Текст книги "Оскар Уайльд"
Автор книги: Александр Ливергант
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
С кем общаться, было, в сущности, не так уж важно; главное – не быть одному, «бежать от скуки гостиничного номера». Номер Уайльда на втором этаже (точно такой же, как был на четвертом) произвел на Шерарда впечатление безотрадное – между крошечным двухместным номером в «Эльзасе» и двухэтажным, построенным по дизайну Эдварда Годвина домом на Тайт-стрит, не составляло труда «почувствовать разницу». Две небольшие смежные комнатки: темная, без окон, спальня и вторая комната побольше, служившая кабинетом и гостиной. Стол – одновременно и обеденный и письменный – завален бумагами, пепельница полна окурков, книги и на столе, и в углу, свалены как попало, на каминной полке письма, вскрытые и нет, на умывальнике початая бутылка абсента.
Обстановка скромной гостиницы служила для Уайльда отличным предлогом, чтобы не работать; от привычек избалованного денди избавиться было не так-то просто. Когда Харрис, по обыкновению, уговаривал друга взяться за дело, Уайльд объяснял свое безделье еще и «нерабочей обстановкой»: «У меня жуткая спальня, она, как стенной шкаф, крошечная гостиная без вида, света и воздуха, повсюду книги; негде писать, да и читать тоже. В такой нищете не мог бы творить ни один художник». Нельзя, однако, сказать, что сидит совсем уж без дела. На вопрос Шерарда, работает ли он, последовал ответ менее категоричный, чем дан был Харрису: «Надо же что-то делать. У меня теперь не лежит душа к сочинительству, писать для меня – мучение, но чем-то себя занять необходимо».
Чем же занимал себя в «Эльзасе» Уайльд? Ставил дарственные надписи на экземплярах «Баллады»: «Сфинксу удовольствий от Певца страданий Оскара Уайльда». Или: «Майору Нельсону от автора в знак благодарности за доброту и великодушие». Или: «Альфреду Брусу Дугласу от автора». Сухо – без «дорогого мальчика». Констанс же послал экземпляр и вовсе не подписанный. Кому только «Баллада» не подписывалась: и Эрнесту Доусону, и Максу Бирбому, и Бернарду Шоу, и Уильяму Арчеру. Держит корректуру двух своих пьес – «Идеального мужа» и «Как важно быть серьезным», и, когда они выходят у Смизерса, также ставит на них дарственные надписи – Роберту Россу, Фрэнку Харрису. Ведет обширную переписку. Роберту Россу пишет обо всем: об успехе «Баллады», о стяжательстве Смизерса, о смерти Констанс: «Я в великом горе». О своем путешествии по Италии, о Палатинской капелле в Палермо: «Нигде, даже в Равенне, не видел я такой мозаики…» Жалуется другу, что Смизерс, «по глупости своей», напечатал всего 400 экземпляров «Баллады» и издание поэмы никак не рекламирует. От себя скажем, что Смизерс «исправился» и в дальнейшем выпустил поэму еще шесть раз совокупным тиражом пять тысяч экземпляров. Благодарит своего приятеля художника Уилла Ротенстайна, отозвавшегося на «Балладу» «с любовной проницательностью». В очередной раз отказывается внять совету практичного Фрэнка Харриса и написать комедию: «Есть удовольствие, есть сладострастие, но радость жизни ушла». Английскому лингвисту Карлосу Блэккеру, в чьем доме последнее время жила и умерла Констанс, сообщает о французском переводе «Баллады», который вышел в апрельском номере «Меркюр де Франс» за 1898 год. Соболезнует Смизерсу, оплакивающему безвременную кончину их общего друга Обри Бердслея, того самого, кто не слишком добродетельно изобразил уайльдовскую Саломею, да и ее автора тоже. Обсуждает с писателем Льюисом Уилкинсоном идею инсценировки «Портрета Дориана Грея», а с редактором «Дейли кроникл» делится своими взглядами на законопроект о тюремной реформе – как «человек, обладающий продолжительным личным опытом пребывания в английском застенке». Много «денежных» писем. К парижскому корреспонденту ряда английских и американских газет Роуленду Стронгу обращается с просьбой дать ему в долг 50 франков и, как всегда, от неловкости оправдывается: «Я сижу sans le sou [42]42
Без единого су (фр.).
