412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Сегень » Кремлевское кино » Текст книги (страница 7)
Кремлевское кино
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 11:06

Текст книги "Кремлевское кино"


Автор книги: Александр Сегень


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

– Устал? Ну, возвращайся, сиротинушка.

Он всегда, когда злился на Томика, обзывал его этим наипротивнейшим словом: «Ну конечно, ты же у нас сиротинушка»; «Ладно, без тебя справлюсь, сиротинушка»; «Сиди дома, сиротинушка».

В среду, в последний день осенних каникул, начинался первый день шестидневки, такой календарь ввели в тридцатые годы: пять дней работаем, шестой отдыхаем. Утром за ребятами приехал Палосич и повез в Москву: Васю – в кремлевскую квартиру, а Томика – на Якиманку, там на Всехсвятской улице у мамы Лизы имелась квартира, и, когда она приезжала из Нальчика погостить в Москве, Томик жил с родной матерью. Вернувшись из Соколовки, вознамерился было делать уроки, но тут раздался телефонный звонок, мама Лиза взяла трубку, послушала и как подстреленная упала на стул:

– Ох! Ах! – Повесила трубку и сказала: – Надя умерла.

Томик сначала понял только то, что сегодня делать уроки не обязательно, и это его обрадовало. И лишь потом до него дошел страшный смысл слов «Надя умерла». Должно быть, голова ее раскололась, как она часто предсказывала: так болит, что вот-вот расколется. Мгновенно представилась трещина, как на лопнувшем арбузе, ужас какой, только бы эта трещина не прошла ей через лицо!

Они с мамой Лизой отправились пешком в Кремль, но там Томика с Васей и Сетанкой сразу отвели в машину, и Палосич повез их троих и Наталью Константиновну зачем-то обратно в Соколовку.

– Это чтобы мы не вертелись под ногами, – сказал Васька.

Он был какой-то спокойно ответственный, будто они ехали в Соколовку, чтоб совершить важное дело, а на самом деле, чтоб отвлечь Сетанку, которая всю дорогу баловалась, кривлялась, хватала Наталью Константиновну за нос, и та спокойно ее спрашивала:

– Светлана Иосифовна, вам сколько лет? Два годика или еще только полтора?

– Здрасьте, забор покрасьте! – отвечала девочка. – Я уже в школу на следующий год пойду.

– А ведете себя как маленькая.

В Соколовке угрюмо уселись на диваны, и Вася сказал:

– Не на лыжах же нам кататься?

Потом он предложил заняться уроками. В память о матери, которая строго следила за их учебой и теперь бы радовалась, что они добровольно сели заниматься. Но учебников-то они с собой не взяли, и тетрадок тоже. Тогда Вася достал из шкафа наугад первый попавшийся том Брокгауза и Ефрона, оказался пятый с литерой «А», «Вальтер – Венути», и стал читать вслух с самой первой статьи, про Вальтера фон дер Фогельвейде, причисляемого к главнейшим немецким миннезингерам, но это оказалось скучным, один читал, другой слушал, но оба ничего не запоминали и мало что вообще понимали, а на середине статьи Вася сказал:

– Мне кажется, маму застрелили.

– Кто? – в ужасе спросил Томик.

– Враги отца. Отец очень кричал на дядю Павла: зачем ты привез этот «вальтер»! Зачем ты привез этот «вальтер»!

– Какой Вальтер? Минизинзер? – не понял Томик.

– Сам ты минизинзер! – огрызнулся Васька. – Пистолет такой немецкий. Дядя Павлуша его маме привез из Германии. Я так думаю, ее из него и застрелили. Или она сама. Не выдержала головной боли. Она мне однажды сказала, что хотела бы прямо расстрелять эту головную боль. Говорит: стрельнуть бы и выпустить ее наружу. И сразу станет так хорошо.

– А ты видел ее сегодня утром?

– Нет, мне не разрешили, сказали, на похоронах попрощаюсь, нас с Сетанкой гулять повели и долго водили по всему Кремлю туда-сюда, туда-сюда. У меня самого голова заболела. А потом ты пришел с тетей Лизой, и нас сразу отрядили в машину.

Вася умолк, они долго молчали, и наконец Вася сказал:

– Томик, ты прости меня.

– За что, Вася?

