознание собственного бессилия, ненужности и вредности своего присутствия на важном и ответственном посту.
Бездарность! нещадно окрестил он самого себя. Зашел на телеграф и сообщил своей невесте, что просит ее считать себя свободной, что он уезжает и уходит навсегда с ее жизненного пути.
Такой же бледной тенью дошел Зенин до крыльца своего домика и здесь остановился… Кругом благоухали цветы, веселой песнью заливалась канарейка, а внутри домика, за две комнаты от входа, умирала его мать. Дорогая старушка расстается с жизнью, не смутит же он ее последних минут своим личным горем.
Согнутый корпус выпрямился; голова гордо поднялась. Безнадежность сменилась тихой грустью и через минуту холодеющие руки умирающей покрывал прощальными поцелуями только горячо любящий сын…
Глава XIII Душа отлетела
Маленький домик у Калужской заставы не изменился; не потемнела белая окраска; все так же блестят чистотой стекла его трех окон.
Гостеприимно раскрыты двери веранды, пестрит разноцветными цветами палисадник, ласкает взор свежая изумрудная зелень травы, весело желтеют дорожки и… вместе с тем, чувствуется во всем что-то мертвое и унылое.
На среднем окне нахохлилась и умолкла канарейка; на верхней ступеньке веранды сидит печально подвывающий песик – Бобка; через открытое кухонное окно не льется веселая песня Оксаны, аккомпанируемая звоном кастрюль и сковород; в самом домике не мелькает покрытая черным кружевным чепцом седая голова милой старушки; не раздаются ее обычные покрикивания на вечно враждующих Пушка и Бобку; не выходит она за калитку сада взглянуть, не идет ли ее ненаглядный Володя.
Что же случилось с веселым домиком? Куда девалась его гостеприимная хлопотунья-хозяйка?
Почему притихли ее птичка и баловни-животные? Почему цветы печально опустили головки? Уехала или ушла куда-нибудь хозяйка?
Нет, не ушла еще она из своего любимого домика, и тишина его только кажущаяся. Необычный вид приняла и маленькая гостиная: сдвинуты в угол диван и лишние стулья; белым коленкором затянуто зеркало; большой столовый стол принесен сюда и поставлен на середину комнаты, а на нем, вся обставленная цветами, с нежным, строгим лицом, обрамленным густой тюлевой рюшью, лежит всеми любимая старушка.
Высохшие худые руки сжимают кипарисовый крест; брови слегка сморщены, точно она усиливается вникнуть в смысл печально-горьких псалмов, которые, стоя за аналоем у изголовья, четко и раздельно читает монахиня.
Слова сокрушения о содеянном, мольбы о помощи, надежда и вера в твердую опору, нанизываясь друг на друга, наполняют комнату. В ней еще носятся струйки ладана после недавней панихиды, к ним примешивается запах воска горящих свечей, желтый свет которых, колеблясь и мигая, тускло освещает комнату.
В соседней комнате какая-то дама пониженным тоном отдает распоряжения Оксане.
Зенин заперся в своем кабинете.
Гнетущая тоска заползла во все углы так недавно еще веселого дома.
Что же случилось? Почему так глубока и велика во всем перемена?
Опустел навсегда белый домик.
Осиротели в нем люди, птицы, цветы!.. Из него отлетела душа!..
Отзвучали печальные песнопения панихиды, прорыдал хор «вечную память» и разошлась по домам любопытная толпа, собравшаяся поглазеть на покойницу и подивиться ледяному спокойствию сына, стоявшего у ног боготворившей его матери без слезинки в глазах, с крепко сжатыми губами и скорбной складкой на лице. Не дрожала его рука, державшая роковую свечу, не согнулись колена под гнетом страшных прощальных слов: «Вечная память!»
Быть может, в его душе больший отзвук нашли слова «Аллилуйя». А его осудили, да еще как осудили.
Досталось также немало пересудов и на долю молодой девушки, комочком сжавшейся в углу передней и припавшей в глухих безудержных рыданиях к полу.
– Смотрите! Бывшая невеста Зенина.
Безусловно, притворны эти рыдания!.. Просто воспользовалась предлогом войти в дом и надеется обратить на себя внимание плачем о так горячо любимой им матери.
С насмешливой презрительностью скользят по ней глаза соседок, но ничего не видит и не слышит сам Зенин.
Он – далеко от мира с его печалями и заботами; она – вся его на земле.
Любовь ее к нему глубока и беспредельна. Недоумевая перед причиной, побудившей его вернуть ей обручальное кольцо, она чувствовала глубокую драму его души, видела его нечеловеческие страдания и горько оплакивала смерть его ангела-хранителя – матери, которую и сама искренне полюбила.
Мать закрыла навек глаза, и он теперь один, один! А она не смеет пройти к нему!
– Боже, спаси и помоги ему в какой-то постигшей его беде. О, милая, хорошая, родная, – в безумных рыданиях звала она старушку. – Ты еще здесь; душа твоя не отошла еще от земли; будь же при нашем бедном Володе; не оставляй его одного! Что-то роковое, страшное мучит его в последнее время, а мы так его любящие, были от него далеко. Ты боролась со смертью; я, отвергнутая, не смела переступить вашего порога!
Вся ушедшая в безумный зов к мертвой, не слышала бедная конца панихиды. Очнулась от наступившей почти полной тишины. Поднялась… вошла в комнату. Монотонно роняла святые слова монахиня, и в важном спокойствии слушала их покойница…
Зинаида Николаевна в страстном порыве припала к ее ногам. Их холод, проникая через парчу покрова, освежил ей голову.