[Закрыть]в ожидании денег от моего нерадивого издателя». А перед самой смертью пишет Фрэнку Харрису с просьбой вернуть ему старый долг – 175 фунтов: «Расходы на мое лечение приблизились к двумстам фунтов».
Уайльд доживает, и это сознает. Жизнь катится к концу, и потребовалась только болезнь, чтобы с нею покончить. И болезнь не заставила себя ждать.
В последние месяцы жизни его мучает чесотка; шутит: «Сейчас я еще больше похож на человекообразную обезьяну, чем раньше».
С конца сентября 1900 года он прикован к постели. Пользует его врач из английского посольства Морис Корт-Такер; внимателен, добросовестен, но звезд с неба не хватает.
10 октября Уайльд переносит операцию на ухе, деньги на операцию частично взял в долг у друзей, а частично у хозяина гостиницы. Это уже вторая операция за последний год; первая была на горле. После операции ухо ежедневно перевязывает фельдшер.
11 октября Уайльд вызывает Росса: «Я очень слаб. Пожалуйста, приезжай». Из письма Харрису: «Морг ждет меня – не дождется. Надо бы взглянуть на свое цинковое ложе».
17 октября из Лондона, наутро после дня рождения Уайльда, приезжает Роберт Росс.
29 октября в полдень Уайльд встает и с помощью Росса идет вечером в соседнее кафе, выпивает бокал абсента и с трудом возвращается. Уверяет друга, что Корт-Такер разрешил ему «дышать свежим воздухом».
30 октября. Простужен. Жалуется на сильную боль в ухе. Такер тем не менее разрешает больному прокатиться в Булонский лес. В дороге у Уайльда начинается головокружение, и они с Россом возвращаются. В правом, прооперированном ухе абсцесс. Диагноз: «Терциарный симптом от инфекции, полученной в двадцатилетием возрасте. Менингит». Ричард Эллман: «Почти наверняка последствия сифилиса».
6 ноября. Росс посещает Корт-Такера, тот настроен оптимистически. Уайльд же, вопреки победным реляциям эскулапа, чувствует себя отвратительно; пребывает в крайнем возбуждении, отказывается принимать лекарства, просит Росса после его смерти расплатиться с долгами (400 фунтов). Просит также посодействовать изданию «De Profundis». Морфий больше не действует – только опиум и хлорал. Боль в ухе между тем становится все сильнее. Фельдшер, пренебрегая указаниями врачей, ставит больному на ухо припарки. Уайльд просит принести шампанское. Одна из его последних шуток: «Я умираю не по средствам». Росс пишет Дугласу письмо, доводит до его сведения, что Уайльд серьезно болен и обеспокоен долгами.
12 ноября Росс прощается с Уайльдом и на следующий день уезжает на Ривьеру, где должен встретиться с матерью. Уайльд просит его не уезжать и готовиться к худшему. Плачет. Речь из-за морфия порой бессвязна.
25 ноября. Консилиум. Реальная опасность воспаления мозга. Уколы морфия отменены.
27 ноября. В заключении, подписанном Корт-Такером и доктором Полем Клейсом, ставится диагноз «энцефалитный менингит».
28 ноября. Больной бредит. Отказывается выполнять предписания врачей. Реджи Тернер телеграфирует Россу: «Почти безнадежен».
Утром 29 ноября Росс возвращается в Париж с Лазурного Берега. Уайльд держит руку во рту, чтобы сдержать рыдания от боли. Исхудал, тяжело дышит, мертвенно-бледный. Росс и Дюпуарье приводят католического священника отца Катберта Данна из Пассионистской церкви причастить умирающего. Крещение, предсмертное помазание.
30 ноября. В 5.30 утра предсмертные судороги, зрачки не реагируют на свет, пена и кровь изо рта. 13.50 – смерть. Дюпуарье обряжает тело, в головах у Уайльда лавровый венок. Морис Жильбер фотографирует покойного. Росс и Реджи Тернер улаживают формальности в полицейском комиссариате: Уайльд жил в «Эльзасе» под фамилией Мельмот, а французские законы запрещают останавливаться в гостиницах под вымышленным именем; как в свое время вышли из положения юный Уайльд и Ренелл Родд, трудно сказать.
1 декабря. Окружной врач за взятку подписывает разрешение на похороны.
2 декабря. Получив телеграмму от Росса, приезжает Альфред Дуглас.
