Текст книги "И взошла звезда полынь"
Автор книги: Александр Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
VI
Следующие полгода принесли на фронтах много перемен. И не самых добрых. После сорвавшейся на юго-западе Краковской операции, после наступления в Карпатах, где русские войска хоть и разгромили две австро-венгерские армии, однако достигли этого ценой невероятных усилий, стало ясно: теперь изменится многое.
В марте главнокомандующим фронтом был назначен генерал от инфантерии Андреев, что и в войсках, и в Ставке восприняли с воодушевлением. К лету фронт включал в себя восемь армий, штаб фронта расположился в польском Седлице. Сюда из Барановичей прибыл Верховный главнокомандующий великий князь Николай Николаевич.
Сторонник эффектных, но не всегда эффективных лозунгов и призывов, великий князь был настроен решительно: не отступать ни на шаг! Андрееву же многое виделось иначе. Генерал понимал: после нескольких энергичных ударов германцев, основательно потрепавших наши силы, надо отступать. Отступать, чтобы оставшиеся силы сберечь и восполнить, чтобы перегруппироваться, понимал, что отступать, возможно, придётся очень протяжённым фронтом.
Отступление. Этот нерадостный процесс требует от стратега не меньших, если не больших мужества и умения, нежели при наступлении. Необходимы невероятные усилия, чтобы сохранить взаимосвязь и слаженность действий между отступающими армиями, дивизиями и полками. Нужно немалое мужество, чтобы пройти мимо укоряющих взглядов жителей оставляемых врагу городов и деревень. Наконец в ещё большей мере нужны сила, авторитет и воля, чтобы в этом отходе и отказе от борьбы сохранить боевой дух войск, не дать унынию, а тем паче панике взять верх. Иначе слаженное отступление станет беспорядочным бегством – и армия перестанет существовать.
Андреев отступал. Отступал спокойно, с достоинством. С арьергардными боями войска уходили из Польши, а у крепости Новогеоргиевской остановились. Что вынудило опытного генерала остановиться здесь и начать обороняться? Что подвигло на такой шаг, от которого удерживал генерала его хороший друг генерал Басов? Слова Андреева о том, что он не может взять на себя ответственность бросить крепость, над которой так много работали прежде, вряд ли что объяснят. Возможно, сыграло-таки роль внутреннее неприятие каждым военным человеком отхода, сдачи позиций. А, может, теплилась в душе генерала надежда, мол, остановимся, укрепимся, оттолкнёмся и пойдём наступать. Кто ответит?
Так или иначе, но в июле началась оборона Новогеоргиевской. Что это были за дни! Такого напора противника войска не видели давно. Оборона длилась недолго: через четыре дня после того, как противник открыл огонь, крепость пала. Потери были огромны.
Генерал Андреев находился в своём кабинете, куда вошёл с докладом начальник штаба. Незадолго до этого генерал почувствовал себя дурно. Случился знакомый ему приступ болезни. Днём его одолевала сонливость, и надо бы прилечь, подремать, да нельзя, и знал генерал, что и ночью отоспаться не получиться: ночью его станет мучить бессонница. Опять начинался зуд, опять генерал почувствовал запах аммиака изо рта, конечности похолодели, появилась одышка. С бледным, желтоватого оттенка одутловатым лицом генерал вышел из-за ширмы. Его обычно пышные, причудливо зачёсанные, «прусские» усы сейчас гляделись обвисшими.
За ширмой, откуда вышел генерал, для него установили аналой с иконой, где он мог оставаться наедине с молитвой. Он сразу же спросил о потерях.
– Потери огромны, ваше высокопревосходительство, – отвечал начальник штаба. – Много убитыми и ранеными. И пленных тоже много. Сдались и офицеры и генералы.
Андреев ещё больше побледнел, но сдержался.
– Что генерал Бобрик? От него, наконец, есть вести?
Начштаба молчал.
– Почему не отвечаете?
– Ваше высокопревосходительство, Михаил Васильевич, я не в силах это произнести, – с трудом ответил начальник штаба.
– Что такое, генерал?! Докладывайте!
Начальник штаба вытянулся, одёрнул полы кителя, сглотнул слюну и, стараясь говорить, чтобы голос не сорвался, выдавил:
– Генерал от кавалерии Бобрик передался врагу.