Пришла в себя… Поцеловала сложенные накрест руки и, шепнув внушительно: «Смотри, не оставляй его; в воздухе висит непонятная, но большая беда…», вышла, не оглядываясь. В саду наклонилась над клумбой, желая сорвать на память белую розу, но ошиблась стеблем, и в руке ее оказалась – кровно отливающая густо-красная гвоздика.
Неужели это предзнаменование? – вздрогнула Зинаида Николаевна и оглянулась на окна. Затем, не отдавая себе отчета, вернулась, вложила красный цветок в мертвую руку и, глядя упорно в закрытые глаза покойницы, медленно, строго приказала:
«Будь на страже, берегись!»
* * *
Дверь с опущенной тяжелой портьерой отделяет кабинет Зенина от мертвой матери.
Что же делает этот когда-то столь преданный и любящий сын?
Нервной рукой выдвинул ящики письменного стола и внимательно просматривает все документы, письма и заметки. Стоящая возле корзина не вмещает больше изорванной в мелкие клочки бумаги, и она, точно пушистый снег, устилает пол кабинета. Сам он находится в каком-то полусознательном состоянии, точно не видит и не сознает окружающего. Бледные губы шепчут отрывистые, непонятные слова, а саркастическая улыбка кривит по временам его рот, и начинает дрожать рука, нервно сжимающая какой-нибудь лист исписанной бумаги, точно колеблясь, как поступить с нею; но через минуту мелкие белые клочки падают покорно возле своих предшественников. Вот остановился он над пачкой бледно-лиловых конвертов, связан-ньих лентой. Застыл… замер над ними…
– Нет, их надо уничтожить бесследно. Никто не должен заглядывать в святое святых моей души. Я имел мужество проститься с Зиной, пусть же не попадают в чужие руки ее письма.
Прощай, прости, ненаглядная! Я должен уйти с твоего пути и из жизни. Я неудачник, выжатый лимон, без средств, лишенный службы и главное, с несмываемым пятном сознания своей полной бездарности!
Нежно прижал к сердцу и поцеловал душистую пачку, подошел к камину и недрогнувшей рукой поднес к пламени. Немигающими глазами следил, как неумолимое пламя постепенно охватывало всю пачку заветных писем, пока закрутившиеся отдельные листочки один за другим не превратились в пепел.
Наконец, почернело устье камина.
С усилием оторвал Зенин взор от темно-серой бесформенной груды, оставшейся от дорогих писем, и только теперь заметил, что в комнате стало темно. Наступивший вечер густыми тенями залег по углам; в печальном сумраке кабинета белел только пол, густо усеянный обрывками бумаги, да у окна чернел силуэт письменного стола с жадно открытыми пастями ящиков…
– Пора, – прошептал Зенин. – Прощайте, Зина и мама! Единые дорогие существа на земле! На земле? Здесь остается одна бедная Зина. А мама? Я иду к тебе, родная! Сейчас увидимся!
На столе блестит револьвер. Сжала рука холодную рукоятку… Громко, больно бьется в груди сердце. Сейчас перестанет! Надо только без промаха в него целить! Дуло прижато к сердцу, легкий нажим пальца и…
Что это? Он не один уже в комнате! Перед ним, озаренная каким-то внутренним светом, четко рисуется фигура матери; мягко блестит шелк ее серого платья, чуть шевелятся ленты чепца. Ясно видны строгие черты лица и сурово, грозно глядят всю жизнь блестевшие для него любовью и лаской глаза…
– Навек губишь душу из-за земных пустых неудач, – раздается тихий неземной голос. Рука протягивает к самому его лицу кипарисовый крест. – Клянись до конца пройти жизненный путь. Благословение Божие сойдет на тебя! Заговорит мертвый дом. Гнев Господень покарает злодеев! Я приду к тебе на помощь не одна. Оглянись!
Оглянувшийся Зенин замер от неожиданности и удивления перед невиданно прекрасной женщиной, стоявшей за его плечами. Лучистые глаза ласково улыбались в ореоле золотистых волос; чуть наклонилась; губы раскрылись и прошептали: помоги открыть и обезвредить злодейку, спаси детей!
– Клянись, – чуть слышно шепчет мать, и суровые глаза ее увлажнились слезами.
– Клянусь терпеть и бороться до конца! Клянусь и тебе, чудная женщина, посвятить жизнь твоим детям, если ты укажешь мне путь к ним, – громко произнес Зенин.
Глаза матери смягчились; рука крепко прижала к его губам кипарисовый крест, и комната погрузилась во мрак…
До слуха Зенина ясно долетали слова Псалтыря: «К тебе прибегаю, Боже мой, Ты моя защита, крепость и помощь».
Упал револьвер на устланный обрывками бумаги пол. Как безумный, бросился Зенин в соседнюю комнату. Сладко дремлют в углу три старушки, добровольные карауль-щицы. Истово крестится перед аналоем монахиня, отвешивая глубокие поклоны. Потрескивают, мигают восковые свечи, а на столе вытянулась и застыла в мертвом покое его мать.
– Мама, – бросился к ней Зенин.
Что это? Черты лица совершенно изменили выражение, и вместо строгой важности в них разлилось безграничное спокойствие. Вокруг рта легла мягкая складка; вот-вот сложатся в улыбку губы, подымутся ресницы и блеснут любовью глаза. Слезы благодарности полились из глаз Зенина.
Припал, как когда-то в детстве, к ее груди и порывисто шепчет:
– Сдержу свою клятву, а ты не бросай меня одного на земле, помоги, помоги!..
Подогнулись колени, упал у подножья катафалка, молится, плачет… Спят по-прежнему в углу старушки… Монахиня тихо вышла…