Текст книги "Невская битва. Солнце земли русской"
Автор книги: Александр Сегень
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)
НЕБО НАД ПЕЙПУСОМ
Молотобоец из Риги по имени Пауль Шредер восторженно принял этот страшный удар и треск, свидетельствовавший о том, что немецкие и русские войска вступили в соприкосновение друг с другом. И в этом тоже была Вероника Хаммер, как сияла она во всем волнующем утре, сулившем победу германскому оружию. Трубили трубы, и в них он слышал волшебный голосок своей возлюбленной. Свистели стрелы, и в их свисте и шелесте Пауль слышал, как шелестят платья Вероники.
Бедная Вероника! Она боялась его не на шутку. Он говорил ей:
– Не бойся меня, ангел мой, я только с виду свиреп и страшен, а в душе я нежнее младенца и ласковее теленка.
– Нет, – возражала капризная дочка купца Генриха Хаммера, – про тебя говорят, что ты можешь убить кулаком лошадь, а то и быка. У тебя ручищи вон какие! Если ты обнимешь меня, моя хрупкая талия переломится, как тонкая весенняя сосулька.
Сильнее, чем Пауль Шредер, и впрямь трудно было отыскать человека во всей Риге. Уходя на войну, Пауль сам изготовил для себя мощное орудие – длинную дубинищу с особенным набалдашником, из которого во все стороны торчали страшные зубья и зазубрины, а на самом конце далеко вперед выдавалось жало, как у отменного копья. Подобные дубины принято было именовать «моргенштерн» – «утренняя звезда», но Пауль Шредер так полюбил свой моргенштерн, что присвоил ему особенное наименование – Шрекнис, оно означало – «вызывающий ужас».
Он бы, конечно, не пошел на войну, если бы не мечта о Веронике Хаммер. Ее отец не хотел выдавать дочь замуж за молотобойца, пусть даже и имеющего свою собственную кузницу. Доспехи и оружие, изготовлявшиеся в кузнице Шредера, славились на всю Ригу. Но и это не повлияло на решение купца Хаммера.
Тогда за дело взялся доблестный тевтонский рыцарь Андреас фон Прегола, для которого Шредер изготовил великолепные латы. Оценив недюжинную силищу рижского молотобойца, рыцарь стал завлекать его большими воинскими трофеями, которые сулил всему немецкому воинству поход на схизматиков, отступивших от истинной веры и отказавшихся признавать папу римского.
– Когда ты возвратишься вместе со мной в Ригу, при тебе будет такой обоз всевозможного добра, что дуралей Хаммер мгновенно выдаст за тебя свою дочку, – увещевал Пауля фон Прегола.
И простодушный кузнец искренне поверил рыцарю. Да и куда ему было деваться. Последнее время, видя, что никак не удается завоевать птичье сердчишко Вероники, от отчаяния Пауль готов был выйти на улицу и расплющить голову любому первому попавшемуся ротозею, лишь бы выплеснуть из себя то море тоски и силищи, которое накапливалось в нем с каждым днем. Поэты слагали канцоны о возвышенной и восторженной любви, но всегда в стихах влюбленный молодой человек был обязательно благородного происхождения, странствовал по миру и завоевывал сердце возлюбленной красавицы различными подвигами. Но что-то не слыхать было о таких песнях, в которых бы воспевалась любовь простого молотобойца. А тем не менее, в грубой и неотесанной плоти Пауля Шредера таилось настоящее возвышенное чувство, ибо любой его приятель, попадись на подобный крючок, быстро нашел бы замену и утешение, ведь нет на земле такого уголка, где ощущалась бы сильная нехватка девушек и женщин, готовых к любовным утехам. Но Пауль не мог даже помыслить об этом.
– О Вероника! Вероника моя! – шептал он, ворочаясь по ночам точно так же, как ворочался бы благородный рыцарь, а не простой кузнец. Он был влюблен настоящей, возвышенной любовью, которая заставляет человека удивляться: «Боже! Как хорошо, что ее зовут именно так! Разве и могло бы у нее быть иное имя?» Он смотрел на других девушек и не мог понять, почему они все на одно лицо и почему они столь отвратительны. Он пытался вообразить себя обнимающим, к примеру, Анну Мюнгель или Вильгельмину Брейтнер, и его тотчас чуть не выворачивало наизнанку, хотя эти девушки почему-то считались записными рижскими красотками.
