Текст книги "И взошла звезда полынь"
Автор книги: Александр Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
X
На войне, когда ты в окопе или в траншее, нет большей беды, чем дождь. Он бывает разным. То сеется невидимой мокрой мукой, оседает на лице, на руках, на шинели, влага проникает во все поры, кажется порой, что до самого исподнего добирается это влажное сеево. Оседает и на оружии. Приклад винтовки оттого становится осклизлым, липким, неудобным. А то зарядит дождь лить, не переставая, стоять стеной. Он сделает вязкую почву ещё более вязкой. Глинистая грязь налипнет на сапоги – и трудно будет выдирать из этой грязи ноги, грязь не будет отпускать, словно захочет стянуть с солдата сапоги. И шинель намокнет, станет тяжёлой. Тут уж попробуй беги в атаку. А бежать надо! Но хуже всего, если случаются дожди зимние. Днём дождь, а ночью может и мороз прихватить. И примёрзнет твоя шинелька к землице, а когда поднимешься, с мясом оторвёшь от земли шинель. А нет – так отодранную от земли ледяную корку понесёшь на себе, пока она, подтаяв, не стечёт грязной жижей.
Первый друг тут солдату – курево. Греет цигарка пальцы, греет дымок изнутри. Потому пуще всего бережёт солдат кисет с табаком, прячет его хитро, чтобы не подмок табачок, но и при случае сподручно было кисет достать. Сухари, конечно, тоже дело необходимое, но на худой конец и мокрые, расползшиеся сухари жевать можно, а сырой табак как раскуришь? Беда! Вот и берегут кисет.
Эту солдатскую заповедь Егор Губин усвоил давно и прочно, и табак у него всегда бывал надёжно припрятан, потому и всегда бывал хорош. Знали это другие солдаты, вот и всегда норовили ближе к нему быть, когда тот, присев, запускал руку к своему тайнику. Подбирались, просили поделиться. Губин хоть и не скаредничал, себя тоже не обделял. Да и в одиночку курить удовольствия ему мало было. Это всё равно, что тайком чарку за чаркой опрокидывать. Балагуру Губину такое было в тоску. Ведь когда ещё поговорить, как не за куревом?
Губин расположился, удобнее, достал кисет и тут услышал над собой голос Радиковского:
– Что это ты, Губин, курить собираешься? За версту же огонь виден. Неприятель быстро обнаружит.
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие, моя цигарка особая. Вот глядите.
Губин держал на ладони нечто, похожее на наборный мундштук. Он набил этот мундштук табаком, старательно прикрывая ладонями огонёк спички, раскурил, а затем прикрутил спереди такой же мундштук, от чего тот стал двусторонним.
– Вот глядите, ваше благородие, – Губин затянулся, – и курить можно, и огня не видно.
И действительно: сквозной канал странной конструкции позволял безбоязненно затягиваться, а прикрытая передняя часть мундштука делала огонёк такой цигарки невидимым.
– Откуда же такая небывалая штука?
– Так то Игната Семёнова работа. Он и вашему благородию быстро справит. Не желаете?
– Да нет уж, не нужно. И всё же: будь осторожнее.
Радиковский пошёл дальше, придерживаясь рукой за осклизлые от долгих дождей брёвна траншеи.
А утром началось! Такой атаки – не стремительной, а, скорее, изматывающей, вязкой – Радиковский припомнить не мог. Противник словно задался целью измотать, наши силы, измотать не только физически, но и морально, опутать волю, втянуть в бездействие. Или, напротив, вызвать на необдуманную решимость, заставить сорваться прежде времени, начать неподготовленную атаку. Здесь важно, у кого крепче нервы, а у кого они сдадут.
Первым не выдержал штабс-капитан Уваров. Он ринулся со своей ротой в атаку – и увяз. Но самые верные решения приходят внезапно. В этом Радиковский убеждался не раз. И приходят такие внезапные решения, когда кругом всё худо, когда, кажется, нет выхода, когда гибель – и твоя, и товарищей – неминуема. Почему вдруг усталый, до этого отказывавшийся понимать и оценивать происходящее мозг вдруг озаряется внутренним светом?! И уже думается легко, и знаешь уже всё наперёд.
Слишком поспешно вырвавшись вперёд, рота штабс-капитана Уварова врезалась во вражеский фронт и встала, остановленная противником. Образовался выступ, мыс, и его-то усиленно атаковал противник. Рота не сдвигалась, но силы понемногу оставляли их. Ещё немного – и роту либо смяли бы, либо взяли в кольцо.