Андреев глухо и негромко застонал, сдавил пальцами виски и ушёл за ширму. Подождав немного, начальник штаба развернулся на каблуках и вышел. Долго ещё в пустом кабинете возносилась тихая молитва.
Однако надо было действовать, то есть, продолжить отступление. Оставив Ковно и Вильно, русские войска ушли в Сморгань и далее.
В Могилёве решено было сделать Ставку, и в августе Могилёв стал военной столицей империи. 23 августа в половине четвёртого утра к станции в Могилёве подошёл императорский поезд. Николай решился на отчаянный шаг – стал Верховным главнокомандующим.
Удивительным образом сочетались в этом человеке воля, рождённая упрямством, с нерешительностью и готовностью находиться под влиянием, чувствительность до сентиментальности с доходящей до безразличия холодностью, скрытность с романтическими порывами. Вероятно, такой романтический порыв и привёл императора к решению взять общее командования на себя. Ему виделся венец спасителя, взвалившего на себя тяжкий крест тогда, когда всё было куда как плохо. В случае победы это сделало бы императора спасителем нации. В случае поражения в государя полетели бы все плевки и насмешки. Это понимали не только приближённые Николая, не только генералы Ставки, но и многие подданные. Как понимали и то, что империю трясёт.
VII
Профессор Одинцов вошёл с шумом и уже из передней громогласно известил домашних:
– Бог знает, что творится в городе! Опять забастовка! Бастуют, бастуют… И где? На военных заводах! На фронте положение хуже некуда, оружия нет, боеприпасов нет, а они бастуют! Ввести бы Государю военное положение, да нельзя: Дума взвоет! Все эти родзянки и гучковы, все кадеты да социал-демократы – сколько болтунов и бездельников!
– Но, папа, – попыталась возразить Татьяна, – пожалуй, не все такие глупцы. Неужто никто не понимает истинного положения.
– Пустое! Не понимают! А ежели понимают, да продолжают упорствовать в глупости, то это – предательство. Идёт война, гибнут лучшие люди (на войне всегда гибнут лучшие), а болтуны межпартийными дрязгами заняты! Все словно ума лишились! Бацилла пораженчества витает повсюду. А где пораженчество, там вседозволенность. Вчера один студент-филолог надерзил милейшему Павлу Аркадьевичу. По пустяку какому-то. А профессор так опешил, что и не нашёлся, что ответить, только махнул рукой: совестно вам, сударь, и пошёл прочь. И всё студенту с рук сошло.
Профессор прошёл в кабинет, и оттуда вскоре донеслось:
– Ну, что я говорил?! Ох, не к добру, не к добру связались мы с этими англо-саксами. Вот полюбуйтесь, что их посол говорит. – Профессор вышел из кабинета, держа в руках номер «Нового времени».
– Полюбуйтесь. Вот интервью этого Джоржа Бьюкенена. Они, англичане, не наступают, дескать, потому, что снаряды накапливают. Вот накопят, тогда и ударят. Мы ушли из Польши, мы оставили Ковно и Вильно, а они снаряды накапливают! – профессор тыкал в страницу газеты снятым пенсне. Это означало, что он крайне возбуждён и раздосадован. Татьяна поспешила успокоить отца и отвела его в кабинет. Оттуда долго ещё доносилось:
– Ох, нахлебаемся мы, нахлебаемся мы горя с этими союзничками. И государь на беду себе возглавил Ставку. На него же теперь всех собак повесят.
– Может, ты сгущаешь краски? – попыталась успокоить мужа Александра Аркадьевна.
– Какое там! Государя не уважают – вот в чём беда. Давеча слышал, как один земгусар поносил императрицу, сплетни передавал. Ладно, земгусары, известное дело, те ещё вояки, но чтобы человек в форме поносил государыню?! Ладно, не государыню, но жену своего главнокомандующего, даму – такое я отказываюсь понимать! Что-то изменилось в мире. Словно после газовых атак у многих разум помутился. Мерзко! Скверно! Вы только поглядите: нынче многие мужчины не только не стыдятся своих дезертирских настроений, но и кичатся ими. Танюша вон увлеклась новомодными поэтами, но что они проповедают?! Ты уж извини, Татьяна, но не удержался, взял у тебя со стола газетку, прочитал. Автор, видите ли, гордится тем, что не идёт в шрапнельный дым. Я правильно запомнил?