3 декабря. Заупокойная служба в церкви Сен-Жермен-де-Пре в боковом приделе. Похороны на кладбище Баньё на временном участке по предпоследнему, едва ли не самому дешевому похоронному обряду. «Жалкий, скрипучий катафалк, дешевый гроб, завядшие цветы, в церкви отсутствует траурное убранство, открыты только боковые двери, церковный колокол не звонил, похоронная служба без органа, два-три газетчика по нескольку раз пересчитывают присутствующих», – будет вспоминать пришедший на похороны французский писатель Эрнест Гарри Ляженесс. За гробом следуют человек сорок, никак не больше, по другим сведениям, не больше пятнадцати, из близких друзей Росс, Дуглас, Мор Эйди, Роберт Шерард, Стюарт Меррилл – живущий в Париже американский поэт и театральный режиссер; это он в ноябре 1895 года пишет королеве Виктории петицию об освобождении Уайльда и тогда же ставит «Саломею». На каменном надгробии за металлической решеткой значится:
Оскар Уайльд.
Да упокоится с миром.
16 октября 1854–30 ноября 1900.
«После слов моих уже не рассуждали; речь моя капала на них» (Иов: 29, 22).
Спустя без малого десять лет прах Уайльда будет перезахоронен на куда более «престижном» парижском кладбище Пер-Лашез; под сфинксом работы американского скульптора Джейкоба Эпстайна выбита строфа из «Баллады Рэдингской тюрьмы»:
Чужие слезы отдадутся
Тому, чья жизнь беда,
О нем отверженные плачут,
А скорбь их – навсегда.
* * *
Закончим, однако, на ноте более высокой. В сегодняшнем Париже Уайльд перестал быть «отверженным». При входе в гостиницу «Вольтер» Уайльд поименован вместе с Вагнером и Сибелиусом, как человек, «своим пребыванием оказавший Парижу честь». При входе же в «Эльзас» (отель получил теперь новое, весьма оригинальное название – «Отель») имеются и бронзовый медальон с выбитым на нем изображением Уайльда (сходство незначительно), и мемориальная доска.
Досок, собственно, две: спустя столетие со дня смерти Уайльд, наконец-то, попал в хорошую компанию: на второй доске, справа от входа, написано, что здесь жил «во время своих частых приездов в Париж с 1977 по 1984 год Хорхе Луис Борхес». Соседство мемориальных досок знаменательно: Борхес посвятил немало статей и эссе английской литературе, в том числе и Уайльду. Аргентинский классик отдал должное классику английскому, назвав его «остроумцем, наделенным чрезвычайной здравостью суждений… взрослым, сохранившим, вопреки обиходным порокам и несчастьям, первозданную невинность» [43]43
Борхес X. Л.Новые расследования // Борхес X. Л.Собрание сочинений: В 4 т. СПб., 2005. Т. 2. С. 396–399. Перевод Б. Дубина.
[Закрыть]. Эти бы слова – да на суде!
На первой же мемориальной доске, той, что слева, значится:
Оскар Уайльд.
Поэт и драматург.
Родился в Дублине 15 октября 1856 года.
Умер в этом доме 30 ноября 1900 года.
Уайльду бы эта сверхкраткая биография понравилась: он ведь даже на процессе под присягой сократил свой возраст на два года.
ПРИЛОЖЕНИЕ
Бернард Шоу
ВОСПОМИНАНИЯ ОБ ОСКАРЕ УАЙЛЬДЕ
Из письма Фрэнку Харрису
Мой дорогой Харрис, отвечаю на Ваше любопытное письмо. Предлагая обменяться биографиями, Вы ставите себя в куда более выгодное положение, ибо разве может мое жизнеописание сравниться по увлекательности с Вашим? Моя биография сродни моим лучшим пьесам: она чудовищно длинна и не делима на акты. Совсем другое дело биография Уайльда, которую Вы мне только что прислали и которую я прочел в один присест и закончил десять минут назад, отложив в сторону все остальное [44]44
Имеется в виду биография О. Уайльда, написанная Ф. Харрисом: Harris F.Oscar Wilde: His Life and Confessions, New York, 1930.
[Закрыть].
