Текст книги "Паника в Борках"
Автор книги: Александра Свида
Жанры:
Исторические детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Глава VII На стройке
Дача полковника Ромова неузнаваема. Вся она закрыта сетью лесов и большим количеством заготовленного строительного материала.
Не один десяток рук занят здесь спешной работой над обновлением и ремонтом построек и над расширением сада за счет векового парка. Работу взял на себя подрядчик Иван Ефимович Тихонов и довел бы ее до скорого конца, если бы не мешал главный доверенный графини Бадени, купившей эту усадьбу после столь трагической смерти семьи полковника.
Доверенный этот, немец Карл Карлович Фогт, буквально бельмом на глазу сидел с утра до вечера во временной конторе и, совершенно не понимая души русского народа, тормозил работу, придираясь к пустякам и за всякую мелочь нещадно штрафуя рабочих!
Уж и не рад был опытный и знающий людей Иван Ефимович, что, соблазнившись крупным заработком, взялся за эту срочную работу, да еще поставил сюда лучшую свою артель – владимирцев.
Того и гляди взбеленятся ребята окончательно, заберут свои топоры, пилы и лопаты, да в лучшем случае уйдут с работы к другому подрядчику.
– А теперь как раз самая стройка и люди нарасхват. Один Тит Синявин, чтобы только мне свинью подложить, к себе их за милую душу возьмет, да еще даст дороже против моего. – Эх, – почесал он затылок, – черт меня дернул пойти под начало к этой немецкой колбасе, да еще с ребятами на пайки пойти, чтобы скорее куш сорвать!
– Дз-дз-дз, – задребезжал, прерывая его размышления, электрический звонок.
– Ну, подумай о черте, сразу хвост увидишь. Иду, колбаса ты заграничная. Зазвонил с самого утра, теперь пойдет дергать: то не так, это не этак.
– Доброго утречка, Карл Карлович, – добродушно поздоровался он через минуту с ненавистным немцем.
– Morgen, – милостиво бросил толстый, румяный немец. – Ну, что наши молодец? Начиналь очистить парк от спилень древ?
– Скоро будет готово, Карл Карлович. Очистят дерево от коры, тогда и перетаскаю сюда к постройке. Дерева-то дюже велики, ну, да у меня и молодцы на подбор. Вот только жаль, Митька запил. Золотой парень, когда трезвый, а запьет!.. Что поделаешь; тогда ему сам черт не брат – не подступайся.
– Мне надоедаль ваш Митька. В благоустроенном государстве рабочий не ораль так на весь дачний мест и не ругаль так, что даже невозможен понять, ни виговаривал!
– Ругается-то он, и вправду надо сказать, хлёстко, – почесал затылок Иван Ефимович, – только для нашего брата это привычно; одначе за то сработает за пятерых, да и работает хорошо, чисто, хоть куда!
– Ну, а я требоваль: работаль и не ругаль. Bitte, Herr Tichannoff!
– Бить то оно хорошо бы, ну да теперь не те времена. Да и опять же без ругани русский мужик и с места не сойдет, а без матерщины тяжелого и не подымет!
Раздумчиво чесал затылок, выходя из конторы, сам вчерашний ярославский мужик Иван Ефимович.
Его и рабочие особенно любили за то, что он не зазнавался перед ними и не корчил из себя полубарина.
«Душа-мужик» называли они его.
– Ребята, – подошел он к ним, – немец что-то спозаранку про ругань заговорил: так вы уж того, попридержи-тесь маленько!
– Мы, значит, всей душой, Иван Ефимович, да только ненароком оно и вырвется. Ну, да Митьки нет, – без главного, значит, запевалы остались, – все будет по – благородному. Ублаготворим, значит, его немецкую милость, а ты выхлопочи для нас лишнюю чарочку в обед!
– Ладно, устрою! А вы уж, ребята, попридержитесь! Ну, как там бабы? Все ли собрались?
– Да и у баб будет потишей; Матрену-то Митька с собой увел!
– Э-х, кабы они не напились до чертиков, да беды не наделали. Парочка-то аховая!
– Да уж под масть, что и говорить!
– Куда прешь, чертова кукла! Вот я тебе загну хвост, ла дам хворостиной по ж., – раздалось под самым окном конторы.
– Эй, эй, легче на повороте, – прикрикнул подрядчик на степенного Демьяна. – Тебе-то уж и не пристало сквернословить!