– За то, что я, дурак, дразнил тебя сиротинушкой. И вот, додразнился. Теперь я тоже сиротинушка. У тебя есть мать, но нет отца. У меня теперь есть отец, но нет матери. А знаешь-ка что… – И Вася пошел к телефону, позвонил в Москву и попросил, если кто-нибудь приедет, пусть привезут им тетрадки и учебники.

Вечером приехал Климент Ефремович, один из лучших друзей отца, про которых Сталин говорил: мой ближний круг. Привез учебники и тетрадки, и весь следующий день они уныло просидели над ними, стараясь сделать приятное той, которой уже нет. Ворошилов пытался играть с Сетанкой, но то и дело утирал слезы.

Одиннадцатого ноября была пятница и третий день шестидневки. Палосич ни свет ни заря приехал за ними и повез в Москву.

– Палосич, а что отец вас гоняет? Разве мало водителей? – спросил Вася.

– Боится за вас, что с другим водителем попадете в аварию. Каково ему сейчас еще и вас потерять! А мне больше всех доверяет, – ответил верный водитель.

В Москве потеплело, было сыро и промозгло, снег таял. Их зачем-то привезли в ГУМ, что ли, специальную одежду для похорон покупать? Но оказалось, что гроб для прощанья поставили именно там, на втором этаже, с окнами на Красную площадь, в окружении кадок с пальмами и другими цветами. Томик со страхом приближался, боясь увидеть арбузную трещину через все лицо, но увидел бледную и хорошую маму Надю со скорбно приподнятыми домиком бровями, глаза закрыты, и все выражение лица такое: как же я намучилась! Сталин стоял возле гроба и, низко наклонив голову, плакал. Вася сразу подошел к нему и стал уговаривать:

– Папа, не плачь! Папа, не плачь, на тебя смотрят.

Жена Орджоникидзе, тетя Зина, взяла на руки Сетанку и поднесла к лицу матери:

– Попрощайся с мамой, Светочка.

А та вдруг громко и страшно закричала, стала вырываться, и ее унесли. Томик стоял среди других и слышал, как жена Молотова, тетя Поля, с замечательной фамилией Жемчужина, несколько раз рассказывала одно и то же приходившим новым людям:

– Мы сидели у Ворошиловых, отмечали пятнадцатилетие революции. Без особой гульбы. Надя такая красивая была, в том платье, что из Германии привезла, вытканное розами, и к волосам приколола чайную розу. И вроде все ничего, говорила о том, как весной окончит Промакадемию и займется текстилем, чтобы не мы от них, а они от нас платья привозили. А потом опять голова, занервничала, что-то с Иосифом не поладили, и мы с Зиной пошли ее проводить. Прогулялись, сделали два круга по Кремлю, она подышала свежим воздухом и сказала, что ей лучше, пошла домой. Кто бы мог подумать, что дальше случится такое! Что? Да, в сердце. Из пистолета. Сама. Нет, сама себя. Каролина Васильевна. Тиль. Их экономка. Утром пришла к ней, а та на полу, вся в крови. Иосиф утром поздно домой вернулся и, как всегда в таких случаях, спал в своей комнате на диване. Потом вышел: «Завтракать пора», а тут такое!

Томик уже хотел, чтоб поскорее все кончилось, но люди шли и шли, шли и шли. Врезалось в память, как один сказал:

– А я даже и знать не знал, кто у Сталина жена.

Наконец гроб вздрогнул и поплыл на руках у Сталина, Ворошилова и других из ближнего круга. На Красной площади маму Надю поставили на катафалк и повезли вокруг Кремля. Сталин шел рядом, за катафалком оркестр надрывал Москву скорбной музыкой, Томик шел за оркестром. Сыро и студено. По Волхонке, мимо храма Христа Спасителя, по Кропоткинской, бывшей Пречистенке, по Большой Пироговской, бывшей Царицынской.

У Томика мерзли ноги, но он помнил рассказы о том, как Сталина в легких ботиночках гнали в Сибирь, и старался терпеть. Мама Лиза шла рядом и все вздыхала:

– Бедный Иосиф! Бедный Иосиф! За что ему такое?