Почему жизнь Уайльда так легко поддается описанию, что до сих пор не было ни одной попытки, которая бы не увенчалась успехом – пусть и не столь громким, как Ваша книга? Да потому, что благодаря невиданной лени Уайльд предельно упростил свою жизнь, как будто заранее знал, что необходимо избавиться от всего лишнего, дабы читатель в полной мере ощутил драматизм предпоследнего акта. Его жизнь сродни хорошо сделанной пьесе в духе Скриба. Она так же проста, как жизнь кавалера де Грие, возлюбленного Манон Леско, и даже проще, ведь в жизни Уайльда Манон не было; де Грие же выступал в двойной роли – собственного возлюбленного и собственного героя.
С общепринятой точки зрения, де Грие был ничтожеством и негодяем – мы же ему всё прощаем. Прощаем потому, что других он любил ничуть не меньше, чем себя. Кажется, будто Оскар хотел сказать нам: «Я не стану никого любить, я буду эгоистом из эгоистов; и буду не просто негодяем, а монстром – и вы всё мне простите. Иными словами, я доведу ваши традиционные представления до абсурда – но не пером, хотя мне это ничего не стоит, в чем вы могли убедиться, а жизнью; жизнью и смертью».
И все же свою биографию Уайльда в ответ на Вашу я писать не стану. Набросаю лишь кое-что из мне запомнившегося и пошлю Вам. Если танцевать от печки, как это делаете Вы, припоминаю лишь одну встречу с сэром Уильямом Уайльдом, который, кстати сказать, оперировал моего отца, страдавшего косоглазием. Сэр Уильям, как видно, перестарался, и после операции отец всю оставшуюся жизнь косил в другую сторону. Что до меня, то я не замечаю косоглазия по сей день; для меня оно столь же естественно, как нос или шляпа.
Помню, как еще мальчишкой я попал на концерт в «Эйншент консерт румз» в Дублине, на Брунсуик-стрит. Гости были во фраках и вечерних платьях, и если только этот концерт я не путаю с каким-то другим (в этом случае сомневаюсь, чтобы Уайльды на нем присутствовали), на него пожаловал сам лорд-лейтенант в сопровождении своего облаченного в жилеты эскорта. Уайльд-старший был во фраке табачного цвета, и, коль скоро кожа у него никогда не отличалась особой чистотой, рядом с разряженной леди Уайльд смотрелся он ничуть не лучше, чем Фридрих Великий, который был столь же далек от мыла и воды, сколь его ницшеанец-сын – от категорий добра и зла. Про сэра Уильяма тогда говорили, что в Ирландии нет ни одного фермерского дома, где бы он не завел семью. Леди Уайльд, однако, относилась к этим слухам совершенно спокойно, о чем свидетельствует нашумевшая история с Мэри Трэверс. История, которая в 1864 году была мне, восьмилетнему мальчишке, неизвестна и о которой я узнал только из Вашей книги.
Леди Уайльд привечала меня в тяжелое для меня десятилетие, между приездом в Лондон в 1876 году и первыми литературными заработками в 1885-м. Нет, пожалуй, этот период продолжался на несколько лет меньше, ведь, окунувшись с головой в социализм, я перестал ходить на светские приемы, в том числе и на те, которые устраивала она. На двух-трех ее литературных посиделках я, однако, побывал и однажды ужинал с ней в обществе бывшей трагической дивы мисс Глинн, чья голова в отсутствие ушей сильно смахивала на репу. Леди Уайльд рассуждала о Шопенгауэре, мисс же Глинн сообщила мне, что Гладстон учился ораторскому искусству у Чарлза Кина.
Я задаюсь вопросом, где и при каких обстоятельствах я впервые встретился с леди Уайльд, ведь в дублинские времена светского общения между нашими семьями не было. Свела нас моя сестра, в те годы очень хорошенькая девушка, которая к тому же прелестно пела. Она-то и познакомилась с Оскаром и Уилли и без труда вскружила обоим голову. С Оскаром я встретился на одной вечеринке, он сам подошел ко мне и был со мной очень ласков. Помню, мы изо всех сил старались друг друга поддеть, и эта странная привычка сохранилась у нас до самого конца, даже когда наше отрочество осталось далеко позади, и мы стали опытными литераторами, поднаторевшими в светском общении. Виделись мы с ним крайне редко, ибо я, как чумы, избегал литературных и художественных собраний и с нелепой свирепостью отказывался от тех немногих приглашений, которые получал, дабы своим присутствием не дай бог не обидеть людей, желавших извлечь пользу от общения с привилегированным безумцем.