Татьяна поняла, о каком стихотворении говорил отец. Она и сама была в растерянности. Варя снабжала её новой литературой, горячо посвящала в свою веру. Татьяна пыталась понять, но многого не понимала. А в стихотворении, о котором говорил профессор, Татьяну смущало и другое, что она не решалась и даже стыдилась оформить словесно. Её смущало, что в стихах, написанных от имени мужчины, сказано:
Странно было читать такое. Варя, правда, изредка намекала ей на новые нравы, царившие в богемной среде, но Татьяна гнала догадки прочь: они были стыдными.
Знала Татьяна и другое стихотворение – своеобразный ответ этому ломано-жеманному поэту. Ответил другой поэт – громогласный и высокого роста, выступавший почему-то в жёлтой женской кофте. Татьяна так и не решилась спуститься в подвал, в поэтическое кафе, и поэта ей издали показала Варя. Она же и стихи дала прочитать:
Татьяне было трудно разобраться: с содержанием она готова была согласиться, однако читать не только вслух, но и про себя никогда не стала бы, особенно последние строки: уж слишком неприлично они звучали.
VIII
Декабрь перевалил за середину, и год завершался ещё одной футуристической выставкой, как утверждали устроители, последней. Как ни сопротивлялась Татьяна, Варе всё же удалось вытащить её на эту выставку. Как и прежняя, февральская, называлась она заумно и вызывающе. С афиши на входе бросались в глаза цифры – «0, 10». Это и было названием.
– Какое странное название, – изумилась Татьяна, – «десять сотых»!
– Не «десять сотых», а «ноль – десять», – поправила её Варя, по обыкновению оживляясь.
– Тогда почему бы не написать через тире «0 – 10»? – Татьяна искренне пыталась понять.
– Ты опять ищешь логику, – весело возразила Варя, – а её нет. Забудь! Пошли, там будет много интересного.
Картин и впрямь было много. Они висели вразнобой – горизонтально и сверху вниз, казалось, что никто не только не стремился хоть сколько-нибудь выровнять развешанные картины, но здесь умышленно упразднялось всё ровное, привычное, гармоничное.
Как и предвидела Татьяна, отовсюду с холстов набегали круги, треугольники – вообще геометрические фигуры, а ещё было много чёрного цвета. Но в большей мере внимание Татьяны и, как она успела заметить, многих других привлекал холст, вывешенный там, где предполагался Красный угол. На холсте был не квадрат даже, а не совсем точно нарисованный четырёхугольник. Чёрный. Татьяна отводила взгляд, отходила к другим картинам, но снова и снова возвращалась к квадрату.
Из того места, из которого на Татьяну исходил обычно свет, сейчас тянуло холодом. Эта чёрная фигура была точно ночное окно, отверстое в бездну.
несколько раз повторила про себя Татьяна. Она почувствовала, что её тронули за локоть. Обернулась – рядом стояла Варя.
– Вижу, тебя это завораживает, – заинтересованно сказала она.
– Скорее, затягивает. Как в бездну. Вы все же смогли победить солнце. Вы погасили его.
– Тебе не понравилось, – Варя явно огорчилась.
– Мне страшно. А тебя это, как вижу, воодушевляет.
– Да! Это то, что нужно сейчас.
– Вы погасили солнце, – повторила Татьяна. – Знаешь, если это твои убеждения, я не имею ничего против. Но тогда нам лучше не видеться. Извини. И прощай.
Татьяна направилась к выходу, а Варя огорчённо произнесла ей вдогонку:
– Как знаешь…
Татьяна шла домой в твёрдой уверенности, что с бывшей подругой больше не увидится, что перечеркнёт и забудет весь этот её короткий интерес к странному искусству.
Так оно и складывалась. Жизнь в доме Одинцовых шла по заведённому порядку. Встретили Рождество и Новый год. Татьяна по-детски радовалась ёлке и подаркам. Временами, правда, задумывалась и грустнела, но дома это относили на счёт её взросления и созревания.