Теперь она оставалась его единственной мамой. А процессия все шла и шла, Большая Пироговская такая нескончаемая, что на ней можно всем трудящимся мира напечь пирогов, и у Томика заболела голова, словно мама Надя передала ему головную боль по наследству. Наконец пришли на кладбище за южной стеной Новодевичьего монастыря, встали перед разверстой могилой, Вася с Томиком оказались по одну сторону, Сталин – по другую. Он уже не плакал, а только горестно спрашивал не то у окружающих, не то у кого-то невидимого:

– Скажи, почему? Разве я не любил? Не был ласковым и веселым мужем? Почему так со мной?

Он взял горсть земли и первым бросил ее на крышку гроба.

– Вы тоже, – подтолкнули сзади Васю и Томика.

– Зачем это? – спросил Вася.

– Так надо, – ответили сзади, и мальчики тоже взяли по горсти холодной и противной земли, бросили землю в землю, и мама Надя стала быстро-быстро уходить под землю, накрываться ею, уходить от своих болей и огорчений, от всего этого мира, который так любила фотографировать и который так хотела одевать в новые нарядные и недорогие ткани.

После ее похорон наступило долгое тяжкое время. Мама Лиза вернулась в Нальчик, и Томик снова жил в кремлевской квартире, где вместо мамы Нади поселилось некое небытие, и все его чувствовали. Сталин приходил мрачный и молчаливый, его веселость умерла вместе с женой. Однажды он сел и стал снова спрашивать у кого-то незримого:

– За что я так наказан? Разве я был невнимателен? Разве я не любил и не уважал ее как жену, как человека? Неужели так важно, что я не мог лишний раз пойти с ней в театр? Так важно? Я теперь сам жить не хочу.

Его боялись оставлять одного, тетя Нюра и тетя Женя старались быть всегда рядом, поддержать. Как зыбко все в этой жизни! Всего лишь нажать на курок, и рухнул целый мир…

Мальчики продолжали ходить в школу, Вася – в свою образцовую номер двадцать пять, там еще у директорши такая сильная фамилия – Гроза; Артем – в свою вторую артиллерийскую спецшколу. После смерти Надежды Сергеевны он как-то повзрослел, старался в ее честь учиться все лучше и лучше, в отличие от Васи, который только поначалу подтянулся по всем предметам, но после Нового года опять стал волынить. Начальник охраны Сталина, старший уполномоченный ОГПУ со смешной фамилией Власик, которому отныне доверялось и наблюдение за учебой детей генсека, тщетно увещевал его, что сыну вождя партии просто категорически запрещено плохо учиться.

Томику исполнилось двенадцать, он и впрямь резко повзрослел после смерти Надежды Сергеевны, никого теперь не называл дядями и тетями, а только по имени и отчеству: Власик – не дядя Коля, а Николай Сидорович, дядя Павлуша – Павел Сергеевич, тетя Нюра – Анна Сергеевна, а отец – Иосиф Виссарионович.

– Какой он тебе Иосиф Виссарионович? – смеялся Васька. – Он тебе приемный отец. Так и зови его: отец. Или, если хочешь, товарищ Сталин. Только не Иосиф Виссарионович, умоляю. Имя-отчество у отца – как грузовой состав.

И няня Шура, воспитывавшая Сетанку, стала Александрой Андреевной. Она как могла утешала бедную девочку, а та обижалась на маму, что ушла на тот свет. По ночам плакала и звала ее.

Однажды Сетанка строго спросила отца:

– Папа, а почему мы в Гвоздиковский больше не ездим? Хочу кино про Чарли Чаплина.

– В Гнездниковский?.. – задумался отец. – А мы туда больше не будем ездить. Мы скоро Зимний возьмем.

– Как это Зимний? – удивились Вася и Томик. – Его же в семнадцатом году уже взяли.

– Увидите, – ответил Сталин и впервые за несколько месяцев усмехнулся.

Сетанка после этого постоянно канючила:

– Когда Зимний пойдем брать? Ну когда Зимни-и-и-й?

И вот в один из солнечных весенних вечеров, после череды дней рождений, в этом году невеселых и скучных ввиду недавней кончины Надежды Сергеевны, вернувшись вечером с работы, отец объявил:

– Ну, ребята, айда Зимний брать!