Последний раз я видел его в кафе «Ройял», куда Вы нас пригласили в тот трагический день [45]45
То есть 28 февраля 1895 года, когда швейцар в клубе «Элбемарл» вручил Уайльду визитную карточку маркиза Куинсберри. Биографы Уайльда сходятся на том, что встреча Уайльда с Шоу в кафе «Ройял» была случайной: Шоу сидел за соседним столиком.
[Закрыть]. Уверен, общее число наших с ним встреч не превышает двенадцати, а возможно, их и вдвое меньше.
Мне запомнились шесть встреч. 1. На уже упоминавшейся вечеринке. 2. В доме Макмардо на Фицрой-стрит в дни Сенчури-Гилд и их газеты «Хобби-Хорс». 3. На митинге где-то в Вестминстере, где я сделал доклад о социализме и где Оскар выступил тоже. Роберт Росс очень меня удивил, сообщив спустя много лет после смерти Оскара, что «Душу человека при социализме» Оскар написал под воздействием моего тогдашнего выступления.
4. У служебного входа в театр «Хеймаркет», где мы встретились совершенно случайно и где в результате нашей обоюдной стеснительности трогательный, сердечный разговор получился таким вымученным, что прощальные улыбки и рукопожатие вылились в нечто вроде взаимного извинения.
5. На выставке в Челси, где мы провели несколько очень приятных послеобеденных часов и где нам обоим решительно нечем было себя занять. На этой выставке, открывшейся в ознаменование какого-то морского праздника, были выставлены два экспоната: панорама «Победа Нельсона» и макет каюты военного корабля, от одного вида которой начинается приступ морской болезни. Уж не знаю, что меня занесло на эту выставку и с какой стати пошел на нее Уайльд; как бы то ни было, мы оба там оказались, и нас обоих мучил вопрос, какого черта мы тут делаем. Первый и последний раз явился я свидетелем того, какой же Оскар замечательный рассказчик. Особенно мне запомнилась на редкость увлекательная история, которую Вы наверняка от него слышали. Подобно рассказу Марка Твена, суть этой истории в том, как важно бывает не переусердствовать. Марк Твен повествует о человеке, который не успел по совету друзей установить на крыше своего дома громоотводы, как началась сильнейшая гроза, на его дом обрушились все молнии небес и стерли его в порошок.
В истории Оскара, куда более искусной и остроумной, рассказывается о молодом человеке, спланировавшем такой театральный зал, в котором благодаря многочисленным ухищрениям могло на небольшом пространстве уместиться шестьсот человек. Его приятель пригласил на ужин двадцать миллионеров, чтобы изобретатель познакомил их со своим архитектурным проектом. Молодой человек без труда убедил толстосумов в целесообразности своего замысла, и они уже готовы были раскошелиться. Но тут молодой человек, увлекшись, принялся подсчитывать, сколько места можно будет сэкономить, если таким же образом перестроить и другие театры. Потом – церкви, потом – здания суда. Сумма вложений, по его подсчетам, составила бы несколько миллиардов, что, разумеется, миллионеров не могло не испугать. Они на цыпочках потянулись к выходу, а злополучный изобретатель сделался отныне притчей во языцех.
Мы с Уайльдом понимали друг друга с полуслова. Я, впрочем, помалкивал, предоставляя говорить своему собеседнику, – у него это получалось куда лучше. Мы не говорили об искусстве, о котором, за вычетом литературы, он знал лишь то, что можно было почерпнуть в книгах. Он был, как и я, в твидовом костюме и котелке, и мы поймали друг друга на том, что оба втайне от всех уединились в Рошервилл-Гарденз вместо того, чтобы, облачившись в сюртуки, где-нибудь, по обыкновению, разглагольствовать. Надо сказать, что в моем лице он получил благодарную, восприимчивую аудиторию. Наша встреча, таким образом, имела успех, и я понял, почему Моррис перед смертью больше всего радовался, когда его навещал Уайльд. Теперь я понимаю, почему в Вашей книге Вы пишете, что с куда большим удовольствием поговорили бы сейчас с Уайльдом, чем с любым из друзей, с кем Вам приходилось в жизни беседовать. А ведь Уайльд на дружбу был решительно не способен, хотя и умел быть необычайно доброжелательным.
Наша шестая встреча (кажется, последняя) состоялась в кафе «Ройял». На этот раз он, похоже, не слишком опасался, что я стану говорить ему гадости. Он даже не подозревал о моем предательстве, а ведь я, расхвалив до небес его первые пьесы, комедией «Как важно быть серьезным» не вдохновился [46]46
В рецензии Б. Шоу на «Как важно быть серьезным», напечатанной в «Субботнем обозрении» 23 февраля 1895 года, в частности, говорится: «Не могу сказать, чтобы мне полюбилась комедия „Как важно быть серьезным“. Она, разумеется, меня позабавила, но если комедия только забавляет, но не трогает, у меня остается чувство, что вечер потрачен зря».
[Закрыть]. Это, безусловно, умная пьеса, однако, в отличие от остальных, написана она не сердцем, а рассудком. В других его пьесах давали себя знать ирландский рыцарский дух восемнадцатого столетия и романтика ученика Теофиля Готье (в сущности, Оскар, хоть он и был критиком нравов, всегда оставался старомодным, на ирландский манер). Этот романтический рыцарский дух не только придавал серьезным репликам некоторую теплоту и благородство, не только сказывался на решении женских образов, но и создавал определенный эмоциональный настрой. Без такого настроя смех, пусть и самый заразительный, губителен и низменен. В «Как важно быть серьезным» настрой этот исчез, и пьеса, которой никак не откажешь в остроумии, была, по существу, преисполнена ненависти. Я ведь понятия не имел, что Оскар переживает не лучшие времена и что в этой пьесе дает себя знать вырождение, вызванное его распутством. Я-то думал, что он по-прежнему на плаву, и высказал неудачную догадку, что комедия «Как важно быть серьезным» на самом деле написана или задумана в молодые годы под влиянием Гилберта, сейчас же лишь слегка подновлена для Александера. В тот день в кафе «Ройял» я безо всякой задней мысли поинтересовался у него, прав ли я. Он с негодованием отверг мою догадку и с надменным видом заявил (в тот день он впервые разговаривал со мной так, как с Джоном Греем и другими еще более ничтожными своими учениками), что во мне разочаровался. «Что с вами, черт возьми, происходит?!» – помнится, спросил я его, но как он отреагировал на мои слова, я забыл. В памяти осталось только, что в тот день мы не поссорились.
Когда он сидел в тюрьме, я отправился с лекциями о социализме на север и по дороге набросал петицию в его защиту. Спустя какое-то время я встретил Уилли Уайльда в театре – если мне не изменяет память, это был «Театр герцога Йоркского», во всяком случае, находился он на Сент-Мартин-лейн. Я заговорил с Уилли о петиции, спросил, делается ли что-то еще в этом роде, и предупредил его, что наши со Стюартом Хэдламом [47]47
Преподобный Стюарт Дакуорт Хэдлам(1847–1924) – социалист и богослов; в 1895 году, едва зная Уайльда, взял его на поруки. По выходе Уайльда из тюрьмы предложил ему пристанище в своем доме.
[Закрыть]подписи под петицией лишены всякого смысла, ибо мы оба считаемся законченными чудаками. Поэтому, если под петицией появятся наши имена, она будет иметь абсурдный вид и принесет Оскару куда больше вреда, чем пользы. Уилли с готовностью со мной согласился и с сентиментальным пафосом и невообразимым отсутствием такта добавил: «Оскар был совсем не плох. Кого-кого, а женщину он бы у вас никогда не отбил». Он убедил меня, что мою петицию никто не подпишет, и я с этой идеей расстался; что сталось с моим черновиком, неизвестно.
Когда Уайльд перед смертью жил в Париже, я исправно отсылал ему все свои книги с дарственной надписью, и он отвечал мне тем же.
Об Уайльде и Уистлере я писал в те дни, когда они считались остроумными хохмачами и именовались в печати не иначе как «Оскар и Джимми». Тем не менее я никогда не позволял себе по отношению к ним развязного тона. Со своей стороны, и Уайльд относился ко мне серьезно, считал человеком примечательным и отказывался сводить мои труды, как это тогда было принято, к зубоскальству. И это не было столь распространенной обоюдной похвалой: ты восхищаешься мной, я – тобой. Думаю, он не кривил душой: пошлые нападки на меня вызывали у него искреннее негодование, и те же чувства испытывал к нему я. Мое стремление помочь ему в беде, равно как и отвращение, которое вызывали у меня непотребные газетчики, ополчившиеся против «содомита Уайльда», были, сам не знаю почему, непреодолимы. Мое сострадание к его извращению, понимание того, что это недуг, а не порок, не непристойность, пришли ко мне посредством чтения и жизненного опыта, а вовсе не из сочувствия.
К гомосексуализму я испытываю естественное отвращение – если только это чувство можно назвать естественным, что в наши дни вызывает некоторые сомнения.
Никаких оснований испытывать к Уайльду симпатию у меня не было. Он был родом из того же города, что и я, и принадлежал к той категории дублинцев, которую я ненавидел больше всего; он был из разряда дублинских снобов. Его ирландское обаяние, которое так сильно действует на англичан, на меня не действовало, и в целом не будет преувеличением сказать, что расположен я был к нему ничуть не больше, чем он того заслуживал.
Вскоре, однако, я испытал к нему дружеские чувства и, надо сказать, довольно неожиданно для меня самого. Произошло это во время дела чикагских анархистов [48]48
Речь идет о семи анархистах, приговоренных к смерти после взрыва бомбы во время митинга чикагских рабочих мая 1886 года. Движение в защиту осужденных развернулось по всему миру.
[Закрыть], чьим Гомером, по Вашему меткому замечанию, была бомба. Тогда я пытался уговорить кое-кого из лондонских литераторов, бунтарей и скептиков исключительно на бумаге, подписать петицию об отсрочке приведения в действие смертного приговора. И единственный человек, поставивший свою подпись под петицией, был Оскар. С его стороны это была акция абсолютно бескорыстная, и с этого дня я испытывал к нему особое уважение…
<…> Сдается мне, что из любви к нему Вы недооцениваете его снобизм, обращаете внимание лишь на простительную и даже оправданную его сторону, на любовь к красивым словам, изысканным ассоциациям, эпикурейству и хорошим манерам. Вы многократно и до известной степенисправедливо повторяете, что, злой на язык, сам он был человеком вовсе не злым и никого своими остротами обидеть не хотел. Но лишь до известной степени. Однажды он написал о Т. П. О’Конноре с откровенным, намеренным, оскорбительным пренебрежением, с каким только способен ополчиться на католика претенциозный протестант с Меррион-сквер. Он многократно измывался над вульгарностью английского журналиста, и не так, как бы это сделали мы с Вами, а с налетом отвратительного классового превосходства, что само по себе является дурной пошлостью. Он не знал своего места, в этом была его ошибка. Не любил, когда его называли «Уайльд», и заявлял, что для ближайших друзей он «Оскар», а для всех остальных – «мистер Уайльд». Он совершенно не отдавал себе отчета в том, что люди, с кем ему как критику и журналисту приходилось вместе жить и работать, оказывались перед альтернативой. Он вынуждал их либо вступать в дружеские отношения, рассчитывать на которые он не имел никакого права. Либо оказывать ему уважение, претендовать на которое у него не было никаких оснований. Пошляки ненавидели его за пренебрежительное к себе отношение. Те же, кто позадиристее, проклинали его наглость и обходили его стороной. Как следствие, он остался, с одной стороны, с горсткой преданных приспешников, а с другой – с целым сонмом светских знакомых. Среди этих знакомых, спору нет, встречались талантливые и оригинальные люди, которые заслужили его уважение, но не было никого, с кем могли бы установиться простые, доверительные отношения равного с равным. С кем можно было бы быть Смитом, Джонсом, Уайльдом, Шоу и Харрисом, а не Бози, Робби, Оскаром и «мистером». У человека способностей Уайльда такое безрассудство вскоре проходит. У Уайльда, однако, подобная слепота длилась слишком долго и не позволила ему обеспечить себя прочной социальной поддержкой.
И еще одно непростое обстоятельство, о котором я уже вскользь упоминал. Уайльд заявил о себе как об апостоле Искусства – и в этой своей роли он был мошенником. Представление о том, что выпускник Порторы, студент колледжа Святой Троицы, а потом – Оксфорда, приезжающий на каникулы в Дублин, может без специальной подготовки хорошо разбираться в музыке и живописи, кажется мне смехотворным. Когда Уайльд учился в Порторе, я жил в доме, где в диапазоне от низкого любительского уровня до высокого исполнительского мастерства игрались значительные музыкальные произведения, в том числе и несколько подлинных шедевров. И в свои десять-двенадцать лет я насвистывал эти мелодии от первой до последней ноты подобно тому, как мальчишка в мясной лавке насвистывает песенку из репертуара мюзик-холла. Терпимость к популярной музыке – к вальсам Штрауса, например, – была для меня тяжким испытанием, чем-то вроде республиканского долга.
Я так увлекся изобразительным искусством, что целыми днями торчал в Национальной галерее, ставшей благодаря Дойлу одним из лучших в мире собраний живописи. И мне никогда не хватало денег на краски и кисти. Впоследствии это увлечение спасло меня от голодной смерти. Ведь прежде чем осесть у Вас в «Субботнем обозрении», я десять лет, не щадя живота, писал в «Уорлд» о музыке и живописи, на чем, собственно, и сделал себе имя. Моими двухстраничными рецензиями на концерты и оперы зачитывались биржевые маклеры, которым медведь на ухо наступил, и по городу ходила шутка, что с таким интересом меня читают потому, что в музыке я абсолютно не разбираюсь. Куда смешнее, однако, было то, что в музыке я разбирался, причем лучше всех.
Вслед за Уистлером и Бердслеем мне стало совершенно очевидно, что в картинах Оскар разбирается ничуть не лучше, чем любой человек его способностей и культурного уровня. По поводу произведения искусства он мог отпустить остроумное замечание – но ведь и мне ничего не стоило пошутить в связи с каким-нибудь инженерным изобретением. Если же хочешь заинтересовать людей, которые и в самом деле любят музыку и живопись, остроумные замечания бесполезны. В результате Оскар оступился уже на старте, и за ним безвозвратно закрепилась репутация критика поверхностного и неискреннего.
Зато комедия, критика морали и нравов viva voce [49]49
Здесь: во всеуслышание (лат.).
[Закрыть]была, вне всяких сомнений, его сильной стороной. В комедии ему не было равных. И вместе с тем со сказанным об Уайльде Мередитом, который придерживался невысокого мнения о его способностях, испытывал неприязнь к его фиглярству, согласятся многие. Бытовать эта точка зрения будет до тех пор, пока не уйдет из жизни последний человек, в чьей памяти сохранятся эстетские увлечения Уайльда. Мир был во многом к нему несправедлив, но это еще вовсе не значит, что мы должны быть несправедливы к миру…
<…> Вы изображаете Уайльда более слабым, чем он казался мне. Я до сих пор считаю, что от суда он отказался бежать из-за своей неистовой ирландской гордыни. Однако в целом Ваши доказательства более чем убедительны. Его трагедия состояла отчасти в том, что поклонники его дарования требовали от него большей нравственной стойкости, чем та, на которую он был способен. Они совершали распространенную ошибку, которой пользуются актеры: считать стиль свидетельством силы; вот и женщины подменяют красоту косметикой. Точно так же и Уайльд. Он был настолько влюблен в стиль, что не отдавал себе отчета, какая опасность кроется в желании откусить больше, чем можешь прожевать. В желании, иначе говоря, взвалить на содержание больше формы, чем оно способно выдержать. Мудрые монархи одеваются скромно, предоставляя носить золотые кружева мажордомам.
Если память мне, как обычно, не изменяет, Вы спутали очередность событий, происходивших перед процессом. В тот день в кафе «Ройял» Уайльд сказал, что пришел просить Вас дать свидетельские показания в пользу «Дориана Грея», он хотел, чтобы Вы заявили на суде, что произведение это высоконравственное. Вы же ответили примерно так: «Послушай, приятель, выбрось-ка всю эту историю из головы. Ты не понимаешь, что с тобой произойдет. Никаких заумных бесед о твоих книгах не будет. Они приведут целый выводок свидетелей, чьи показания с искусством и литературой не будут иметь ничего общего. Кларк свое дело сделает, он изложит суть событий, но, увидев надвигающуюся лавину, спрячется в кусты, а тебя пересадят на скамью подсудимых. Выход у тебя только один – сегодня же вечером бежать во Францию. Напиши письмо: я, мол, не способен выносить всю грязь и ужас судебной волокиты, я – художник и к подобным вещам непригоден. И не полагайся ты на свидетельские показания в пользу „Дориана Грея“. Я знаю, что говорю. Знаю, что произойдет. Знаю, чего стоят эти Кларки. И что собой представляют собранные ими улики, знаю тоже. Уезжай, пока не поздно».