– Да нешь я сквернословлю, Иван Ефимович? Она мне, стерва, всю клумбу своротила, хоть сызнова копай. Весь как есть щебень, на, гляди пожалуй, эвона куда выворотила!
– А ты заткни глотку, Демьян. Я те не твоя баба – не подвластная. Видал чать, что споткнулась!
– А ты под ноги гляди, вертихвостка! Нагнали вас тут с бору да с сосенки, шлюхи!
– Да как ты смеешь ругаться, – подбоченилась баба. – Я вот те харкну в рыло!
– Я те харкну! В порошок, сукина дочь, сотру, – погрозил Демьян кулаком.
– Ловко!…..твою мать… – сплюнул от умиления висевший в воздухе маляр.
– Donnerwetter! – поднял руки выскочивший на крыльцо Карл Карлович.
– Herr Tichanoff, – неистово закричал он, – посиляль кто ругайт работаль в парк, я не может слюшаль!
– Они уймутся, Карл Карлович. Демьян слабосилен в парк, а на земляные работы – огонь! Слышь ты, уймись. А ты, Манька, ступай на свое место, – прикрикнул он, останавливая готовую разразиться перебранку.
«Что ж ты, стерва, глаза лупишь,
А полштофчик мне не купишь?
Конфетка, моя леденистая,
Полюбила одного трубочиста я!»
Раздалась нескладная песня двух пьяных голосов, и на дорожку вышла в обнимку милая парочка.
Рыжий мужичонка лихо заломил на ухо видавший виды гречневик, холщевая рубаха с кумачными ластовицами широко распахнута в вороте, пояс отсутствовал. Набойчатые штаны съехали на бедра и только чудом удерживались от окончательного падения; грязные ноги писали вензеля. Дама одета по-городскому. На ногах подобие ботинок со сбитыми на сторону каблуками и пить просящим носком. Подол грязной юбки представлял из себя бахрому. Пуговицы у яркой желтой кофточки оборвались и обнажили давно не мытые шею и грудь и грязное рваное белье. Правый глаз у нее запух и закрылся; под левым синел здоровый фонарь. Всклокоченные волосы и рот, растянутый в пьяную улыбку, дополняли картину ее наружности.
– Принимайсь, Матрена, за работу, – распорядился Митька, толкая свою даму по направлению бабьей артели.
Та взялась было за грабли, но вместо работы оперлась на них и затянула:
«Распроклятую судьбу До могилы я несу Бедная….»
– Тишей ты! – подтолкнула ее соседка. – Видишь, немец на крыльце стоит – злой, страсть!
Рабочие в парке обвязали огромное бревно веревками, взялись за концы и, понатужившись, дружно затянули:
«Мы хозяина уважим,
Через…»
– Легче, черти, – закричал, бросаясь в ту сторону, подрядчик.
«Эй, дубинушка, ухнем,
Эй, зеленая, сама пойдет.
Подернем, подернем,
Да у-ух-нем!»
– поправились тотчас же рабочие.
Митька стянул с головы гречневик, подтянул сползавшие штаны и, стараясь удержать равновесие, поклонился немцу.
– Вот, значит, и мы в вашей милости, – пьяно ухмыльнулся парень.
– Пшоль вон, пьяни руськи свинь!
– Дак ты еще ругатца?! – напялил обратно свой гречневик Митька. – Нет, брат, шалишь! Мы, значит, честно, благородно, а он, слышь: русская свинья. Да если я русская свинья, так ты значит, немецкий боров. Ишь, надулся пузырь – шире мал-меня нету. Да хошь, я тебя в бараний рог согну? Аж пузо твое лопнет!
– Тише, Митюха, тише, – кинулся к нему Тихонов. – Ну, выпил, – дело житейское. Иди теперь с Богом, выспись, а поточ на работу пришел бы…
– Я не хотель его работ. Мой штрафоваль его пьяниц и выгнал вон!
Этого уже не могла стерпеть Митькина душа; из его уст полилась ругань такая отборная, что ни писать, ни прочитать невозможно.
Немец визжал и метался, как зарезанный, крича что-то на родном языке.
Тихонов старался унять Митьку, который не шутя осерчал на ненавистного немца и в свою очередь кричал:
– Нет, погоди. Я те сверну салазки. Ишь распух на ра-сейских хлебах. Много вас тут понаехало, такой-сякой материн сын… – завернул он крепкое словцо.