И оказалось, не Зимний дворец, а Зимний сад Большого Кремлевского дворца, в котором Шумяцкий, главный по советскому кино, оборудовал кинозал особого назначения – только для товарища Сталина и его ближайшего окружения. Всего несколько рядов кресел, причем в первом ряду центральное, специально для генсека, жесткое, он никогда не любил сидеть на мягком.

– Ну, вот он, Зимний, – сказал Сталин. – При царях тут был Зимний сад. А теперь мы его взяли и здесь будем кино крутить. И не надо в Гнездниковский переулок мотаться.

– Вот здорово! – восторженно воскликнула Сетанка. – Жалко только, что без мамочки.

Сталин как бы не услышал этого, уселся в свое жесткое кресло и зарядил трубку отрезком сигары. Он так иногда курил, и Томику нравилось смотреть, как он аккуратно разрезает тугую сигарную торпеду острой бритвой на пять частей.

– Ну что, товарищ Шумяцкий? Какое сегодня кино крутить будем?

– Готовая картина Бориса Барнета «Окраина», – рапортовал нарком кино.

– Лучше Чарли Чаплина! Чарли Чаплина! – закапризничала Сетанка.

– Это который «Мистера Веста в стране большевиков» снял? – спросил Сталин.

– Так точно, товарищ Сталин, – ответил Шумяцкий. – И еще «Потомок Чингисхана».

– «Потомок Чингисхана» – хорошая фильма, – одобрил главный зритель. – А Чарли Чаплина на потом, на сладкое. Есть там «Огни Большого города» или «Малыш»?

– И то, и другое захватили, товарищ Сталин.

– Ну вот, хозяйка, посмотрим Барнета, а потом Чаплина.

– Не хочу Барнета!

– Напрасно. Только послушай, какая хорошая фамилия. Она отражает то, что у нас сейчас в стране советской – бар нет. Все баре остались там, до революции. Начинайте, товарищ Шумяцкий. Надеюсь, не такое занудство, как «Встречный»?

– Никак нет, товарищ Сталин.

И свет в кинозале стал гаснуть, а на экране по белому фону пошли черные буквы. Сначала без звука, и Томик уныло подумал, что кино немое, но, когда появилась надпись, что звук записан по системе «Тагефон», успокоился.

Фильм «Встречный» заказали к пятнадцатилетию революции, а показывали в самых последних числах октября, дней за десять до гибели Надежды Сергеевны. Томик и Вася тогда присутствовали на показе в Малом Гнездниковском, и оба изнывали от скуки. Сталин тоже еле досидел до конца и после просмотра громко произнес:

– Скукота! Если у нас индустриализацию проводят такие нерешительные люди, да к тому же пьющие водку, мы не скоро создадим сильную промышленность. И как это к юбилею Октября сняли такое занудство! Скукоделы!

Шумяцкий стал возражать, что картина чего-то там отражает, смело выявляет и в целом влечет. Режиссер Пудовкин выступил эффектно:

– Не могу не встать на защиту режиссеров Эрмлера, Юткевича и Арнштама. В фильме главное вот что: человек строит турбину, а турбина перестраивает его.

– И были учтены замечания к сценарию, – продолжал защищать картину Шумяцкий. – Полностью исчезла отрыжка агитпропфильмовщины.

– Как это вы такое длинное слово придумали, а главное, выговорили? – усмехнулся Сталин.

– И совершенно невозможно игнорировать тот факт, что в нашем кино прозвучала замечательная песня. Композитора Дмитрия Шостаковича на стихи поэта Бориса Корнилова.

– Песня? – откликнулся Сталин. – Песня действительно хорошая. «Нас утро встречает прохладой…» Хорошие слова. И музыка хорошая. Ладно, уговорили, ради песни – пусть.

И фильм потопал на экраны унылым и неповоротливым кабаном, зато песня полетела звонкой стрелой: «Не спи, вставай, кудрявая, в цехах звеня, страна встает со славою на встречу дня». Самая первая песня-птица советской бодрости, советской надежды на скорое светлое будущее.