В него была влюблена Бригитта Ринк, она частенько приходила полюбоваться его работой в кузнице. Друзья говорили: «Чем тебе не пара? И красивая, и опрятная, любой бы согласился стать ее мужем», но Паулю казалось, будто это не девушка, а молоденькая крыска приходит и подсматривает за ним, настолько Бригитта не шла в его понимании ни в какое сравнение с Вероникой Хаммер.
Если бы не Андреас фон Прегола, молотобоец Пауль плохо бы кончил дни своей жизни. Скорее всего, он взобрался бы на высокую стену строящейся Дом-кирхи[124]124
Домкирхе – немецкое название Домского собора в Риге, заложенного в 1211 году.
[Закрыть] и с наслаждением упал с нее вниз головой, чтобы эта пылающая голова вошла в его грудную клетку и ударилась о сердце, переполненное тоской и болью неразделенной любви.
Но теперь все было по-другому. Благородный рыцарь Андреас уговорил отца Вероники не выдавать замуж свою дочь до тех пор, покуда кузнец Пауль Шредер не вернется в Ригу.
– Я привезу тебе, моя возлюбленная, все золотые и алмазные перстни, которые носят русские княгини, и украшу ими твои пальчики! – пообещал он Веронике на прощание.
– Смотри же, Пауль, никто не тянул тебя за язык, – усмехалась избалованная девушка, которая на самом-то деле была отнюдь не так хороша, как казалось влюбленному кузнецу, можно было отыскать сотню рижанок гораздо более красивых. – Если ты украсишь мои руки алмазами так, что не будет видно пальцев, я, быть может, соглашусь пойти за тебя замуж. Но только чтоб эти перстни и впрямь были из тех, которые носят русские княгини.
И вот теперь он шел по льду озера Пейпус, неся на плече свой тяжеленный моргенштерн по прозвищу Шрекнис, а впереди уже вовсю молотилось, как в его рижской кузнице, только еще страшнее и громче. Слышались крики, рев, лязг оружия и – удары, удары, удары… И в мечтах своих он уже видел, как возвращается в Ригу и как глашатаи кричат о нем: «Вот идет славный Пауль Шредер! Молотобоец, сразивший тысячу русичей! Это его моргенштерн залил русской кровью весь лед озера Пейпус! Это ему русские княгини отдали все свои золотые и алмазные перстни!..»
Оглядываясь, Пауль видел Андреаса фон Преголу и его брата Михаэля, одетых в латы, выкованные в его кузнице. Они ехали на лошадях не в рыле, а в левом плече свиньи. А Пауль шел пешком почти в середине рыла и видел вокруг себя только тех, кто сидел верхом, да самых ближних пехотинцев – Маркуса Трейля, тоже рижанина, Адольфа Брауна, из рижских предместий, троих эстов, постоянно распевавших свое дурацкое «писпилли», которое, должно быть, взбадривало их, но сильно раздражало Пауля. А ему уже не терпелось поскорее приступить к молотиловке, потому что надоело держать Шрекниса на плече, хотелось дать ему кровавой пищи.
Грохот впереди все усиливался, а Пауль до сих пор оставался не в битве.
– Эх! – волновался Маркус Трейль. – Вот-вот и до нас дойдет!
– Хорошо бы, – вздыхал Пауль. – А то братья Хейде со своими людьми окончат сами все дело, а нам никакой славы не достанется.
– Да уж, конечно, кончат! – возмущался Маркус.
– Они могут, – простодушно возражал Пауль. – Уж больно сильно свирепы на русских за то, что те вы гнали их из Плескау.
– Не бойся, кузнец, хватит и твоей дубине работенки, – смеялся Адольф Браун.
– Скорей бы. – В нетерпении Шредер поднимал очи к небу и видел там сердитые русские облака, серо бегущие по суровому низкому небу, будто и в них скрывались вражьи полки, готовые вот-вот ринуться на немцев сверху. И Паулю хотелось подпрыгнуть и садануть по этому небу своим тяжелым моргенштерном, раскроить небесные доспехи, чтоб оттуда брызнула кровь и посыпались золотые и алмазные перстни. Темно-красное знамя Рогира фон Стенде время от времени плескалось над лицом оружейника из Риги, но потом снова отодвигалось в сторону, оставляя пространство для серого неба, лишь слегка озаренного какими-то далекими солнечными лучами, не способными пробиться к людям.
Все ближе и ближе становились удары, лязг, треск и стоны, все нестерпимее хотелось поскорее дать первому русичу первый крепкий удар. Пусть они придут в восторг от того, как он умеет ударить сверху, а потом резко ткнуть острием моргенштерна рывком вперед, убивая еще одного.
Несколько раз в жизни ему доводилось ходить на войну, но это были карательные походы против бунтующих латгалов и ливов. Первые восставали против тевтонцев, вторые – против засилия латгалов на исконных ливонских землях. И тех и других не составляло особого труда привести в чувство. Но в такое большое сражение молотобоец Пауль шел впервые. Он прислушался к своему сердцу и вдруг понял, что оно колотится от волнения. Это его испугало – он не должен был пребывать в смятении. Чтобы успокоиться, Шредер стал в уме подсчитывать, кто еще ему остался в Риге должен за работу, вспоминая, в какие сроки должники обязаны были вернуть деньги, и получалось, что до конца года Паулю обеспечено безбедное существование. А тем более, если нынешний поход окажется успешным.
В таких приятных мыслях он продолжал двигаться все ближе и ближе к грохоту и треску. И прежде чем молотобоец Шредер вступил в битву, он успел еще раз взглянуть на русское небо и увидеть тяжелые серые облака, сквозь которые пыталось пробиться весеннее солнце. Рыжий эстонец Кало взялся размахивать своей булавою и едва не попал набалдашником по голове Пауля.
– Ну ты, рыбье охвостье! – толкнул его в свою очередь Пауль, и в следующий миг пред ним распахнулось пространство боя – Кало рухнул ему под ноги с расплющенным черепом, успев обрызгать своей рыжей кровью открытую шею Пауля. Тотчас разъяренные оскаленные морды русичей вспыхнули перед рижским оружейником, и он – наконец-то! – взмахнул своим грозным Шрекнисом, да так, что в грудной клетке у него хрустнуло. Он обрушил первый удар на круглый русский щит с изображением летящего орла, и щит треснул, но не рассыпался. Далее Шредер подставил свой щит и отразил им два не очень сильных дубинных удара, вновь размахнулся моргенштерном и ударил куда-то в человеческую гущу, в сверкание кольчужных колец, в бородатые кудри… Удар его пролетел сквозь воздух, не наткнувшись на человечью плоть, увлекая Пауля немного вперед, делая его на миг беззащитным. Короткий и легкий миг, но его хватило, чтобы чье-то тяжелое кропило хрястнуло рижского оружейника по загривку, припечатало его новым ударом ко льду. Еще не понимая, что произошло, Пауль распластался грудью на холодном льду Пейпуса, с недоумением глядя на льющуюся откуда-то густую кровь, пятно которой быстро увеличивалось в размерах – алое на белом. Он глотнул воздуха и захрипел, потому что воздуха не было. Глаза его выпучились от грянувшей боли в спине и затылке, сознание поплыло, взбалтывая вокруг себя густую пену, и в той пене сверкнул насмешливый и не любящий взгляд Вероники. «Ты еще полюбишь меня!» – хотел было крикнуть ей Пауль Шредер, но жизнь вместе с невыплаченными долгами заказчиков, вместе с недоставшимися ему перстнями русских княгинь и вместе с этими тяжелыми серыми облаками неумолимо посыпалась из его убитого тела.
Глава четырнадцатаяЗА РУСЬ СВЯТУЮ!
– Доброе крушило! – воскликнул Семен Хлеб, подбирая тяжелую и зубастую немецкую палицу из-под только что убитого им здоровенного тевтонского пешца. Семенов цеп был ненамного хуже, но в густом бою способнее воевать не цепом, а такой вот дубиной. – Славный подарок мне на именины!
Его радовало, что именно сегодня, в день его именин, выпало случиться главному сражению. Находясь в челе, где заведомо предполагалось самое смертоносное кровопролитие, Хлеб отнюдь не грустил, давно решив для себя, что, как бы ни повернулась его судьба, – по-всякому хорошо. В родном Новгороде у него оставались одни только головные боли. С юности все складывалось у Семена хорошо, лучше, чем у многих, – отцову торговлю он добросовестно развивал, преумножая богатство, женился на наилучшей красавице Алене Петровне, уведя ее из-под носа у другого жениха, и думать не думал тогда, что суждено ему будет стать двоеженцем.
Как же такое получилось? А очень просто. Проще некуда. Житье у него с Аленой Петровной было распрекрасное, двух девочек она ему родила, обещала и сына в будущем дать, но постепенно стал Хлеб подмечать, что у других жены не такие горделивые и строгие, не допекают мужей всевозможными замечаниями по разным наималейшим пустякам. Особенно же Петровне не нравилось, если Семен позволял себе выпить лишнего. А он и никогда пьяницей не был, всегда трезвёхонек, и где бы ни был по делам или по веселью, всегда домой спешил к жене.
И вот однажды на рождественских святках лукавый попутал его засидеться в кабацком обществе дольше обычного и выпить крепких медов больше привычного. Сам удивляясь, что такое случилось, вернулся он домой глубоко за полночь. А вернувшись, узнал, что жена его, забрав дочерей, бежала в дом своих родителей. Посмеявшись такому ее поведению, Хлеб весело отправился забирать жену у тестя с тещей. Но не тут-то было. Алена Петровна сурово ему объявила:
– Ступай, покляп[125]125
Покляп, покляпый – нескладный, кривой, нелепый.
[Закрыть], туда, где твое было развеселье!
Он бы и этому посмеялся, но обидное слово «покляп» хлестнуло его, как по лицу плетью. Постояв перед закрытыми воротами тестева дома, Семен медленно побрел куда глаза глядят, но дойдя до самых ближних ворот другого дома, громко постучался. Ему открыла хорошенькая молодая вдовушка, по усмешке судьбы – тоже Алена, Алена Мечеславна, жившая своим хозяйством одиноко и безутешно.
– Ты ли это, свит ясный, Семеоне Ядрейкович! – воскликнула она так, будто давно его поджидала. – Заходи, сокол, дорогим гостем будешь.
Ему бы и отказаться, но слово «покляп» так и жгло его, горело на щеках. И он зашел. И остался у Алены Мечеславны на всю ночь. И на вторую ночь. И на третью… Лаской своей и необыкновенной уветливостью она будто приворожила его. Понял Хлеб, что если и любил когда-то свою первую жену, то это ему лишь так казалось, поскольку он и знать не знал доселе, какова бывает настоящая, жаркая женская любовь.
Сначала его собственные родители уговаривали войти в мир с первой Аленой, потом тесть явился с грозным требованием.
– Не желаю, – отвечал Хлеб. – Она меня оскорбила постыдным прозвищем «покляп».
Тесть пытался извиниться за дочь свою, но Семен требовал, чтобы она сама пришла в дом Алены Мечеславны и просила прощения. Долго, весь февраль, Алена Петровна не могла одолеть свою гордыню, но на Прощеное воскресенье нашла оправдание своему смирению – явилась покорно в дом к любовнице мужа. Поклонилась, просила простить.
– Я прощаю и да простит тебя Бог, – сказал Семен, но не увидел блеска радости в глазах жены и жестко отрезал: – Прощаю, но жить с тобой больше не буду. Прости уж и ты меня.
Поклонился и отпустил законную жену свою на все четыре стороны, снова зажив с Аленой Мечеславной. К тому же она от него уже была беременна и в конце осени того года родила Хлебу сына – Андрея Семеновича. Так Семен стал двуженным. Жизнь его вся пошла наперекосяк, ибо как еще могли относиться к нему сограждане новгородские – осуждали и бранили. К исповеди Хлеб продолжал ходить, но от Причастия его, конечно же, отлучили со всей строгостью – мог он причаститься теперь лишь спустя три года после того, как к законной супруге вернется, а он продолжал со второй Аленой сожительствовать и к первой Алене возвращаться не собирался. В своем втором доме был он счастлив, наслаждался любовью, а как выходил за ворота – всякая собака норовила его обидеть. Даже доброе прозвище Хлеб постепенно стало истираться, все чаще и чаще двоеженца дразнили обидной кличкой «Семеша Покляп», которую усердно распространяли родственники первой Алены. Одно только умягчало сердца – что в год невского одоления Мечеславна родила Хлебу второго сыночка, Димитрия.
А с Александром он тогда впервые на войну отправился под рукой Миши Дюжего в пешем войске. И храбро сражался вместе со всеми. Тогда же впервые вкусил этого лихого чувства – а и пускай убьют! Тогда хоть простят меня сограждане новгородские, сынкам моим не дадут в позоре вырасти. Но с Невы вернулся он без единой царапины.
Вернулся, а новгородцы-то как раз с Александром рассорились и всех, кто вместе с ним ходил бить свеев, должным почетом не обволакивали, особенно таких, которые двоежённы. Но вкусив воинской лихости, Хлеб снова мечтал о битвах. Могучее тело его часто ныло, скучая по веселому ратному делу. И с какой же радостью он вновь отправился бить папёжников, когда Александр вернулся, простив новгородцам обиды.
Сам архиепископ Спиридон, исповедовав Семена, сказал ему:
– Вернешься с одоленьем – я заступлюсь за тоби. А коли отличишься в битвах – дам тоби развод и узаконю твое нынешнее беззаконие.
А Хлеб тогда вдруг обиделся на Спиридона и гордо ответил:
– А я разве за жен воевать иду? Я – за Русь Святую! За правду новгородскую!
Опять в отряде Миши Дюжего он брал у немцев Тесов, ходил к Копорью, а потом – отбирать Псков. И вот теперь двоеженец Хлеб стоял на Чудском озере в самой середине чела, неподалеку от необъятных плеч доблестного ироя Миши. Будучи высок ростом, над головами соратников он хорошо мог видеть приближение грозной и великой немецкой свиньи, а когда началась стрельба, несколько стрел просвистели близко-близко, но не задели Семена-именинника.
– А зря! – озорно сказал он стрелам. – Али не хорошо мени было бы – в кой день окрестился, в той день и со смертью обженился.
Мысль об этой новой женитьбе ему понравилась. Оглянувшись на своих соратничков-новгородцев, большинство из которых прекрасно знало о его двубрачии, он подбоченился и громко объявил:
– Пора мне, братики, троеженцем соделатися.
– Що ты бачишь, глупец! – оглянулся на него Миша Дюжий. – Балагонишь попусту!
– Какую же ишшо Аленку придивил соби? – рассмеялся другой могучий великан-воевода – Жидята Туренич.
– Алену Смертовну, – усмехнулся Хлеб, пуще прежнего подбочениваясь.
– Дурак! – молвил ему на это Миша Дюжий, и на том беседа о троеженстве прекратилась, потому что немецкая свинья окончательно приблизилась и ударилась рылом в первые ряды нашего воинства. Но Семен продолжал весело размышлять о том, что и впрямь ему славно было бы жениться тут, на льду озера, и взять себе в жены эту придуманную им Алену Смертовну. Вспомнилось, что, по каким-то глупым слухам, в войске у псов-рыцарей есть какой-то особо страшный воин и сей воин – баба. Вот он-то и есть его Алена Смертовна!
С этой озорной мыслью Хлеб вступил в бой с немцами и здорово обмолотил своим цепом-кропилом сперва одного, потом другого. Все вокруг Хлеба кипело и клокотало смертоубийством, жаркая и скорая жатва шла повсюду, немецкий клин все глубже входил в наше плотно сжатое чело, сделав три шага вперед, каждый из русских воинов делал затем четыре шага назад, отступая под яростным напором железных тевтонцев.
Огромного немца одолели вдвоем с Жидятой Туреничем, завалили его, как быка, припечатав сверху ко льду озера, заставив излить из себя горячую кровищу. Его-то зубастой палицей и соблазнился Семен Хлеб, подобрал ее и обратил вражье оружие во вред врагу. Не успел нанести и двух ударов этой дубинищей, как конный немец, за которым несли темно-червленое знамя, насел на Семена, стремясь сразить новгородского двоеженца острым клевцом на длинной рукояти. Но одного такого ихнего воеводу уже стащили с коня и расхряпали за милую душу, окровавив его юшкой белый утоптанный ледок.
– Не тоби, не тоби меня женить! – осердился на него Хлеб и, изловчась, мощно ударил ритаря немецкой же палицей по колену, проломил наколенный доспех, из-под которого сахарно сверкнула остро разломанная кость, и лишь потом брызнула кровь. Взвыв от боли, ритарь пуще и бестолковее принялся размахивать своим грозным клевцом, а Хлеб еще одним ударом вышиб его из седла, подскочил и добил до смерти.
– Дурной из тоби сват получился, – сказал он мертвому немцу, вновь имея в виду свою женитьбу на Алене Смертовне. Вот же привязалась скверная эта затея! Оглядевшись, Семен увидел, что битва еще больше расширилась и ожесточилась. Слева от него бились Миша Дюжий и Жидята, справа обмолачивали немцев Доможир и Кондрат Грозный.
– Слава! – крикнул им именинник. – Честь и хвала! Постоим за Русь Святую!
В одно мгновенье вспыхнул в его голове разговор со Спиридоном – а ведь и впрямь, разве ж он ради своего двоеженства сражается? Нет же! Ради Родины! Ради веры Православной! За други своя!
И еще радостнее стало Семену. А ну, кто там осмелится сказать про него, что он покляп! Сидни домашние, сплетники подзаборные!
И он с удвоенной яростью бросился в самую гущу сражения, нанося точные и продуманные удары зубастой тевтонской дубиной. Никто и ничто не было ему страшно в этот светлый час. Знаменосец убитого им ритаря все еще размахивал темно-червленым стягом, но вот уж и его завалили вместе со знаменем, бросили на снег и убили. Запахи горячей крови густо стояли среди дерущегося людского месива, и от тех запахов хмельно кружилась голова. Рыло немецкой свиньи полностью исчезло, войдя в русское чело, смешавшись с ним в смертельной схватке, и теперь уже плечи свиньи входили в гущу сражения. И сколько мог видеть глаз Семена – везде бились люди друг с другом, сверкая ненавистью и ужасом битвы. Страшнее всего было обезуметь и начать рубить направо-налево, не разбирая, где свои, где чужие, разя наповал и тех и других, и тем самым принимая на себя смертный грех братоубийства. И Хлеб изо всех сил старался в пылу боя различать одних от других, не задевать наших, а бить только немцев да возгрятых чухонцев, коих тоже немало попадалось в наглом рыле немецкой свиньи. Их нетрудно было отличить по особому взвизгу, свойственному только этому племени в миг драки. И Хлеб не без ликованья уложил двух чудичей, обагряя их кровью лед озера, наименованного в честь народа сего. И вот уже под ногами не стало белого цвета. Куда ни ступи – всюду кровавая каша!
Вдруг стало совсем невмоготу сделать хоть шаг вперед. Свинья, войдя обоими плечами в русское чело, надавила мощнее прежнего, пошла страшным натиском. И вот уже – шаг назад, еще шаг, еще и еще – двинулась середина чела отступать, расступаясь и пятясь, впуская в себя громоздкую тушу тевтонского войска.
– Что же это они делают, Господи! – воскликнул Хлеб, глядя на то, как, расступаясь, удаляются влево от него Миша Дюжий и Жидята, а там дальше – Роман Болдыжевич и Сбыслав, а вправо уходят, пятясь под натиском немца, Доможир и Гаврило Олексич, Ратибор и Кондрат. Неужто дрогнули? Да возможно ль такое! Стыд и срам!
Отступающий впереди Семена новгородец Илюха Рык споткнулся и неловко пал навзничь, пронзенный насквозь копьем конного немца так, что конец копья вылез из-под лопатки Рыка, и Хлеб успел его увидеть, и на груди у Семена прибавилось кровавых брызг, а он и без того уже изрядно был орошен кровью.
– Что ж это, Кондрат Сытинич! – крикнул Хлеб, видя, что одного только Кондрата Грозного затянуло течением внутрь отступающего чела, а остальные вожди столь отдалились, что уж и не видно их за дерущимися.
– Берег! – крикнул ему в ответ славный воевода. Двоеженец оглянулся и увидел, что уж до самого берега доотступались, дальше некуда, вот он – высокий и крутой восточный берег Чудского озера. И тут только в душу Хлеба закралось смутное подозрение, что нарочно военачальники пустили свинью внутрь, расступились перед немецкой дурой, чтобы, когда она ткнется в крутой берег своим глупым рылом, здесь ее обступить со всех сторон и лупить, проклятую. Но больше Хлеб уж ни о чем не мог помышлять, потому что вокруг себя он видел уже только немцев, а за спиной – только высокую стену обрыва, и понял он, что вступает в свою последнюю яростную схватку с врагом Земли Русской. И в этом жарком бою не осталось ему ни мгновенья, чтобы хоть краешком души своей подумать о том, что не видать ему уж ни первой своей жены, ни любезной второй, ни дочерей своих, ни сыночков – Андрюши да Митяши, а лишь повстречать одну накликанную Алену Смертовну. Не зная как, выбили из рук у него зубастую немецкую дубинищу, раскололи щит, сбили с головы шлем, и ему померещилось, что еще руками и зубами способен он причинить последний вред ворогу, но с двух сторон пробили ему кольчужную грудь копьями и мечами, пригвождая к высокому обрыву берега Чудского озера. И душа Семена, выскочив из тела, в первый миг своей нежданной свободы метнулась почему-то к Кондрату Грозному, чтобы помочь ему скинуть с себя насевших со всех сторон псов-рыцарей, проскользнула по поверхностям окровавленных лат и шлемов и сейчас же начала набирать высоту, устремляясь вверх и уже оттуда окидывая своим распахнувшимся взором всю окрестность яростной битвы.