Но тут освирепевший немец схватил его за воротник рубахи и с такой силой поддал ему коленом, что бедный Митю-ха кубарем полетел за ворота и шлепнулся в песочную пыль дороги.
Разгневанный, красный, как рак, Карл Карлович вернулся в свою временную контору и попробовал охладить пивом расходившиеся нервы.
Но сегодня у него особенно незадачливый день; ни минуты не дают покою; в двух шагах от окна вдруг завыла Матрена:
«Дышала ночь в остроге слабострастья…»
И тут же старая, хриплая шарманка закашляла, захрипела вальс «Дунайские волны».
– О, mein Gott, о, mein lieber Gott! – воздел руки к небу совершенно убитый Карл Карлович. – Что за варварский стран, что за обыщай, что за люди!
– Ру-ру-ру-ру! – хрипло залаял автомобиль, мягко шурша по песку аллеи.
– Вставай, дурной, – закричали рабочие на Митьку.
Тот приподнялся, сел среди дороги и упрямо-глупо уставился на медленно подъезжавший автомобиль.
При падении далеко отлетел его гречневик и растрепавшиеся волосы торчали дыбом вокруг пьяного измазанного лица; глаза сверкали не то пьяным озорством, не то озлоблением, перешедшим с немца на всех и вся.
– Ты что урчишь, черт глазастый, – выругал он дающего непрерывные сигналы с еле ползущей машины шофера, – ты думаешь, забоялся? Держи карман шире! Да я отродясь никого не боялся; с. ть я хотел на твою дурацкую машину. Съезжай в сторону, если я тебе мешаю. Меня, брат, пьяного наш барин на тройке коней объезжал, а не то, что твой дурацкий ящик. Ну-ка, попробуй, задави. Нет, брат, дудочки, наотвечаешься!
– Что случилось? – постучала в разделяющее ее от шофера стекло сидящая в автомобиле дама.
– Ничего особенного, ваше сиятельство. Какой-то пьяный мужик сидит посреди дороги и не слушается сигналов!
– О, тогда я лучше выйду. Мне бы не хотелось причинить ему вред. Вы говорите, он пьяный; значит, не понимает, что делает!
Митька неожиданно для себя и для других вдруг подпер ладонью голову и, заливаясь пьяными слезами, затянул заунывную:
«Не белы снеги во поле расстилалися».
– Боже мой, он ненормальный!
– Послушайте, кто-нибудь, – раздался громкий мелодичный голос, – позовите сюда Карла Карловича!
Ближайший рабочий бросился исполнять приказание.
Тихонов, как прикованный, стоял в десяти шагах и с удивлением глядел на невиданную красавицу.
В купе сидела дама лет тридцати двух-трех; матово – бледное лицо окружали пышные кудри золотом отливающих волос; из-под дуг бровей, полузакрытые черными ресницами, загадочно сияли огромные сапфировые очи. Изящно очерченный нос заканчивался нервными ноздрями, а ярко-алый маленький рот имел безукоризненные очертания; под легким шелковым манто угадывалось стройное сложение.
По аллее сада трусцой бежал к автомобилю потерявший всякую важность осанки, недавно столь грозный немец.
После недолгого разговора с управляющим красавица-графиня, оказавшаяся хозяйкой ремонтируемой дачи, уехала. Митька, провожавший глазами удалявшийся автомобиль, вдруг сорвался.
Казалось, что половина хмеля у него выскочила; бежит быстро и ровно прямо в контору.
– Ну, быть беде. На Митьку накатило; теперь ему сам черт не брат, – переговариваются рабочие.
– Беда, – прошептал и подрядчик.
Но так велика была общая ненависть к притесннтелю-немцу, что ни один человек не двинулся к конторе.
– Пшоль вон, русский пьяниц, – грозно поднялся навстречу Митьке Карл Карлович.
– А, да ты еще не унялся, – скрипнул последний зубами, – видел, как меня красавица-барыня объехала?! А ты, колбаса протухлая, за шиворот вздумал Митьку Хруща хватать, да об землю кидать. Это тебе с ненароку удалось! А ну-ка, сунься теперь. Ты меня при всей артели осрамил; ступай, прохвост немецкий, при ней же и прощения проси, а то я тебя, такой-сякой материн сын, – полилась отборнейшая митькина брань, – в порошок сотру!