Б. В. Барнет. 1930. [ГЦМК]

Вот и сейчас, глядя на экран, Вася с Томиком откровенно скучали. Стоило ли ради этого брать Зимний? Но, глядя на Сталина, Томик видел, как тот оживился, когда стали подробно показывать работу в сапожной мастерской. Потом началось про войну, стрельба, взрывы, уже появился интерес. Сетанка скучала, ныла, но уснула в своем кресле и уже не мешала. Вася сидел с тоскливой миной, а Томику не терпелось досидеть до конца и узнать, что скажет Сталин на сей раз. Наконец лента завершилась, Сталин встал, повернулся к присутствовавшим на просмотре и сказал:

– Это хорошая фильма. Показано, как главное не в том, кто ты по национальности, а кто ты по своей сути, буржуй или рабочий. И этот пленный немец, которого берут в работу, потому что он хороший сапожник, он объединяет русских и немцев. Этот образ покажет всему миру: пролетарии всех стран, объединяйтесь. И сапожное дело хорошо показано, я внимательно следил. Ведь я, товарищи, в юности работал сапожником. Знаю это ремесло. Спасибо, товарищ Шумяцкий. И передайте спасибо товарищу Барнету. Скажите ему от меня: привет, Барнет!

– Хорошо, товарищ Сталин, – радовался Шумяцкий. – Только он Ба́рнет, с ударением на первый слог.

– Да какая разница. У меня тоже на первый, – оживленно говорил Сталин, и Томик радовался – он впервые после похорон Надежды Сергеевны видел Иосифа Виссарионовича не погасшим, а снова почти таким же, как раньше, светлым и торжественным, как березовая роща-царство и сосновый бор-государство.

– Ну что ж, товарищи, я думаю, наше сегодняшнее взятие Зимнего прошло так же успешно, как в семнадцатом году. Первая фильма в кремлевском кинотеатре оказалась не первый блин комом. А теперь – «Малыша». Сетанка, просыпайся. Чарли Чаплин!

Глава седьмая. Правда ли, что умер смех?

На создание кинокомедий он поставил все, как азартный игрок на рулетку, как пушкинский Германн на тройку, семерку, туза. С кинокомедиями он или рухнет в небытие, или взойдет на вершину успеха. Все, что он бессонными ночами создавал в последние пять лет, собралось для единого мощного броска, и веселое кино должно оказаться на острие атаки. Быть или не быть. Пан или пропал. Выплыл или утонул.

Герой Гражданской войны Шумяцкий и в мирной жизни оставался смелым и принципиальным борцом за свои идеи. Будучи ректором Коммунистического университета трудящихся Востока, он добивался, чтобы большинство руководителей советского государства, включая Сталина, читали там лекции. Став председателем Главреперткома, требовал большей свободы для репертуарной политики, без подчинения Главлиту. Нажил себе много врагов и ничуть этим не огорчался. А любящая жена Лия говорила дочерям Норе и Катюше:

– Ваш тате – фактический царь Давид, не смотрите, что с виду не гройс, если надо, убьет и Голиафа!

И он горячо любил своих жену и девочек, все делал, чтоб им жилось хорошо.

Шумяцкий лучше многих понимал, что такое кино, какое это сильнейшее оружие, и, став начальником Главного управления кинофотопромышленности, то бишь наркомом кино, поставил себе высокую цель: создать в СССР свой Голливуд, способный конкурировать на мировом кинорынке с американским великаном. Ни у кого из его предшественников так высоко мечты не взлетали.

После встречи Сталина с Александровым на даче у Горького было совершенно ясно, какого рода комедию Хозяин желает видеть на киноэкране, но ставить на одного Александрова Шумяцкому показалось неосмотрительным – юноша избаловался в своих поездках по миру, ему теперь сам черт не брат, да и сможет ли он выйти из-под крыла своего обожаемого учителя?

И Шумяцкий решил действовать, не ограничиваясь Александровым, и провел переговоры с другими режиссерами: с Пудовкиным, который после «Потомка Чингисхана» воспарил, да и бурятская тема – родная для сердца Бориса Захаровича; с Довженко, завершившим свою украинскую трилогию «Арсенал» – «Земля» – «Иван»; с Козинцевым и Траубергом, они тоже на плаву; с начинающим очень талантливым Роммом и даже все-таки с Пырьевым.