На Крещение Господне выдался прекрасный день. Отстояв литургию в храме, Одинцовы вернулись домой в прекрасном настроении. Особенно был воодушевлён профессор. Пока Дуняша накрывала стол к завтраку, он даже сел к роялю, сыграл несколько фраз, сбился, смутившись, махнул рукой и, громко отодвинув, едва не опрокинув, стул, с шумом встал. Домашние хорошо понимали эту внезапную неуклюжесть профессора. Она выдавала его крайнее смущение. С возрастом профессор не утратил мальчишечье стремление быть лучшим во всём. Вот и играть на рояле ему хотелось не хуже дочери, хотя и опыта, и умения было маловато.
За завтраком, просматривая газету, профессор обратился к жене:
– Вообрази, Аля, Виктор Радиковский к Георгию представлен. И гляди-ка уже и подпоручик.
Он отложил газету и выразительно посмотрел на жену и дочь. Профессор старался не подавать вида, но во всём его облике читалось: «Разве мог мой студент быть иным». Александра Аркадьевна улыбнулась и перевела взгляд на дочь. Татьяна ответила обыкновенной своей фразой:
– Вот как? Рада за Виктора Петровича.
А Владимир Сергеевич не удержался:
– Вы знаете, что я не одобрял решения Виктора идти на войну. Наука может потерять от его отсутствия. Но таково было его решение. И, уж ежели он выбрал эту стезю, то и на ней должен поступать достойно. Именно таким может и должен быть сын профессора Радиковского и мой студент.
Одинцов отвернулся и незаметно промокнул салфеткой глаза.
Чаепитие продолжилось, но тут горничная доложила, что Татьяну Владимировну спрашивает какая-то барышня. Все переглянулись.
– Кто бы это мог быть? – спросил Одинцов. – Ладно, зови к праздничному чаю.
Через мгновение действительно вошла барышня в платье, похожем на гимназическое, с небольшим белым воротничком, короткие волосы аккуратно собраны под белым платком. С трудом Татьяна узнала в ней Варю.
– Это Варвара Вишневская, моя гимназическая подруга, – представила она Варю родителям. – Но что это за наряд?
Тем временем Александра Аркадьевна пригласила:
– Садитесь к столу, Варвара…
– Андреевна, – подсказала Варя.
– Садитесь, Варвара Андреевна, будемте чай пить. Дуняша принесёт сейчас прибор.
– Я ненадолго, – Варя всё еще стояла и говорила, обращаясь больше не к Татьяне, а к профессору и Александре Аркадьевне. – Я, видите ли, проститься…. Мы с Татьяной недавно на выставке были, так вот… Нет, пустое, всё не то. Я не о том. Брата моего, Серёженьку, убили. Слушатели академии художеств не подлежат мобилизации, но он сам напросился… И вот. Я в Кауфманскую общину поступила, курсы скоро окончу и уеду.
Но Одинцовы и сами догадались, видя на Варе платье сестры милосердия, а она продолжала:
– Не знаю, удастся ли тогда проститься. Мама меня не поняла. Но мне необходимо проститься с тем, кто меня хоть изредка будет вспоминать…
IX
Пройдут годы, и Виктор Радиковский не раз вспомнит последний тёплый осенний вечер в Восточной Пруссии, когда он, получивший первый офицерский чин, на всех основаниях обедал с другими офицерами.
Было ещё относительно тепло, и стол для них накрыли в поле. Все уже отобедали и встали со своих мест. Радиковский за столом задержался. Вдруг к столу подлетела ласточка и села на краешек его тарелки. Радиковский замер. Ласточка посмотрела на него глазом-пуговкой и принялась склёвывать остатки пищи и крошки. Радиковский не двигался и с улыбкой смотрел на ласточку. На следующий день ласточки пропали – и невнятная прусская осень опустилась на них.
Для Радиковского давно уже всё шло, словно по раз и навсегда установленному порядку, и давно уже ему казалось, что жизнь проходит только здесь, на фронте. Эта состояла из перестрелок, конных атак, обороны, выноса раненых с поля боя, захоронении погибших, а другой, не фронтовой жизни словно и не существовало вовсе, и не было на свете Москвы, Петрограда, других русских городов.
Да и в Восточной Пруссии, ему довелось увидеть только город Гумбинен и небольшие посёлки подле него. Впрочем, и посёлки эти были больше похожи на города – маленькие, уютные и оттого рождавшие в душах солдат глухую неприязнь. Солдаты, не видавшие прежде такой размерной ухоженности, не могли взять в толк, отчего нужно было от добра искать добра, отчего нужно было объявлять войну другим, идти далеко и в крови, вшах и холодном поту захватывать чужое. А захватят ли – то ещё бабушка надвое сказала. «И что это германцу дома не сидится? – ворчали солдаты. – Пошёл войной, а теперь торчи тут».
Лишь раз удалось Радиковскому вырваться из монотонного военного порядка, когда он отбыл в Ковно для сдачи экзамена на офицерский чин. И в Ковно было тихо, аккуратно и размеренно. Радиковский видел кривые, но опрятные улочки, дворики, какие ему встречались ещё в Петербурге на иллюстрациях в литературных и художественных журналах. Картинки были подписаны М. Добужинским. Сейчас же Радиковский сам ходил по этим кривым улицам мимо готических и барочных храмов, постоял на мысе у слияния двух рек, ощущая за спиной дыхание старого замка. Но ни на миг его не покинуло в Ковно ощущение этого города как театрального, как города, на огромной сцене которого установлены аккуратные макеты-декорации.
Экзамен он сдал успешно и вернулся в чине прапорщика, чтобы снова войти, втечь в тот самый, раз и навсегда установленный военный порядок. А порядок этот предполагал неминуемое и необходимое в военных условиях огрубление. Огрубление всего – мыслей, чувств, манер, привычек. Способствовало огрублению и отсутствие постоянного женского общества. Случайные и редкие пересечения с сёстрами милосердия положения не спасали, ибо предметом этих пересечений оставалась война с короткими приветствиями, обменом новостями и вечными разговорами о ранах, смертях. К тому же сам Радиковский старался избегать этих встреч.
Причиною был стыд. Он по-прежнему стыдился вшей. В окопах вшивели не только солдаты, но и офицеры. И сознание самой возможности того, что кто-нибудь вдруг увидит на воротнике его кителя случайную вошь, рождало в душе жгучий стыд. Какое уж тут дамское общество!
Вернувшись после сдачи экзамена, Радиковский подал прошение о переводе из Конного полка. Причин было несколько.
Радиковский остро чувствовал свою чужеродность. Чувствовал, что, несмотря на свой офицерский чин, личную храбрость, прекрасное умение держаться в седле, в офицерский корпус он вписывается с трудом. Большинство офицеров полка были из военных династий, они пришли в полк после кадетских корпусов и юнкерских училищ, кто-то и вовсе успел послужить ещё до начала войны. Для них Радиковский оставался чужаком, профессорским сынком, выскочкой, неизвестно по какой причине пожелавшим перебраться в другое сословие.
Была и другая причина. Её Радиковский отодвигал в конец придуманного им списка, но на деле она могла перевесить многие другие. Служба в Конном полку для того, чтобы соответствовать определённому уровню, требовала значительных денежных трат. Позволить их себе Радиковский не мог.
Единственным человеком в полку, общаться с которым было легко и интересно, оставался Батуринцев. Потомственный дворянин, потомственный офицер, он нашёл в Радиковском хорошего собеседника, живо интересовался его научными занятиями. Естественное для Батуринцева чувство равенства с другими людьми и расположило к нему Радиковского, хотя они и по происхождению были разными.
– Я ведь из поповичей, – сказал как-то Виктор Батуринцеву. – Даже фамилия моя поповская.
Батуринцев поднял на него удивлённый взгляд, и Радиковский объяснил:
– Видите ли, в бурсах, ещё в восемнадцатом столетии, семинаристы любили давать друг другу прозвища. А, порой, и педагоги давали прозвища воспитанникам. Латинские прозвища. Уж не знаю, кому и по какой причине вздумалось назвать моего прадеда радикусом, то есть корнем, но прозвище пристало. Вот мы и Радиковские.
– Вот оно как… А я вот и не задумывался над историей своей фамилии, – с некоторым даже сожалением сказал Батуринцев.
– Возможно, вам это было и не нужно. Вы всегда были уверены в древности своего рода. У меня же, если можно так выразиться, «родовой голод древности». От него и интерес.
Словом, скорое расставание с Батуринцевым было единственным, что могло омрачить его уход из полка. К удивлению сослуживцев прошению Радиковского не только дали ход, но и удовлетворили его. Службу Радиковского продолжил на другом фронте.