Растерявшийся немец отступил в угол и инстинктивно загородился столом. Рука его потянулась к звонку, но в тот же миг по ней ударил Митька.
– Ты это, сукин сын, за звонок хватаешься? Знаешь ли ты, дьявол, что своим дзиньканьем у всей артели нутро вызвонил? Долго ли ты, пиявка немецкая, кровь нашу пить будешь? За каждую малость штрафами одолевать? Проси прощения, говорю!
– Пшоль вон! Ка-ра-уль, – не своим голосом аавопил немец.
В ответ зарычало тоже нечеловеческое: a-a-a-a!
Грохот падения мебели, – возня, – крик, – … и… тишина.
Через минуту на крыльце показался бледный, совершенно отрезвевший Митька.
Что за диво!? Перед домом ни души; в парке вовсю стучат топоры и несется многоголосая, разудалая песнь.
Идет туда Митька… стал…
– Братцы, я немцу бока помял… Только, кажись, жив… Отлежится… теперь твоя воля, Иван Ефимович!
Белый, как мел, Тихонов сидел на пне.
К Митьке подошел десятник.
– Айда, парень, через лес, домой. Никто ничего не видел и не слышал… В артели, сам знаешь, давно гудит, как в улье; ты за всех на себя расправу взял. Опять же пьян был, значит, в себе не волен… Моли Бога, чтобы только не помер… Иди…
Глава VIII Полонез мертвецов
Угрюмо смотрит закрытыми ставнями дом Потехина. Внутри взято и вывезено только серебро, белье, платье, картины, чтобы не соблазнять воров; остальное не тронуто.
Таково было желание старика Потехина. Завяли обвисшие гирлянды и рассыпанные по столам и полу цветы, вызывая в наглухо закрытом помещении запах тления.
Жутко глядят лишенные стекол окна. Пробивающийся сквозь щели ставней солнечный луч, дробясь в осколках хрусталя, не оживляет общей картины разрушения, наоборот, увеличивает жуткое чувство.
Так и кажется, – зашуршит шелковое платье, застучат по паркету каблучки, повеет легким ароматом духов от развевающегося воздушного покрывала невесты, и зазвучит голосок Зои.
Шумно поднимутся навстречу ей гости, зазвенят бокалы, польются приветственные речи, поздравительные тосты…
Но все это только кажется!
Никто и ничто не нарушит мертвой тишины свадебно убранных покоев, хотя эта тишина уже отчасти нарушена.
Сквозь неплотно заколоченное окно пробралась в спальню Зои пара ласточек и в углу, за туалетом, в сборках атласа и лент свила себе гнездышко.
Не боятся они привидений…
Тепло, уютно будет их крошечным деткам. Да и не одни они в дом.
В самой глубине коридора низкая дверь; за ней светлица няни.
Стены обложены свежевыстроганными бревнами; мелкий переплет окон скупо пропускает свет; громадная пузатая печь с лежанкой занимает большой угол комнаты; у одной из стен кровать с горой взбитых перин и подушек.
В главном углу старинная образница с лампадой; вдоль стен широкие лавки, покрытые самоткаными коврами, на столе расшитая ширинка и под окном прялка.
Монотонно жужжит веретено; под умелой морщинистой рукой тянется ровная бесконечная нитка.
По целым дням неустанно прядет древняя старушка.
Из ее выцветших глаз одна за другой бегут, застревая в морщинах лица, слезы; забывает вытирать их старушка, да и вытрешь ли их все?
Не чувствует их она.
Вся ее душа всегда там, у страшной воронки, на Майском проспекте.
Мысленным взором видит она обломки кареты, окровавленную дымящуюся груду лошадиных трупов, а там, значительно дальше, среди группы голубых елок, зацепившуюся за ветки подвенечной вуалью головку Зои. Сколько надрывных воспоминаний, тяжких… и не уйдешь от них никуда.
Не боится она жить здесь одна.
Наоборот, – не уйдет отсюда по доброй воле. Ближе она здесь к своей деточке… Сама комната эта создана ее последним капризом.
Вот – на стене старинный сарафан блестит позументами и камнями. Под образами на резном блюде засохшая «хлеб-соль».
– Не зазвенит больше твой голосок, пташечка ты моя сладкопевная; не потреплет больше морщинистых щек атласная рука и не закроет уж родной человек усталых глаз, когда придет время вечного отдыха.
Да полно, придет ли уж когда-нибудь мой черед отдыхать. Не забыл ли обо мне Господь Милостивый? Не потянется ли моя ненужная никому жизнь так же бесконечно длинно, как вытягиваемая из пряжи нитка?
Монотонно жужжит веретено… Капают горькие старушечьи слезы…
Обыкновенно в это время она уже ложится на покой, только сегодня ей как-то неможется или просто не по себе.
Быть может, это потому, что день выдался небывало жаркий. С самого утра солнце начало невыносимо палить, а к полудню уж и дышать было нечем.
В саду под окном не шелохнется ни листок, ни травинка. Даже пичужки замолкли, разомлели.
К вечеру открыла было окно, ан ветер поднялся. Подхватил песок, пыль, соринки, закрутил, понес, а там силы набрался и бором тряхнул.
Зашумели, заскрипели вековые сосны… Гнутся вершинами, точно друг другу кланяются.
Темно сразу стало, а свежести нет. Воздух густой, тяжелый. Быть грозе. Минута-другая зловещей тишины. Утих ветер, притаились деревья, точно собираются новый порыв встретить.
Тяжелая черная туча надвинулась, повисла над Борка-ми. Ослепительно-яркий зигзаг – и раскатился гром.
А там и пошло! Молния за молнией, точно все небо в пламени; а удары так и следуют друг за другом. Еще не затих один, другой еще громче рассыпается.
Деревья не шелохнутся. Вот-вот опалит какое-нибудь с вершины до корня.
Няня лампадку перед иконой поправила, на колени стала – молится.
Что-то жутко сегодня и ей, никогда ничего здесь не боявшейся.
– Пошли, Господи, дождичка. Нехорошо, всухую гроза!
И точно молитва ее услышана – хлынул дождь. Целые потоки полились с неба, да так и пошли на всю ночь.
Не спится няне…
Молнии реже стали. Минут по десять, а то и больше не освещают ее комнатку, а за окном будто светом все залито. Фонарь, что ли, с улицы?
Нет, он эту часть сада не освещает. Сюда выходят окна из бывшей биллиардной комнаты. Ее к свадьбе под второй танцевальный зал очистили, а над нею зоюшкины комнаты расположены.
Подошла к окну старушка.
Молния блеснула – прогремел гром.
У нее в комнате темно, а сад светом залит.
Уж не загорелось ли что? Долго ли до греха? Молния-то чуть не по земле стелилась.
– Покликать, нешто, дворника?
Не услышит; голос и без грома дождь заглушит. По крыше, по стеклам, по деревьям так и барабанит.
Пойти самой посмотреть. Зажгла старушка свечку. Только вышла в коридор, едва не задуло. Холодным ветром так и потянуло.
– Ну, так и есть, где-нибудь ставню сорвало. Сквозняк образовался, а это при грозе нехорошо.
Прикрыла свечку рукой – идет.
– Что это музыка как громко играет? Концерт, что ли, какой? Для концерта быть уж и поздно.
Идет старушка и не то она к музыке, не то музыка к ней приближается. Вот что значит, окна повыбиты. Музыку-то так слыхать, точно она в доме играет…
Да у нас и есть. Вот и свет из-под двери выбивается…
Ускорила шаги, распахнула дверь, да так и обмерла.
Зала ярко освещена. Большая люстра и все бра горят. На хорах музыканты сидят – играют. Льются плавные звуки полонеза. Пары медленно, грациозно выступают. Одеты невиданно…
Замерла няня… глядит.
Длинная лента танцующих пар из биллиардной в залу движется, вдоль стены загибается; до середины дошла, повернула – к ней направилась.
Все такие спокойно-важные; никогда прежде ни у Ляр-ских, ни у Потехиных ею не виданные.
Смотрит на них, смотрит, а у самой в душу страх заползает.
– Няня, уйди; беда, если тебя заметят.
Взглянула, а с ней рядом Зоя стоит в венчальном наряде; любовно так смотрит, на дверь показывает..
А у старушки ноги к полу пристыли, не слушаются.
Поздно, первая пара ее заметила!
Кто же этот барин? Где его видела?
Пары расстроились; бросились к ней, спешат, толкаются; вот-вот схватят…
Зоя с головы вуаль сорвала и на няню накинула. – «Моя», – говорит, – «не позволю!»
Старушка замертво упала на пол.
* * *
Утро ясное, светлое.
Копается дворник в саду, дивится, что няня так заспалась. На окно посмотрел, жену посылает:
– Сходи, Катерина, не занемогла ли старушка? Никогда так долго не спала!
Жена пошла, – вернулась.
Все крепко заперто; стучала – не откликается. За ключами от парадной двери сбегали. Вошли. Все двери из коридора в приемные комнаты открыты, а в зале на полу без сознания лежит няня.
Так и не пришла в чувство, что ни делал с ней доктор.
Столбняк, говорит, какой-то нашел!..
Замкнули дом. Еще тише в нем стало. А по Боркам шепоты-страхи ползут-разрастаются…
Глава IX Сны Потехина
Если так жарко было вчера в Борках, то каково же в Москве!
Дома и камни мостовой раскалились, нога тонет в асфальте тротуаров. Раскаленным воздухом невозможно дышать. Редкие прохожие еле бредут по теневой стороне; по солнечной идти не дерзают. Немало лошадей пало, да и с людьми были случаи солнечных ударов.
Слава Богу, не часто жара такая бывает. Вечерней грозе все обрадовались, а ливень прямо благословляли. Все же легче стало.
Душно было и в огромной спальне Потехина. Большую, обставленную старинной мебелью комнату не спасают плотные шторы.
Непрерывные молнии заливают ослепительным светом массивные кресла и шкаф, старинный красного дерева комод и дорогой богатейший киот-божницу в углу.
На иконы здесь денег не жалели. Ризы и венчики горят и переливаются разноцветными огнями то при ярком блеске молнии, то при мигающем свете лампады.
Посредине большая икона Богоматери кисти знаменитого художника. Икона живет, вот-вот выйдет из киота. Ризой она не покрыта, только венчик над головой тончайшей художественной работы. В нем дрожит и сияет громадный бриллиант.
На широкой массивной кровати спит разметавшийся Потехин.
Не слепит его молния, не будит грохот грома. Спит тяжелым сном. Из груди вырывается затрудненное дыхание, на лбу выступили крупные капли пота.
Снится ему охваченная тесным кольцом леса маленькая деревушка Пестровка.
Есть такая поговорка: «По обличию – кличка», и действительно метко названа деревушка Пестровкой. Маленькая она, всего двадцать дворов, а постройка самая разнообразная. Есть два прекрасных дома под железом; есть и под тесом, а среди них избушки по одному оконцу, гнилой соломой крытые.
Стоят – не стыдятся. Чего тут! Мы-де раньше богатеев были построены.
На краю у самого леса избушка Власа Корунова.
Старенькая избушка на один бок покосилась; оконце из зеленого стекла потускнело от времени; сверху гнилой соломой нахлобучена.
Бедный мужик – Влас, но хозяин заботливый; с утра до позднего вечера в работе. Если не в поле и не в лесу, то дома топором стучит, стену у избенки подопрет, ворота подправит, ступеньку новую на крылечке приладит.
Да и мало ли в крестьянском обиходе работы найдется, а у него не знаешь, к чему и руки вперед приложить.
Внимательнее всего он к конюшенке своей относится. Пристроил ее к самой избе. Хотя и из старой бани стены выведены, но промшил их Влас хорошо, оконце для света прорубил, а крыша даже лучше, чем на избе.
В конюшне у него бесценное сокровище стоит – Гнедко.
Подарила его ему еще маленьким жеребенком барыня-покойница, у которой он в летнее время в саду убирался.
Жеребенок вышел на славу – цены ему нет; холит его Влас пуще детища родного.
Об осени ему уже два года.
На Петров день в Красном – ярмарка. Народу съезжается со всех концов; вот он туда и Гнедка своего отведет. Хорошо продать можно, а тогда и нужде конец. Избу поставит новую, скотинки подкупит, у соседнего помещика лужок снимет.
Мечтает Влас, жеребенка своего чистит, а у того шерсть, как шелк, блестит. Пофыркивает коник, на хозяина лукаво глаза косит, тонкими, породистыми ножками перебирает.
– Полюбуйся, дескать, какой я красавец вырос. Сколько ты животов за одного меня купишь? Только смотри, смотри, в дурные руки меня не отдавай.
Залюбовался на него Влас, а у самого сердце вдруг ёкнуло.
В округе, слышь, конокрады проявились. Да чего в округе, у них в Пестровке на прошлой неделе у Петра Волкова мерина свели. К батюшке, слышь, подбирались, да Азор-ка лай поднял, работник во время выскочил. А ну как…?!
Мысли не кончил мужик, затрясся, побелел весь. Нет, пусть изведусь, а до ярмарки ни одной ночи до рассвета спать не буду.
Потрепал по шее Гнедко, любовно так в глаза ему заглянул, крепко замкнул хлевушок и деловито жене в огород крикнул:
– Я ухожу, Ариша. Смотри, доглядывай! Мало ли что день, – лихих людей много!
* * *
Заметался, застонал, силится проснуться от неприятных видений Потехин, но сон не выпустил его из-под своей власти. В новом, совсем чужом облике видит он себя на опушке леса у самой Пестровки. Это его собственное сердце бьется в груди молодого парня, с тревогой поглядывающего на затянутое тучками небо.
– Эх, погодил бы дождичек, – с беспокойством думает он, – на мокрой земле всякий след виден, а сейчас хорошо; полверсты всего до речки, а там по воде с версту пройти и в овраг каменистый, к самому берегу подходит. Тогда уж, ау! Поминай, как звали! Что это сердце как щемит, ужель не к добру?
Пустяки, бабьи сказки!
Обещал товарищам, что жив не буду, если Гнедка не уведу. Этот двухлеток не одного десятка разных меринков стоит, – породистый!
Эх, тучки бы потемней нашли, да дождичек бы пообождал!
На деревне тихо… Пусть еще поразоспятся. На хлевушке замок… Ничего, дерево гнилое, без звука пробой выдерну.
Жеребенку надо морду обмотать, чтоб не заржал случаем. Только бы со двора свести, а там…
Поднялся; сердце, как молот в груди бьет. Чудится ему, что на десять шагов его слышно. В висках стучит, к голове кровь приливает.
– Э, брат, так далеко не уйдешь!
Постоял, тряхнул головой, глубоко, всей грудью вздохнул.
Вышел на опушку, еще раз прислушался.
Тишина!
Лес не колышется, а как будто шумит…
– Как же это так?
Да это не лес; это у него самого кровь в висках бьется, да в голове шумит.
– Что это со мной? Никогда такого не бывало – не впервой ведь! Что ты Гришка, очумел, что ли? – упрекнул он сам себя. – Али в бабу превратился? Так распустишься; одна тебе дорога в монастырь послушником. А какой тут послух; перед глазами Даша, как живая, стоит. Она не знает, что я конокрад… Боже спаси! Хоть и бобылкина дочь, а не тех правил. Вот она так скорей моего в монастырь уйдет. Глаза у нее какие-то серьезные, да бездонные!
Эх, не ко времени все эти думы!..
Сейчас твердая рука нужна, а главное, ясный ум…
– Николай Угодник! Святитель! Не отступись! Свечку твоей иконе в руку толщиной поставлю, молебен отслужу!
Молитвенно посмотрел на небо, перекрестился; вздохнул еще глубже и твердо и в то же время тихо, по-кошачьи двинулся к крайней избе Власа.
Калитка не скрипнула. Вот и хлевушок. Замок нащупал, небольшой железный шкворень подложил, умело, осторожно, сильно нажал… Пробой безшумно выскользнул. Вот и Гнедко!
Ах, проклятый! Не успел ему головы обмотать – заржал…
В тот же миг дверь в избе хлопнула.
Заступись, Царица Небесная!
Метнулся было назад к лесу, огромная фигура Власа дорогу заступила.
– Попался, конокраде окаянный!
Гришутка заметался и вдруг вместо леса вдоль деревни кинулся.
Влас за ним.
От неистового крика последнего захлопали оконца и двери – теперь уж не один Влас за ним гонится.
Добежать бы до околицы, а там рожью опять, да в лес! Поймают – убьют! Хуже – мучительно, долго колотить будут. Напрягает все силы… Дух захватило, колотится сердце… А погоня близко… Чье-то горячее дыхание у себя на затылке чувствует… Вот и околица… Выскочил, круто повернул в сторону леса… споткнулся, гулко о сухую землю ударился.
Про канаву вдоль дороги забыл. Теперь все равно поздно! – пронеслось в голове.
Кто-то насел… Как молот, кулак на затылок опустился… Больно об землю носом ударился. Кровь полилась… Рванулся… Нет, шалишь! Десятки рук в него вцепились… Волокут на деревню… Крики, шум. Галдят все разом…
Гришка опамятовался, осмотрелся.
Народу много, держат крепко… Понял: смерть пришла!..
Теперь уж ничто не спасет… Озлить разве, чтобы поскорей конец был…
Нет, подожду. Может, в волость пошлют, тогда спасен буду.
Мелькают одна за другой мысли.
Среди деревни у колодца большая луговина, сюда во-олокут.
– Тащи хворосту, разводи костер. Посмотрим, что за птицу поймали!..
Растрепанные спросонку бабы, девки, ребятишки, все тут.
Мальчишки живо соломы да хворосту приволокли, костер раздули…
Пламя вспыхнуло, красным светом облило пойманного.
Красавец молодец… Высокий, стройный; темные волосы над белым лбом кольцами завились, дуги бровей четко выделяются, глаза, как угли горять.
– A! Гришутка Кривозерский!
– Вот какая птица к нам залетела!
Звонкий, жесткий удар по лицу.
Пошатнулся, но устоял. Упаси Боже упасть! Тогда уж смерть, ничто не спасет, – несутся у несчастного мысли.
Тяжелым горячим дыханием обдал его Влас и что есть силы ударил под ложечку. Искры посыпались из глаз. Невольный стон вырвался из груди.
Крепко держат, потому только не упал.
– Православные, опамятуйтесь! Что делаете? Отвечать будете, – прошамкал, пробираясь сквозь толпу, какой-то старик.
– Не замай, дедко, отойди! Самому попадет, – толкнул его в сторону молодой парень.
Повернул старик обратно, поймал внучонка.
– Духом лети на село, тут и трех верст нет. Подымай урядника, старосту. Торопи, пока смертоубийства нет!
Полетел мальчуган, только пятки сверкают.
А в деревне начался беспощадный, страшный самосуд…
Вспомнили все пропажи за много лет, все Гришке теперь приписали, и каждый стремиться ударить.
У Гришутки лица давно нет, кровавая маска какая-то.
Бьют по чем попало… по лицу, по груди, по бокам…
Упал… густой кровью харкает…
Влас из ближайшего тына кол выхватил, за ним вооружились другой, третий! Началась бойня, не приведи Бог! Гриша глухо кричал, стонал, хлюпал, кровью, видно, давился и замолчал…
* * *
С последним вздохом Гриши необъятный покой сошел в душу Потехина; вздох облегчения вырвался из груди, но… недолго продолжалось состояние блаженства; страшное, непреодолимое, глухое раздражение заклокотало в груди. Вот он опять Влас – это его руки без устали бьют тяжелой дубиной неподвижное тело. Ему помогают другие… Долго, сосредоточенно бьют…
Умаялись… остановились… опамятовались… широко расступились…
Неужели помер?!..
Ярко освещенный костром, лежал неподвижный окровавленный человек с сине-багровой вздутой маской вместо лица.
Затихла Пестровка.
Мужики молча, осторожно отступили. Даже любопытные бабы к телу не приблизились… По хатам разбрелись… Притаились…
– Неужели убили? Что-то теперь будет? – крестятся при мысли об этом неведомом будущем.
Гришутка лежит. Мученической кончиной грехи искупил.
Чуть свет начальство понаехало.
– Звери – не люди! Что с парнем сделали, – ужаснулся становой. – Ну, берегитесь теперь у меня, дьяволы! Мне неприятности, а себе беды натворили.
На разбор дела опустим завесу!
Стоят понуро трое зачинщиков. Руки крепко за спиной связаны. Впереди – главный из них, Влас. Сейчас его увезут.
Простоволосая, босая, с грудным ребенком на руках бежит Арина.
– Влас, родной, дорогой! А я как же? А Васютка?
Всех растолкала, свободной рукой охватила его шею, к груди с ребенком прижалась, плачет, причитает.
Дрогнул и Влас. Слезы из глаз полились, Арине волосы и лицо смочили.
Обнять бы, прижать, приласкать на прощанье, да руки за спиной связаны…
Слезы бегут и бегут… и от волнения слова сказать не может…
Оторвали Арину… Усадили арестантов… Тронулись…
– Влас! – воплем вдогонку несется.
Оглянулся. Ариша его за телегой бежит, ребенка протягивает, а сама, как полотно, белая… Разжались ослабевшие руки, упал ребенок… за ним мать грохнулась…
По лошадям ударили; поднявшаяся пыль скрыла от Власа жену и ребенка.