Почему даже? Да потому, что бывшего закадычного друга и ассистента Александрова и Эйзенштейна, Иванушку Пырьева, едва он начал снимать свои собственные картины, клевали и в хвост, и в гриву. Первый фильм «Посторонняя женщина» так расчехвостили, что он быстро сошел с экранов и вообще исчез. Иван огорчился, но снял вторую ленту – «Государственный чиновник», ее запретили к показу, режиссера уволили со студии, потом вернули, заставили все переделать, он подчинился, картина вышла на экраны, но тоже очень скоро сошла с них, оплеванная и зашуганная. Пырьев бросился снимать пропагандистский фильм «Понятая ошибка» – о классовой борьбе в деревне, но агитпроповцы и тут не слезли с бедного Вани, его отстранили от работы за противопоставление личных интересов интересам государства, и третий блин – тоже комом!

А почему все-таки? Потому, что Шумяцкий видел в Пырьеве стойкого оптимиста, не желающего смиряться с ломающими его обстоятельствами. Теперь он начал работу над четвертым фильмом, трагедией из жизни капиталистического общества под названием «Конвейер смерти», и в главной роли снимал Аду Войцик, в которую влюбился без памяти. Впрочем, о Ване давно известно, что он всякий раз только так и влюбляется, но с Адой они поженились, у них родился сынок Эрик, и актриса она хорошая, в «Сорок первом» у Протазанова играла Марютку, потом у Барнета в «Доме на Трубной», у Комарова в «Кукле с миллионами». А главное, Пырьев начинал с комедий, и у него есть комедийный дар, почему бы не попробовать еще раз?

Все режиссеры, с которыми Шумяцкий провел беседы, призадумались и стали искать сюжеты в том ключе, о котором в Горках Горьковских говорил Сталин. И даже Эйзенштейн, к которому Борис Захарович тоже подкатил с этой темой.

– А почему меня не позвали к Горькому? – первым делом строго спросил Сергей Михайлович.

– Полагаю, товарищ Сталин возлагает надежды на отдельный талант Григория Васильевича, – ответил Шумяцкий откровенно.

– Полагаю, возлагаю! – передразнил его Эйзенштейн.

– Вы не кипятитесь, – пытался вразумить его нарком кино. – Отложите обиду подальше и сделайте неожиданный выпад, снимите собственную комедию. Сталин, дорогой мой, это такая крепость… Его, как женщину, надо постоянно заново завоевывать.

– Да я его ни разу и не завоевал, – фыркнул всемирно известный. – Он от всех моих картин свою рябую морду воротит.

Шумяцкий в ужасе стал оглядываться по сторонам.

– Не морду, а вполне опрятное лицо, – поспешил он сгладить оскорбительные слова в адрес фактического главы государства. – Я не стану вас уговаривать. Подумайте. И прислушайтесь к моим советам.

В памяти Эйзенштейна все еще мелькали встречи и дела в Германии и Франции, Англии и Бельгии, где, когда он выступал, в соседних дворах на всякий случай дежурили усиленные наряды полиции. Боялись, что он поднимет бунт, укажет людям на гнилое и червивое мясо Европы, которую сам он стал называть мезондепассом, проходным домом – французским словом для жилья, в котором мужчина и женщина тайком встречаются ненадолго. Эх, побольше бы оснований считать присутствие советского человека в Европе поводом для больших беспорядков! Здесь все прогнило и требует чистки: и дадаисты Тристана Тцара, и фальшивый марксизм Бретона, и заумь стриженной наголо Гертруды Стайн, и тактилизм Маринетти; здесь все новое уже устарело, как сюрреализм Макса Эрнста, а Луис Бунюэль с его только что вышедшим «Андалузским псом» лишь вопит о том, как все устарело и сгнило… Воткнуть в глаз бритву, и дело с концом! А еще этот до сих пор господствующий стиль модерн, столь любимый его отцом и так ненавидимый им самим. Европа – колесо, вертится, а в середине пустота, дырка, на которую когда-то указал Лао Цзы.