Со своего фланга Радиковский видел картину, хоть и не полностью. Но он вдруг представил позицию, словно видел её на карте: вот она линия обороны, а вот образованный атакой Уварова «нос». В распоряжении Радиковского только взвод, но расположен он выгодно, и, если быстро и умело контратаковать, можно ввести врага в замешательство.
Атаковал взвод стремительно и так ударил по противнику во фланг, что немцы приняли этот рывок за начало серьёзной атаки основных сил. Они развернулись и пошли на Радиковского. Но одно дело атаковать, идти напролом, и совсем другое – подолгу и терпеливо сдерживать вражеский натиск. С первой задачей взвод Радиковского справился успешно, и предстояло решить задачу вторую.
Нынешняя атака немцев была не той, что прежде. На залёгший в теснине взвод летела шрапнель, плотный пулемётный огонь не давал подняться. Но и немцам отвечали. Рядом с Радиковским непрерывно трещал пулемёт Егора Губина. От раскалённого кожуха поднимался пар: дождевая вода, падая на него, тут же испарялась. Неожиданно пулемёт осёкся и замолчал. Радиковский оглянулся: Губин безуспешно пытался протянуть застрявшую ленту. Радиковский подобрался к оружию: так и есть – брезентовая лента намокла, разбухла, и протащить её казалось невозможным. Радиковский расположился сбоку от пулемёта и стал руками тянуть ленту. Стрельба возобновилась.
Каким-то отдалённым чувством Радиковский уловил, что немецкая атака стала слабее. Это опомнившийся Уваров контратаковал врага, чуть ли не с тыла.
Уваровцы соединились со взводом Радиковского, линия атаки выровнялась. А пулемёт замолчал вновь. Радиковский увидел, как Губин, неловко взмахнув рукой, опрокинулся на землю. Виновато улыбаясь, он посмотрел на Радиковского и успел лишь произнести:
– Вот ведь, ваше благородие, и не покурил совсем…
XI
Не выжить бы человеку на войне. И не от пуль, не взрывов, не от газов даже – от тоски смертельной. Тоска эта подступает, когда вдруг внезапно среди грохота боя опускается затишье. Не трещат пулемёты, не ухают пушки, не засыпает тебя землёй. Даже птицы, не верящие ещё в тишину, не щебечут. От этой внезапной тишины закладывает уши, до боли закладывает, и кажется, что тебя обманули или дразнит тебя кто-то. Тут одинокая, как на разведку выйдя, защебечет осторожно смелая птаха – и замолчит, а ей ответит другая, потом третья. Вот тогда тоска и окутает тебя всего, потому что слышишь ты птичье пение, а знаешь – там впереди Она, Смерть.
Эта тоска гложет сердце, когда подолгу сидишь в траншее и не знаешь, скоро ли атака. Ждёшь, когда прикажут тебе вылезти и бежать с винтовкой наперевес, коля, не задумываясь, всаживая штык в такое, оказывается, податливое тело врага. Сидишь в траншее, ждёшь приказа – и понимаешь, что только сейчас сильнее всего хочется жить.
Эта тоска обнимает и в дождливые серые дни, и в ясные морозные ночи. Тоска сковывает тебя всего, и не хочешь уже ничего, только бы забиться в дальний угол траншеи, сунув руки в рукава шинели, а там – будь что будет.
Не выжить человеку, когда бы ни придумывал он, как скрасить такие тяжёлые свободные минуты.
В Конном полку офицеры соревновались в умелой рубке – кто ловчее срубит ивовый прутик. Срубит так, чтобы тот не сломался от грубого удара, не ходил бы ходуном, а, слегка качнувшись, замер бы, и только свежий косой срез говорил бы о ловком ударе. У Радиковского рубить не получалось. Батуринцев пришёл к нему на помощь:
– Вы всё делаете не так, Радиковский. Не машите со всего плеча. Быстро устанете, да и плечо чего доброго вывихнете. Движение должно быть плавным и не прерывистым: плечо-локоть-запястье. Запястье включайте обязательно, словно протягиваете удар….
То было в Конном полку. В пехоте офицеры не рубились, в пехоте оставались карты и водка, которые и у кавалеристов были, но в пехоте они составляли, пожалуй, главное развлечение.
И одного, и другого Радиковский старался избегать. Но если от карт можно было уйти, сославшись на слабое умение играть, то с застольями было сложнее. Демонстративно игнорируя общество, Радиковский рисковал настроить его против себя. Приходилось бывать, выпивать, поддерживать разговор. Трудно сказать, как долго мог бы Радиковский выдержать, если бы не музыкант – замечательный гитарист штабс-капитан Гордеев.
Гордеев играл проникновенно, с глубоким чувством. Его игрой заслушивались, и ни кто не вызвал бы подозрений встань он во время этого исполнения, отойди к окну – все сочли бы, что слушатель растроган и чувств своих показать не хочет.
Вот и теперь Гордеев играл так, что растрогались многие. Радиковский встал, постоял у окна и вышел наружу. Тёплый воздух светлого вечера хорошо доносил из-за ветвей деревьев тихие слова:
– Будет, будет вам, Илья Петрович. Вы вновь за старое. Вы, право, увлеклись. Завтра же своих слов и поступков стыдиться станете.
По голосу Радиковский узнал Наталью Узерцову.
– Ах, Натали, – это уже горячо шептал поручик Елагин. – Поверьте, всё это серьёзно. Да, я контужен, но ведь легко. Это не помешает. А без вас…
Тут Елагин коротко застонал. Радиковский видел сквозь ветви, как он медленно опустился на камень и стал ладонями ударять себя по вискам.
– Ну, полно, полно, голубчик, – зашептала Узерцова. – Сейчас вам полегчает. Давайте я помассирую вам виски.
Радиковский не видел движений её рук, но по мерному покачиванию ветвей, по тому, как стоны Елагина становились тише, Радиковский понял, что Узерцова и впрямь стала делать массаж, и массаж действовал.
– Что же вы делаете с собою, Илья Петрович, миленький? – говорила она между тем. – Вам же после вашей контузии вовсе нельзя водки пить. Нельзя категорически!
Радиковскому показалось, что Елагин всхлипнул – и он поспешил уйти.
А в скором времени Радиковский убедился, что в сопротивлении тоске солдаты куда изобретательнее офицеров. Неожиданно наткнулся он на странное собрание. Солдаты сидели полукругом, передними стоял известный ротный балагур Мальцев, рядом горкой были сложены какие-то вещи. Мальцев поочерёдно выбирал из кучи вещь, поднимал в руке, показывал сидящим и называл цену. Начинались торги.
– Что это у вас здесь происходит? – как можно строже попытался спросить Радиковский.
– Известно, что: икцыон, – Мальцев принял важный вид.
– Какой аукцион? Зачем?
– Дак это… Губина-то Егора убило. Вот вещички его помаленьку торгуем, – объяснил Мальцев, встретив недоумённый взгляд Радиковского. – Матушке его деньги послать было чтоб.
Неожиданно Радиковский сел рядом с солдатами:
– Ну, раз так, то и я куплю что-нибудь.
Мальцев склонился над грудой вещей и исподлобья хитро переглянулся с другим солдатом, Петровым: «давай-давай, благородие, поглядим, каков на деле». А Радиковскому сказал:
– Как изволите, ваше благородие, ежели не погребуете, милости просим. Только у нас уговор: всё по-честному.
– Давай.
Мальцев извлёк из груды мундштук Губина, тот самый мундштук, что заинтересовал в своё время Радиковского.
– Пятак, – предложил Мальцев. – Кто больше?
– Гривенник, – раздалось тут же.
– Пятиалтынный даю!
– Двугривенный! – солдаты оживились.
– Что там двугривенный? Полтину даю! – Вышел вперёд Петров. Солдаты приумолкли. Все знали, что у Петрова деньжата водились всегда, как знали за Петровым и страсть торговаться и сейчас ждали, что скажет Радиковский.
– Что скажете, ваше благородие? – улыбался Мальцев.
– Рубль, – как-то даже слишком громко выкрикнул Радиковский.
«Ишь ты, целковый», – побежал шёпот, и все, как по команде, обернулись к Петрову. Он расправил под ремнём гимнастёрку, оглядел всех и неторопливо, чеканя каждое слово, произнёс:
– Полтора целковых.
Цена была невероятная за сущую безделушку, но Петрова обуял азарт.
– Два рубля! – встал и Радиковский.
– Ладно, отступаюсь, – смущённо проговорил Петров и отошёл.
Мальцев забрал у Радиковского деньги и протянул мундштук. И тут подошедший Петров спросил:
– Ваше благородие, не извольте гневаться, а на что вам Егорова безделица? Вы же и не курите.
– На память, – очень серьёзно сказал Радиковский, и ему поверили.
– Вот оно!.. – только и мог сказать Петров, почёсывая затылок.
Вечером Мальцев разыскал Радиковского, протянул ему завёрнутые в тряпицу деньги и клочок бумаги с адресом:
– Вы уж подсобите нам, ваше благородие, – замявшись, попросил он. – Матушке Губина отписать бы и денежек этих послать. У вас-то ловчее нашего получится. Татьяной Прокопьевной Егорову матушку-то величают. Подсобите.
– Сделаю, Мальцев. Всё сделаю, не беспокойся, – заверил Радиковский.
Почта уходила на следующий день, и Радиковский выполнил обещание, добавив ещё денег.
XII
С тех пор, как покинул полк Радиковский, Батуринцеву с каждым днём становилось всё грустнее. Но однажды он услышал смех. Батуринцев шёл, задумавшись, и не заметил стайкой стоявших неподалёку сестёр милосердия. Барышни о чём-то увлечённо говорили, и одна из них засмеялась. Нельзя сказать, что смех этот был звонким, но искренним и заразительным. Батуринцеву захотелось увидеть ту, которая так смеялась. Он остановился, посмотрел на барышень. При виде офицера те смутились, замолчали. Старшая из сестёр укоризненно покачала головой и тихо что-то сказала остальным по-французски. Батуринцев слов не расслышал. Он стоял, не двигаясь с места, и смотрел на эту стайку барышень в серых, похожих на гимназические платьях, в белых косынках и фартуках. На мгновение ему показалось, что у барышень за плечами белые крылья. Батуринцев смотрел на сестёр милосердия, те смотрели на него. Встретившись взглядами со старшей из сестёр, он коротко поклонился, представился:
– Штабс-ротмистр Батуринцев. Виноват, если помешал вашей беседе. Честь имею.
Он хотел было отойти, как увидел глаза той, которая смеялась. Они были серыми. Густые, почти ровные и едва не сросшиеся брови придавали лицу серьёзное и даже строгое выражение. Но серые глаза – они обволакивали! Батуринцев был уверен, что сердце его давно утратило эту удивительную способность отрываться на мгновение, падать и вновь взлетать. А тут это случилось! Случилось то, что бывало с ним лишь в юности. И барышня в свою очередь почувствовала, что начинает краснеть, потому и постаралась смешаться с остальными. Окончательно смутившись, Батуринцев поклонился ещё раз и поспешил уйти.
Вечером он спрашивал у сослуживца:
– Скажите, Вахрамеев, что это за ангелов белокрылых видел я давеча?
– Вы о сёстрах милосердия? Да, вы правы, штабс-ротмистр, небесные это создания! Приехали нас, грешных, от смерти спасать. Господи! Кто бы их самих уберёг! А вы знаете? Старшей у них великая княжна. Так-то вот. Впрочем, у нас будет ещё возможность встретиться с ними.
– Каким это образом?
– Слышал, что они не только раны врачуют, но и о душах наших зачерствевших пекутся. Подготовили барышни для нас выступление. Стихи читать будут, романсы петь.
– Надо же! Прежде в Петербурге никогда на подобные собрания не ходил, считал пустой тратой времени. А нынче хочется барышень послушать.
– Так и приходите. Завтра вечером. Если никаких атак не будет.
Вахрамеев говорил правду: сёстры милосердия действительно подготовили выступление. Батуринцев пришёл к назначенному сроку одним из первых и сейчас, слушая эти романсы и стихи. Чувствовал, как это увлекает и затягивает его.
Петроградское небо мутилось дождём,
На войну уходил эшелон, —
звучал невысокий голос. Этот голос Батуринцев узнал бы теперь из сотен других. Это читала стихи та сестра милосердия с серыми глазами, при виде которой сердце Батуринцева упало и взлетело вновь. Это был голос той, которая так мило смутилась и смешалась с подругами.
После выступления было чаепитие. Батуринцев и на этот раз чувствовал себя гимназистом, который хочет, но не решается подойти к барышне. К любой другой он сейчас подошёл бы, заговорил, но к этой… Чуть поодаль, оказавшись вне остальных, стояла самая по виду молоденькая из сестёр милосердия. Невысокая, с толстой русой косой и таким задорным русским лицом, что не заговорить с нею было невозможно, она словно притянула Батуринцева. Он подошёл:
– Не имею чести знать вашего имени, сударыня, – начал Батуринцев.
Барышня приветливо улыбнулась:
– А, это вы, господин штабс-ротмистр? Мы ведь с вами виделись вчера? Это ведь вы проходили, не так ли? Господин Батуринцев, если я правильно запомнила.
– Точно так. Вы запомнили совершенно верно, – улыбаясь, ответил Батуринцев.
– А моё имя Светлана. Светлана Непринцева.
– Чрезвычайно рад познакомиться, мадмуазель Непринцева. Спешу выразить своё восхищение и признательность. То, что услышал и увидел я сегодня, превосходно. Но скажите: кто всё это затеял? Кто автор этого удивительного действа?
– О! Это наша Варенька! Варвара Вишневская. Та, что Блока читала. Она восхитительно читает, не правда ли?
И тут, оглядевшись по сторонам, Светлана заговорщицки прошептала:
– Вы знаете? Она ещё до войны была известна в редакциях. Правда, тогда она подписывалась «Азъ Ультор». Только Варенька не любит об этом вспоминать и не любит, когда ей об этом напоминают. Она ведь и сегодня не прочитала ни одного своего стихотворения. А всё Блок, Тютчев, Пушкин. Ой! Что же я наделала?! Я, кажется, проболталась! Варенька ужасно расстроится и рассердится, если узнает, что я вам всё рассказала. Бога ради, не давайте ей понять, что вам это известно. Пообещайте! Пообещайте, господин штабс-ротмистр.
– Я буду нем, как камень. Обещаю, – заверил её Батуринцев. Он с трудом сдерживал улыбку. Эта девочка удивительно напоминала ему его младшую сестру, Нину-егозу, как называли её дома.
– Учтите: я вам поверила, господин Батуринцев, – строго сказала Непринцева и упорхнула.
К Вишневской Батуринцев всё же подошёл. Вновь представился. Назвала себя и Варя. Разговор вёлся обычный, ни к чему не обязывающий, но Батуринцеву хотелось, чтобы длился он бесконечно. Он старался продлить его, чтобы разговор продолжился, он вернулся к давешнему выступлению сестёр милосердия. Сознался, что стихов прежде почти не читал да и не любил, что вполне сознаёт себя мало смыслящим в поэзии и искусстве. И в конце концов сказал:
– Об одном сожалею: не было здесь моего полкового приятеля Радиковского – вот, кто был бы благодарным слушателем! Интереснейший человек! Пришёл вольноопределяющимся, получил офицерский чин. А ведь мог и в Петрограде остаться. Готовился стать учёным, один из лучших учеников профессора Одинцова.
Варвара заинтересовано спросила:
– Вы сказали: ученик профессора Одинцова? Как же тесен мир! Дочь профессора, Татьяна Одинцова, моя гимназическая подруга. Кажется, она единственный человек, который понял меня и не осудил моего решения стать сестрой милосердия и приехать сюда.
Пора было прощаться. Варвара протянула Батуринцеву руку. Он заметил на кисти маленькую родинку между большим и указательным пальцами, и ему нестерпимо захотелось прижаться к этой родинке губами, застыть и тем выразить своё восхищение барышней, её поступком, серыми глазами и обволакивающим голосом. Но он лишь коротко пожал руку.
Но с этого времени Батуринцев всегда искал случая увидеться с Варей, перебросится с ней несколькими фразами, а то и просто наблюдать со стороны, как она, сосредоточенно сжав губы, перевязывает раненых, поправляет подушки. В такие минуты он ловил себя на том, что по-юношески ревнует, что ему, как гимназисту, хочется оказаться на месте раненого, чтобы только его головы, его лица, его рук касались пальцы Вари, чтобы мог он видеть родинку между большим и указательным пальцами.
Варя же не выделяла никого из офицеров. Она не избегала их общества, поддерживала разговоры, но всем своим видом давала понять: она здесь лишь для того, чтобы перевязывать раненых, помогать врачам – и ни для чего более. Только по вечерам она старалась уединиться, сидела в задумчивости, а то делала короткие записи в своём блокноте и вызывала удивление других сестёр тем, что почти не писала писем. Впрочем, порой она бралась и за письма.
«Милая Татьяна!
Пишу тебе, ибо больше мне некому рассказывать.
Мои домашние, ты знаешь, не одобрили моего решения уехать сестрой милосердия и на письма отвечали сухо. При этом я знаю, что оба раза писал папа (он всегда был мягче и добрее maman), мама даже не притронулась к перу. И потом: что я им скажу? Что война ужасна? Это ясно и так. Что я все же рада тому, что попала сюда? А я и впрямь рада. Только здесь, среди гноя, крови, вони от испражнений (не тушуйся – я ко многому привыкла) я поняла, как ничтожны все наши литературно-художественные экзерсисы и споры в сравнении со вселенским горем и страданием. Ужам и тоска в глазах солдата (читай – крестьянина), у которого ампутировали правую руку, перевешивает наши декларации вместе взятые.
Знаешь? У нас здесь в сёстрах милосердия великая княжна. Не стану называть её имени, ибо опыт военный научил меня: письма отсюда часто читает не только адресат. Не буду называть её, так как может статься, что ТАКАЯ огласка ей будет неприятна.
Княжна – ангел. Она смущается титулования «ваше высочество» и просит, чтобы её называли сестрой. Она ангел и послушница одновременно. Выполняет самую грязную работу: перевязывает, выносит судна. И это с такой ангельской кротостью, с таким добрым взглядом и врачующей улыбкой, что раненые начинают меньше стонать, словно стесняются боли своей. Он и крестятся на неё, как на ангела.
И всё же нет-нет, да вспомню я свои литературные штудии. Но теперь твёрдо знаю: если Господь сподобит меня написать что-либо, я напишу об ЭТОМ.
Ну, прощай! Слышу грозный рык хирурга нашего, Сергея Борисовича. Добрейшей души человек. Но рычит и грозный вид на себя напускает, чтобы страдания свои и чувствительность скрыть. Сергей Борисович рычит, значит, пора перевязывать раненых».
Сложив лист вчетверо, она спрятала письмо в своей сумке и поспешила на зов доктора. Весь остаток дня пришлось ей находиться при раненых, только вечером она смогла вернуться к начатому письму и села его перечитывать.
Лампа коптила, слабый огонёк её прыгал и мерцал, и приходилось до боли напрягать глаза. Варя перечитала письмо, решила, что ничем более дополнять его не стоит, запечатала конверт и вышла на воздух.
В сумерках виднелась фигура офицера. Варя узнала Батуринцева. Первым порывом было уйти, вернуться под душный кров, но потом какая-то сила толкнула её вперёд, заставила окликнуть Батуринцева:
– Господин штабс-ротмистр, что это вы сумерничаете здесь?
Варя старалась говорить задорно, тоном человека равнодушного, но лёгкая дрожь все же предательски сквозила в её голосе. Будь Батуринцев проницательнее, он уловил бы её, но штабс-ротмистр сам изо всех сил старался унять дрожь в своём голосе:
– Вечер больно хорош, мадмуазель Вишневская. Вы не находите?
– Вечер замечательный. Хочется смотреть на небо и молчать.
– Вам хочется молчать? А я вот решил дерзнуть просить вас прочитать стихи.
– Вы же не любите стихов, считаете это занятие пустой тратой времени, – лукаво улыбнулась Варя.
– Что же вы старое поминаете, Варенька. Кто старое помянет… Сами знаете.
Батуринцев назвал её по имени и вздрогнул, осёкся, но Варя не подала вида, что заметила это и согласилась:
– Что ж… Так и быть, прочитаю вам. Присядемте.
Они опустились рядом на лежавшее бревно. Батуринцев щекой ощущал исходившую от Вари молодую свежесть. Варя читала – Батуринцев пьянел.
Когда, окончив чтение, Варя обернулась к Батуринцеву, он схватил её руку и прижался к ней губами. От руки шёл лёгкий запах йода, но Батуринцеву он был дороже аромата любых духов. Руку Варя не одёрнула, она лишь тихо, с лёгкой укоризной в голосе проговорила:
– Степан Николаевич, Степан Николаевич, и вы туда же? Условимся: до конца войны остаёмся мы лишь друзьями. А вот окончится война, мы и поговорим. Если вы к тому времени захотите…
– Я захочу! Я непременно захочу, Варенька! – задыхаясь, выпалил Батуринцев.
– Т-с-с! – прижала палец к губам Варя. – Вам пора, господин штабс-ротмистр.