В сердце Эйзенштейна все еще жила та давняя радость от известия о том, что наконец-то американские визы получены и можно лететь туда, где сейчас не просто делается кино, а киноиндустрия, кинопромышленность, конвейерное производство, и каждый день рождается что-то новое, восхитительное. Прощай, старая потаскуха Европа! Но уже в первые дни в Америке он всем своим существом почувствовал, что здесь он не Сергей Михайлович Эйзенштейн, а ценная фишка, на которой можно делать деньги: выступай, скандаль, шути, вызывай смех и ненависть, восторги и кровожадные требования расправы, лишь бы за тебя платили, на тебя шли, тобой расплачивались, тобой играли, делали на тебя ставку. Еще недавно разве не это резко отшатнуло от Америки Маяковского? А ведь он был не просто поэт, а высочайшее в мире сооружение, не какой-то там Нотр-Дам, и даже не Тур-Эйфель, а Эмпайр-стейт-билдинг современной культуры. Одно нажатие на дурацкий курок, и такое огромное здание рухнуло в небытие!

Перед глазами Эйзенштейна все еще проплывали красоты калифорнийских пейзажей и мексиканских бескрайних просторов, песчаные равнины и плоские холмы Аризоны, четверо суток от Нью-Йорка до Лос-Анджелеса. В его глазах – хрустальный взгляд Греты Гарбо, упорно называвшей его Айзенбаном. И глаза несчастных среди развалин землетрясения в Оахаке. Но и длинная череда глаз лживых, порочных, насмешливых, видящих в них троих, Эйзенштейне, Тиссэ и Александрове, лишь нищебродов из ободранного и ограбленного государства рабочих и крестьян.

Он все еще слышал слова Чаплина: если хотите увидеть, как творят настоящее кино, поезжайте в страну, где был снят «Броненосец „Потемкин“». В его ушах до сих пор стояло бесконечное жужжание господ из «Парамаунта» о расходах и доходах, договорах и расписках, сметах и векселях, нудное и привязчивое, их тягучее, как сыр в парижском луковом супе, скупердяйство. И презрение к тебе, как к мухе, наивно попавшей в хитро сплетенную денежную паутину.

В душе Эйзенштейна горечь глубочайшего разочарования в стране, построенной на Голливуде, где в почете не Профет, а Профит – не Пророк, а Прибыль. Но в душе его и нескончаемые мексиканские пляски, макабрианские фестивали в масках смерти, осмеяние человеческого страха перед концом жизни…

Смех. А что? Может, Шумяцкий прав? Тогда прав и Сталин.

«Правда ли, что в Советском Союзе навсегда умер смех?» – спросил какой-то наглый придурок во время его выступления в Сорбонне или где-то еще в Париже. В ответ оставалось только громко рассмеяться во всю свою молодую пасть. «Бойся большевика не с кинжалом в зубах, а со смехом на губах!» – написала потом бойкая парижская газетенка, и ведь глаголила истину. А когда выступали в Америке, организаторы всегда требовали, чтобы серьезные речи разбавлялись шутками. «И истину царям с улыбкой говорить», – сказал давным-давно Гаврила Державин.

Вернувшись в СССР, Сергей Михайлович ума не мог приложить, что снимать, и с головой ушел в преподавание. С усмешкой вспоминал недоуменные вопросы американских киношников: зачем вы там у себя учите, как снимать фильмы, и тем самым готовите волчат, которые вас же и сожрут? Надо не учить, а отбивать охоту заниматься кинематографом и тем самым избавляться от будущих молодых и наглых конкурентов.

Но в Америке индивидуализм – себе захапать, другим бить по рукам, чтоб ни центика не получили. А у нас рождается общевизм. Коллективизация не только сельского хозяйства, но и всей жизни. Индустриализация не только промышленности, но и всего общественного мышления. И пусть молодые волчата сожрут, если зубы у них окажутся острее и крепче твоих. «Здравствуй, племя младое, незнакомое!» – приветствовал волчат Пушкин. «Когда дряхлеющие силы нам начинают изменять…» – предупреждал Тютчев. Учить, чтобы и самому развиваться дальше. Если чего-то не знаешь, начни это преподавать, – он сам вывел эту забавную формулировочку. Прощайте, американцы, я буду учить своих эйзенят, эйзенчат, эйзенщенков. Он так и стал называть их: эйзенщенята. И попутно заведующий кафедрой факультета режиссуры взялся писать первый том «Искусства режиссуры», в тридцать четыре года ощущая себя пожилым мэтром, способным проповедовать.

А друг-то сердечный что-то свое замышляет, вертится вокруг да около, но чего-то недоговаривает, в чем-то недопризнается. Загорелся с полоборота идеей Сталина, и по мордашке видно, что уже намылился отколоться от их единосущной и нераздельной божественной троицы, вот только Тиссэ ты у меня не переманишь, глотку перегрызу. А ну-ка, попробуем такой ход… И Эйзенштейн предложил Грише идею будущей комедии.

– Маркс пишет, что ход самой истории превращает устаревшую форму жизни в предмет комедии. Это нужно для того, чтобы человечество весело расставалось со своим прошлым.

– Правильно пишет Маркс, – с противной иронией в голосе, появившейся после беседы со Сталиным у Горького, ответил Александров.

– Так вот, я замыслил комедию о том, как современный человек попадает в прошлое, – продолжил Эйзенштейн.

– В царскую Россию?

– Это слишком близко. Да и в царской России уже действовали революционеры, придется с ними увязывать. Лучше в Древнюю Русь. Изобретатель машины времени вторгся в пространства истории, провалился, допустим, во времена Ивана Грозного, а бояре и опричники, попавшие под руку, случайно затесались в наше время. Большое пространство для комического. Я даже название придумал: «М. М. М.».

– А почему «М. М. М.»?

– Так будут звать главного героя – Максим Максимыч Максимов. А аббревиатура всегда интригует. Вспомните «С. В. Д.». Картина так себе получилась, а зритель шел, хотел узнать, что за С. В. Д. такое.

– Я тоже тут в последнее время много думал и читал про смех, – вдруг увлеченно и без иронии откликнулся Гриша. – Гоголь, к примеру, пишет, что смех не выносит подсудимому смертный приговор, не отнимает у него имущество, но все равно перед лицом смеха человек чувствует себя связанным зайцем. У Герцена есть высказывание, созвучное со словами Маркса, он называет смех самым сильным орудием против всего отжившего.

– Ну вот.

– Но, Сергей Михайлович, сами формулировки и Маркса, и Герцена, и Гоголя, и даже Аристотеля, определившего комедию как высмеивание худших людей, они сами по себе устаревшие. Аристотель и Гоголь не знали о том, что в России будет строиться совершенно новая общественная формация. Заметьте, все наши комедии до сих пор основывались на сатире. Но сатира – это злой смех, жесткий. В отличие от юмора. Латинское слово «humor» – «юмор» – происходит от слова «humorem» – «влага». Он увлажняет то, что ссохлось, заставляет снова жить и расти. Я бы сказал, что юмор – сок жизни. Он похож и на масло, которое необходимо для смазки машин. Даже мощный танк не сдвинется с места, если не смазан. Смех может быть не только злым и обличающим пороки, но и добродушным. Внушать оптимизм, воодушевлять, давать людям хорошее настроение. Есть такая пословица: «Кто людей веселит, за того весь свет стоит». Я думаю, наша новая советская комедия должна стать не только смешной, но и веселой. Вот у Сталина даже в учетной карточке… – Григорий Васильевич внезапно осекся. – Ну, это, впрочем, не важно. Важно то, что новая советская комедия…

– Так что там у Сталина? – спросил Эйзенштейн.

Но сердечный друг, всегда такой покорный, как муж при властной жене, вдруг двинулся на своего учителя хорошо смазанным танком:

– Мне ваша идея про «М. М. М.» решительно не нравится. Там будет злость, хотите вы этого или нет. Снова бичевание старорежимных порядков. Вот если бы ваш герой попал в коммунистическое будущее и он, хороший советский человек, увидел бы там гораздо лучших советских людей…

– Гриша, прошу вас замолчать, иначе мы поссоримся. Лучше скажите, что там у Сталина в учетной карточке?

– Хм… – замялся Александров. – Он нам с Шумяцким и Горьким показывал свою жандармскую учетную карточку. Там сказано, что у него выражение лица веселое.

– Забавно, – буркнул Эйзенштейн. – Но мне кажется, вы что-то от меня скрываете, Гриша. Что там еще сказано, говорите!

– Да клянусь, именно это мне и запомнилось, – залепетал друг сердечный, злясь на себя, что опять робеет перед авторитетом Эйзенштейна, как князь, получивший ханский ярлык на княжение и продолжающий бояться прежнего князя. Довольно, я не боюсь его… разве что лишь слегка побаиваюсь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю