355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Викорук » Христос пришел » Текст книги (страница 8)
Христос пришел
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:45

Текст книги "Христос пришел"


Автор книги: Александр Викорук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

– Это такая скотина, что я не делал. К бабкам-колдуньям ходил. Один дурак совет дал. Возьми, говорит, микрофон, усилитель, как захрапишь усиленный звук тебя разбудит. Одну ночь я совсем не спал – из любопытства. На другую ночь заснул, а утром меня у двери все соседи встречали. Как дверь не сломали?!

– Надо было к наушникам подключить, – посоветовал Елисей.

– Где ж ты такой умный был?

Елисей закрыл дверь на кухню, но все еще слышно было его монотонное ворчание. Когда он вернулся к постели, то казалось, что Лариса заснула. Свернувшись, она тихо спала, натянув ночную рубашку на колени. Одеяло лежало рядом с ней. Во сне она поджимала озябшие ступни, пальцы ног вдруг подогнулись, как бы стараясь спрятаться от холода. Елисей укрыл ее одеялом, она расслабленно шевельнулась, облегченно вздохнула и затихла.

Ему вспомнилась ее любимая фраза: "когда же все это кончится". Собственно не то что любимая, просто эти слова часто вырывались у нее со всей возможной наивностью и непосредственностью. Сначала ее настигала досада и оторопь, потом она как бы встряхивалась, брови взлетали вверх и тут же вырывалось возмущенно: "Когда же это кончится?"

Утром за столом она вдруг с отвращением отбросила кусок хлеба с маслом, порывисто встала. По ее лицу пробежала судорога тошноты, она торопливо шагнула к раковине, вскинув руки к горлу. На полпути остановилась, застыла и так стояла, не двигаясь, с минуту. Наконец она повернула к нему измученное лицо и с укором сказала: "Когда же это кончится?" В ее голосе прозвучало все: подступающие неожиданно приступы рвоты, бесцеремонные движения в животе, налетающая порывом ветра боязнь родов и подозрение, что все вокруг втайне сговорились против нее: они не страдают, как она, им наплевать на ее мучения, они терпеливо и с радостью ждут исхода.

– Быстрее бы родить, – со стоном проговорила Лариса, стараясь не глядеть на Елисея, чтобы не выдать неприязни.

– Да, – согласился он с ощущением вины, – тогда, наверное, будет иначе.

– О, позвоню Галке, – она оживилась, лицо обрадовано засветилось. Она два месяца назад родила. У нее спрошу.

Она медленно двинулась в коридор, чтобы найти телефон подруги, с которой часто советовалась в ожидании первых родов. Долго искала свою сумку, затем копошилась в ее бездонной глубине. Наконец нашла записную книжку.

Она заговорила с подругой, и в ее голосе появились радость и оживление. Дальше следовала череда веселых междометий, которая прервалась настороженностью. Затем Лариса слушала молча, и в этом молчании Елисей почувствовал новую угрозу.

– После родов только все и начинается, – сказала Лариса, вернувшись на кухню, и закрыла глаза. – Галка сказала, что до родов все ерунда, а вот после... Она мне такого наговорила.

Ее любимые слова о конце всему привязались и к Елисею, только он повторял их про себя. После того, как родилась Аля, особенно часто. К тому же жизнь, называемая "перестройкой", как мелеющая река, стала все больше выдыхаться, иссякать, как будто живой человек терял кровь...

***

С кухни приглушенно долетал храп Андрея и до утра не стихнет. Так и подмывало спросить, когда все это кончится, хотя понятен был безнадежный ответ. Наверное, это раздражение, которое вызвало в нем безнадежность, и накликало мысль разузнать, что произошло с Лешей у Есипова. С этой мыслью он заснул, решив, что поедет опять в контору Есипова и попробует переговорить с кем-нибудь из его работников.

Рано утром Андрей второпях смолотил полную тарелку манной каши, хлебнул чая и умчался.

А Елисей вспомнил, как давным-давно таскал тяжеленный рюкзак, примериваясь, куда запихнуть его. Чертыхаясь, попробовал закинуть рюкзак на антресоли, но он никак не лез. Обессилев, он грохнул тяжесть на пол, при этом из рюкзака вынырнул веер листков, газетных вырезок. Он постарался сбить их в одну стопку, но тут его внимание привлек листок, который начинался словом "Елисей". Дальше он прочитал сбивчиво напечатанный на пишущей машинке текст. "Умен, но слабый. Гордыня замучила. Да, да, да!.. А как сказанул: "Государство, как зверь, пожирает своих детей. А люди, как несмышленые дети, дразнят зверя". Считаю, зверя надо укротить, он должен ходить на поводке! Надо втолковать эту идею Елисею! Что-то он на это скажет? Ха-ха!" Не помню, подумал Елисей, когда это говорил. Хотя, мысль здравая. А был ли разговор об укрощении зверя, о поводке? Не помню. Все затерялось. Так, наверное, произойдет и с набитыми в рюкзак листками.

Дальше Елисей читать не стал. Страница была усыпана восклицательными знаками, многоточиями и опечатками. Казалось, что буквы торопили друг друга, сталкивались, разбивались. Листки он тогда запихнул обратно в рюкзак, оттащил его в свою комнату и сунул в угол, а потом завалил стопой картин.

После завтрака Елисей прихватил Алю и двинулся на Пресню.

После ночных дождей дышалось легко и радостно. Через окно троллейбуса пригревало солнце, Аля ловила пальцами солнечные блики, смеялась. Увидев зоопарк, она потянула туда. Но Елисей пообещал ей "фанты" и предложил ненадолго зайти по делам. К его делам она давно привыкла, знала, что это какие-то чужие дяди и тети, которые сидят в заставленных столами маленьких комнатках и которые дарят ей конфеты.

Елисей без труда нашел одну из комнаток, в которой находились машинистки. Там оказалась невысокая, полная женщина в черном свитере и черной юбке. Копна прореженных сединой волос была едва приглажена, как будто волосы только что теребили руки. Женщина стучала на машинке. Увидев Елисея, она прекратила работу.

Он начал с того, что, возможно, станет в будущем автором их издательства и хотел бы просто поговорить, но все вокруг заняты. Наверное, на женщину больше повлиял настороженный вид Али. Лицо женщины смягчилось, она улыбнулась. Он предложил ей вместе с ними выпить кофе или сока рядом в скверике.

– А что, идея отличная, – согласилась женщина и развязно засмеялась. – Авторам надо, понимаешь, угождать персоналу. Как тебя, крошка, зовут? – обратилась она к Але.

Скоро они оказались за столиком рядом с палаткой, из которой выдавали разную снедь и напитки.

Людмила Сергеевна, как звали женщину, скоро наболталась с Алей, наулыбалась и оттаяла.

– Что вы хотите предложить? – спросила она.

– Роман. Называется "Христос пришел".

Он и в самом деле раздумывал написать картину с таким названием, так что был недалек от истины.

– О! Занятно, – промолвила Людмила Сергеевна, – хотя мне казалось, что у нас давно уже обосновался дьявол. А что же, о нашей поганой жизни написали?

– Да. Вы знаете, наверное, не надо доказывать, что ходят вокруг нас иуды...

– Косяками, – вставила она.

– Ну, а я полагаю, что посещают нас и вестники высшей справедливости, разума. Каждый из них, наверное, несет в себе малую частицу Христа. Хотя, думаю, не точно слово "несет". Скорее "является".

– Может, надеетесь, что книга ваша исправит человечество? – улыбнулась она невесело.

– Человечеству, думаю, надо более радикальное средство, что-то вроде конца света, – пошутил он. – Иначе не прошибешь. Так, может, дышим мы только потому, что есть они среди нас! – последние слова он почти прокричал.

Аля с улыбкой оторвалась от стакана и посмотрела на него. Людмила Сергеевна смотрела онемело, брови ее от изумления поползли вверх.

– Ну а как же? – мягко спросил Елисей. – Если бы за нас не страдали, не умирали, будь мы каждый иудой, давно бы пожрали друг друга. Одно зловоние осталось бы, пока не проветрилось бы. Вы согласны?

– Куда мне, ох, ну и разговорчик, – удивилась она. – Под него бы чего покрепче кофе. Душу только раздергали, – она взглянула на Алену. – Ах, такие малышки, как они в этой поганой жизни?.. Жалко их, сил нет. – Ее глаза заблестели влагой, веки покраснели. – Только не советую в наше издательство отдавать рукопись. Начальник наш – последний подонок. Свет таких мало видел. Сколько раз клялась себе найти другое место!

Людмила Сергеевна захлюпала носом, достала их сумочки платок и стеснительно высморкалась едва слышно.

– Гад наш одного автора до смерти довел, – сказала она с ужасом. Тот, конечно, графоман, их много бродит. Но издеваться? И нас, собака, в свое гадство вмазал... Специально пригласил, обнадежил, целый спектакль, подонок, устроил. Водил по всем комнатам, каждому представлял, начиная с уборщицы. Жуков. Я его на всю жизнь запомнила. Такой крупный, волосы вьются, а счастлив был, как ребенок, смеялся, всем руки жал. Потом гад этот всех в одной комнате собрал, человек десять... И зачитал пакость свою. Жукова этого, как в сердце ножом ударили, побледнел страшно, захрипел и упал. Я сама чуть не умерла...

– Я его знаю, – сказал Елисей тихо. – У него Миша пяти лет и Саша двух. Жена маленькая, худенькая.

Людмила Сергеевна закрыла платком глаза и безмолвно заплакала. Хорошо, что в это время Аля отошла. Она рвала с куста жимолости белые упругие ягодки, бросала их на асфальт и топала по ним ногой, отчего они с тихим треском лопались.

– Вы казните меня, – наконец тихо сказала Людмила Сергеевна. – Сегодня же брошу ему в морду его писанину и уйду. После этого случая одна уволилась.

Она еще долго не могла успокоиться, потом уложила скомканный платок в сумочку и, откинувшись на спинку стула, думала о чем-то, глядя вверх, над крышами домов, в синюю глубину неба.

– Может, это и к лучшему, что вы пришли. Наверное, иногда надо больно делать.

– Людмила Сергеевна, я пришел... хотел узнать о Жукове. Мне ясно было, что произошло нечто подобное.

– А роман как же?

– Я учу детишек рисовать. Картину хотел написать об этом.

– Да, сейчас не до романов. Только такие подонки, как Есипов, процветают. Откуда, знаете, у него издательство? Деньги капээсэс, те самые. Как почуяли – корабль ко дну, стали деньги распихивать по своим. Я ведь в райкоме машинисткой работала. Так что тоже, – она криво улыбнулась, на деньги капэ перебивалась. – Ее передернуло от отвращения, и тут же она усмехнулась. – Единственное, что дала мне их перестройка – от тараканов избавилась. Раньше совладать не могла. Социализм был бессилен. Может, потому, что тараканы похожи на райкомовцев: тоже красные, вынюхивают, кучкуются, а чуть свет зажжешь – как дробь, в разные стороны. Часто спать не могла из-за их топота. Вот, в райкоме все: топ-топ-топ, а жареным запахло – рысаками: то-то-то... в другие кормушки. У меня и дочка капээсэс. Это называлось "учеба партактива с отрывом от производства". Оторвались однажды в домотдыха.

Она с улыбкой засмотрелась на Алю, которая резвилась вокруг столика.

– Мамино счастье, – сказала она.

– И папино, – звонко добавила Аля.

– Ах ты, воробушек, – рассмеялась Людмила Сергеевна, привлекла к себе Алю, зарылась лицом в ее волосы.

– Я не воробушек, я киска, мяу, – закричала Аля.

– Беги, киска, – сказала Людмила Сергеевна, ее серое лицо осветилось такой лаской, что и Елисею стало легче после рассказа о Жукове.

– Она добрая, – проговорила Людмила Сергеевна, задумалась и добавила с тоской: – Это хорошо. Моя не такая. Двенадцать лет ей. Сказала как-то мне: ты, говорит, жалкая и беспомощная. А взгляд такой холодный, жесткий. Как у ее папаши. Больше всего боялась, что в него пойдет дочка. Он ведь, как арифмометр. Когда родила, предлагал устроить меня. Место инструктора райкома. Все рассчитано. Жениться нельзя, а место дать надо. За услуги платить необходимо – закон. – Людмила Сергеевна в который раз достала сигарету, задымила. – Не согласилась. Работа противная, да и с дочкой по горло хлопот... Больше не могу, сказал мне. Понимай, больше не стоишь, скажи спасибо и за это. А глаза, как на пустое место смотрят. Даже когда для дочки подарки передавал или деньги, как в бухгалтерии в окошке: "получено" – распишись. Смотрю теперь на дочку и думаю: она-то не пропадет, а вот как я в старости? От тоски волком выть хочется... Так и представляю: зима, снег ледяной, луна бессердечная, а я с клюкой. Старость – это зима. Райком и тут обманул, обещал светлое будущее, а тут разбитое корыто, башмак стоптанный.

Она бросила окурок, допила из стакана, посмотрела на Елисея и невесело улыбнулась:

– Засиделись мы, тоска, как на поминках...Девчонкой я все верила, сейчас ни во что. Хотя нет. Знаю одно: хорошего не будет. Этим, новым, она кивнула в сторону Белого дома, – тоже не верю. Но они, по крайней мере, не врут про светлую жизнь.

– Мы, так получается, – сказал Елисей, – сами кузнецы своего несчастья. – Он не удержался от улыбки, Людмила Сергеевна тоже усмехнулась. – Может, кто втихаря и сковал себе счастье, а в основном куют несчастье, и очень истово, я бы сказал, не щадя сил. Вижу один только выход: надо хоть иногда простить себя. Иногда люблю представить в такие минуты, что, вот, например, этот пятачок: столик, стулья – а там машины, зоопарк это все сцена. А зрительный зал – там, за этим голубым небом, звезды наши зрители. Они нам сопереживают, волнуются, может, кричат нам, желая спасти нас, предупредить. Знаете, как дети на спектакле любимым героям кричат: волк или баба Яга идет... спасайтесь. Кричат, ногами топают. И все всегда хорошо заканчивается. Так вот и надо. Давайте и мы поступим, как дети. Хоть иногда, ну, раз в жизни крикнем: спасайтесь, Людмила Сергеевна... И все закончится хорошо, будет радость, тепло.

– И мороженое всем дадут, – сказала Аля.

Оказывается, она перестала бегать и прислушивалась к их разговору.

– А потом снова в ледяную прорубь? – спросила Людмила Сергеевна. Может, еще хуже станет? Свобода она же не только для честных, а и для подлецов, скорее воспользуются. Вот мы и ухнем в ад кромешный.

– Пожалуй, – усмехнулся Елисей. – Я бы наш социализм сравнил со смирительной рубашкой: ни рукой, ни ногой. Ешь кашку с ложечки, а за мысли крамольные и слова – подзатыльники. А теперь рубашку сняли. Вот глаза и разбежались. Кто какашки свои ворошит, половые органы изучает. Кто дубину схватил да ближних охаживает... А кто и в небо загляделся. Кому что.

***

Мальчик родился в конце сентября, в самый разгар листопада. Город все больше набухал сыростью, воздух холодил лицо утренними ледяными касаниями. Клены в разнобой загорались где ярко-желтыми облаками, где тяжело наливались кроваво-красными кострами. Тротуары, дворы затянула желто-зеленая осенняя кисея, скрывая грязь, городской мусор.

Лариса из роддома вышла счастливая, ее лицо немного истаявшее, бледное, светилось радостью и беззаботность. Аля, наоборот, была насторожена и серьезна. Каждую минуту она требовала остановиться и открыть ей лицо младенца. Смотрела в сморщенное красное лицо сосредоточенно и удивленно. Долго ничего не говорила, а во время очередной остановки сказала:

– Ему не нравится. Почему он такой недовольный?

Елисею больше всего думалось, что несет он ворох бессонных ночей, тревог, кошмаров. И где-то в уголочке, на донышке будет тихое ночное сопение ребенка, нечаянное движение во сне пальчиками, потом, не скоро, а в какой-то бесконечной мучительной череде дней, осмысленный взгляд из глубины глаз, когда внутри ребенка что-то затеплится, начнет тлеть потихоньку. А еще, может, свершится и то, о чем он прочитал у Фердинанда, когда тот увидел, как в его дитя вселилась бессмертная душа отца.

Что-то подобное было, когда Але исполнилось полтора года. Она обживала дачу, дивилась траве, трепещущим крыльям бабочек, лепесткам цветов. Родители были все время рядом. Потом однажды ему надо было уехать в город. Прощание сразу окрасилось тревогой, которая объяла его и жену. Вот они выходят к калитке, ветер с шумом мнет листву, вот жена с Алей на руках целует Елисея, он говорит Але, что скоро, совсем скоро вернется, видит ее не верящие, испуганные глаза. Потом он отстраняется в сгущение ветвей и листьев – он как бы видит свой силуэт глазами маленькой Али. Тут Аля закричала: "Папа!" – как раненый, беспомощный птенец, пронзительно, тревожно, будто вот сейчас, навсегда оборвется, исчезнет, умрет самое главное, дорогое... Физически он ощутил нити, которые влекут его назад, чтобы успокоить, утешить безграничную тревогу и страх.

Не утерпев, он оглянулся, стал махать рукой, но вид малышки, тянущей к нему руки, еще сильнее вонзился болью в сердце. Он торопливо зашагал дальше в гущу ветвей.

В тот момент ему стали понятны слова: "Не простишь ты меня никогда, тебе не будет хватать детей". Сказала их его первая любовь. Звал он ее сначала Галиной Юльевной, потом и Галей, и Юлей.

С ее словами навсегда вошли в него и радость, и тоска – мучительная и томительная маята, которая с тех пор пробуждалась и терзала его, стоило ему увидеть октябрьский листопад, вдохнуть щиплющий гортань осенний воздух, заметить в уличном сумраке необычное в предзимнюю пору загорелое женское лицо: смуглые щеки, лоб, мягкие горячие губы, яркие белки глаз.

Такой она предстала перед ним в тесной комнатке школьной изостудии. Он оторвался от мольберта, глаза его споткнулись и стали впитывать непривычные для поздней осени переливы загара на лице, шее. Она скинула с плеч яркий шарфик, высвободилась из мягкой курточки, небрежно бросила их в руки преподавателя студии. Потом ее смешливые глаза скользили по их лицам. Ей было весело красоваться перед ними.

Руководитель говорил, что, вот, Галина Юльевна на днях прилетела из тропической Индии, она художник, у нее много впечатлений: джунгли, там, океан, Будда. Он упросил ее приехать и рассказать о сказочной поездке.

Елисей ловил глазами яркие блики на темных густых волосах, белизну мягкого ворота воздушной вязки кофточки, переполненное жаром тело, скрытое складками одежды. Руководитель шутливо заметил, что студийцы все не без таланта, а твердо намерены служить искусству двое. Тут он указал на Елисея и его соседку. Ее глаза весело встрепенулись и скользнули на него, и в одно мгновение ему передались ее счастье, веселье и тревога. В оцепенении он ловил эти сладостные ощущения, хотя лишь одно мгновение были обращены к нему ее глаза. Она наконец отвела взгляд, но ему показалось, что по-прежнему ее тепло струится на него.

В мягком сумраке комнаты на белой стене сочно и ярко вспыхивала мозаика чужеземных красок. Проектор мерно щелкал, и на стене возникал очередной мираж: то похожее на алое облако дерево, сплошь окропленное крупными цветами, то истощенное бронзовое тело нищего, полулежащего у ствола дерева с плутовской улыбкой на расслабленном лице. Когда на стене возникла зеленая волна из густо сплетенных листьев, ветвей, искривленных стволов, Галина Юльевна тихо произнесла:

– Джунгли, один их вид у индийцев вызывает панический ужас. Нам их понять трудно. Наш лес – что-то родное, сказочное, доброе, а джунгли опасность, змеи, насекомые, гниль, смерть.

Проектор щелкнул, и на стене возникли индиец вполне европейского вида и Галина Юльевна, в легком, воздушном платье, соблазнительно веселая, беспечная, податливая. Она рукой как бы манила за собой в сторону зеленого вала джунглей.

– Ну, здесь ничего интересного, – ласково пропела Галина Юльевна и не удержалась от счастливого смеха, который пробудил в Елисее тошноту ревности. – Это мой гид, – коротко бросила она и переключила картинку.

Но перед глазами осталась сухая и крепкая фигура индийца в светлых брюках, легкой рубашке с короткими рукавами. Губы его улыбались с покорной готовностью следовать детским капризам его спутницы, а щеки напряглись, и в глазах сквозили страх и оцепенение.

После лекции все столпились у стола, на котором она разложила фотографии , сделанные в Индии. Вблизи Елисей разглядывал ее темные красивые волосы, которые скатывались на уши и падали на пушистый ворот свитера. Ее темно-агатовые глаза весело искрились, иногда наполнялись тьмой, от которой у него хмельно кружилась голова. В одно из таких умопомрачений Елисей громко спросил, как зовут ее гида на слайде и не женат ли он.

Ее бархатные брови легко вспорхнули вверх, глаза насмешливо осветились.

– Я звала его Гришей, у них иногда очень сложные имена, – сказала она. – Он не женат.

Все еще глядя на Елисея наполненными тяжелеющей тьмой глазами, она добавила, что, кому интересна Индия, всех приглашает на лекцию в Дом ученых.

В Доме ученых вокруг нее все время назойливо вились люди. Но она сама подошла к нему после лекции, когда он, совсем уже измученный и истерзанный ее недосягаемой близостью, впал в безумное отчаянье.

– Как тебя зовут? – спросила она, лицо ее было утомленно и озабоченно.

Он назвался.

– Интересное имя, хорошее, – она улыбнулась и протянула ему визитную карточку. – Мой телефон, позвони мне. А сейчас, извини.

Ее пальцы коснулись его ладони и оставили в ней жесткую глянцево-матовую карточку. Твердая бумага мягко скользила между пальцами, и он сразу забыл пытку долгих часов, когда вокруг нее сновали люди, она им улыбалась, они брали ее под руку, говорили смешившие ее слова.

На следующий день, ближе к вечеру, Елисей подошел к телефонной будке. Мучение его было безмерно. Проклиная все, он заставил себя снять трубку, неловко ткнул в прорезь монетку и, холодеющим пальцем долго крутил диск, боясь ошибиться в какой-нибудь цифре. Томительные гудки прервались лязгом в аппарате, монетка рухнула в металлическую пропасть. Он назвался.

– А, Елисеюшка, очень хорошо, что позвонил. Ты мне должен помочь в воскресение, на даче мебель передвинуть хочу.

Его страхи тут же улетучились, он был счастлив слушать ее скороговорку. Она, кажется, только что ела и в разговоре едва уловимо сладко мямлила. Она назвала время и место, куда он должен был явиться.

– До встречи, – звонко взлетел ее голос, он попрощался и его окутало блаженство.

В воскресение нудно моросил холодный дождь. Он стоял в назначенном месте у расписания поездов. С козырька кожаной кепки изредка падали капли, плащ на плечах потемнел от дождя. Отойти под навес вдалеке у касс он не решался, боясь пропустить ее. Его начали мучить сомнения в том, что она придет в такую погоду. Может, надо было позвонить, но для этого тоже необходимо было отойти. Дождь мерно накрапывал, прохожие торопились мимо в сторону платформ, в лужах мелкая рябь теребила тусклые опавшие листья.

Он увидел ее, едва она вышла из метро. Ее ярко голубой зонтик, нежный, словно цветок незабудки, медленно плыл над площадью. Он издали улыбался ей. Вокруг брели люди – она шла к нему, она думала о нем, собираясь в дорогу, подбирала одежду, обувь.

Приблизилась она почти бегом, крикнула: "Привет", – и помчалась к кассам. Потом они бежали к электричке, блестящей от дождевой влаги, нырнули в темноту тамбура и успокоено, не торопясь, пробирались по вагонам. Кругом царила скука и сырость, пассажиры сидели нахохлившись с пасмурными лицами.

В полупустом вагоне остановились. Она села напротив него. Ее лицо жарко раскраснелось от спешки, губы с озорством улыбались, а глаза беззастенчиво рассматривали его.

–Ты красивый, – сказала она и засмеялась. – Мне будут завидовать. Она повела глазами по вагону. – У меня одной такой кавалер.

Когда они добрели по усыпанной листьями раскисшей дороге к ее домику, дождь усилился. Она нетерпеливо скребла ключом в замке, потом они влетели в холодное нутро домика. Она бросилась к печурке, стала сноровисто разжигать огонь. Она вплотную задвинула дверь, подошла к окну, за которым шумно с крыши сыпались потоки капель. Затем они придвинулись к печке, окунув в ее тепло замерзшие руки. Он взял ее ладони. Она засмеялась и сказала, что его пальцы холодные, как осенние лягушки. Тогда он прижал ее пальцы, пахнущие деревянными чурками, ко лбу, щекам, прикоснулся к ним губами. Он боялся отпустить ее пальцы, боялся, что она снова станет далекой и недоступной.

Скоро в комнате стало тепло, печка раскалилась и жарко светилась малиновыми пятнами. Галя заставила его снять промокшую одежду, развесила ее у печки, тут же поставила сырые ботинки, а сама сбросила резиновые сапоги, мягко и беззвучно прошлась по вытертому коврику в пушистых шерстяных носках, легкими движениями рук поправляя висящую на веревке одежду, не обращая на него внимания, она сняла с кровати цветастое покрывало, взяла чистую простынь, которая грелась на веревке над печкой, неторопливо расстелила ее, разгладив маленькими ладонями складки. Потом обняла его и поцеловала.

– Сегодня к тебе пришло счастье и радость, – сказала она тихо, едва отрывая губы от его лица, – это твой самый светлый день навсегда.

В тишине слышно было, как дробью сыпанули в окно дождевые капли, в трубе печки завыл и протяжно запел ветер, тихо дрогнуло в оконной раме стекло. Потом за стеной домика скороговорка дождя притихла. Он ощутил жар и трепет ее тела. Теплая волна окутала их – и все исчезло: промокшие деревья с клочьями холодных туч, размякшая земля, бесконечный дождь...

Когда к ним снова вернулся шум ненастья, она открыла глаза и сказала:

– Я так люблю этот дом. Для меня он как живой. – Скосив к нему глаза, она улыбнулась. – Еще маленькая поняла здесь, что значит любить дом. Думать о нем, ждать встречи. Подходишь, смотришь: вот, крыша мелькнула, окошко блеснуло. А уедешь – грустишь. – Она прильнула к нему, целуя в глаза, щеку. – Так страшно становится, когда мелькнет: а вдруг потеряю, что случится... Тебя увидела, сразу решила: мой. Кстати, сразу поняла ты в меня влюбился. Еще про индийца спросил.

Она с озорством засмеялась, а в нем всколыхнулась тошнотворная ревность. Он сильно сжал ее руками.

– Ой, не буду, не буду, – виновато залепетала она.

Горячее облако нежности снова окутало их. И ничего больше не надо было, казалось, что жил он только затем, чтобы увидеть ее наполненные темнотой глаза, мять пальцами теплые волосы, чувствовать грудью ее обжигающее тепло. Все остальное померкло и забылось.

С этого дня дурман любви еще больше сгустился и поглотил его. Он мог идти, не разбирая дороги, не слыша обращенных к нему слов, его мысли были заняты ею.

Где-то в декабре, как сквозь сон, в него проникли и удивили слова мамы:

– Елисей, – сказала она тихим, невзрачным голосом, – я все знаю.

Она стояла у раковины на кухне, между ее пальцами, испачканными глиной, скользили завитки картофельной кожуры. Он смотрел, как голые картофелины одна за другой прыгали в миску с водой, и отлично понимал, ч т о она знает и ч т о все.

– Я тебя понимаю... Она хороший, видно, человек, порядочная. Только я хочу предупредить. Все это пройдет. Останется другое. Она на десять лет старше тебя. Сейчас ты не поймешь, что это значит. А я знаю. Будет очень, очень плохо. А когда все пройдет, такое становится невыносимо. Все пройдет.

– Откуда ты знаешь? – ему даже стало смешно. Как могла она знать, что будет с ним, с его радостью, с его сладкой и мучительной тревогой. – Кто может знать, что будет?

– Не надо быть академиком. – Она перестала чистить картошку, задумалась. -Таких историй наглядишься.

– Таких? – удивился он. Его поражала сама мысль о том, что с ним происходит что-то известное и знакомое. Не мог он поверить в то, что кто-то уже мог чувствовать похожее.

Мама улыбнулась:

– Это как в школе. В каждом классе ты узнаешь новое для себя. А до тебя в нем отучились сотни поколений. Сейчас ты в десятом классе, а я, наверное, в двадцатом или тридцатом. – Она помолчала, пара картошек плюхнулись в миску. – После войны, девчонкой думала: почему старики смотрят на молодых без всякой зависти?.. Теперь поняла: им смешно немного и больно. Когда ты в детстве падал, меня словно било твоей болью. А жизнь похлеще бьет.

– А что будет в сороковом классе? – спросил он, чувствуя страх, как от взгляда с обрыва.

– Не знаю. Может, совсем нелепыми покажемся, еще больнее станет.

– А там... дальше?

– Простым смертным, наверное, туда и хода нет, – мамино лицо застыло и померкло. – В войну бабушка моя умирала. Худенькая лежала, как девочка. Глаза огромные, неподвижные. Перед смертью, мне казалось, она и не спала, а только молча смотрела. Однажды сказала: думала, все видела ошиблась... Неужто, деточка, и тебе достанется?.. В глазах такой ужас, так страшно мне стало. А скоро умерла. Ночью, когда все спали.

– За что же страх, мучения? Ведь так все хорошо, – сказал он, вспомнив заваленный снегом сад на даче Гали, оранжевое свечение низкого солнца в заледенелом оконце, лихорадочное потрескивание дров в раскаленной печурке.

– Бабушка любила говорить: за грехи наши тяжкие, – сказала мама, вздохнув.

– Какие?

– А кто их знает... Может, то, что заговорила я о Галине Юльевне, а может, то, что не веришь мне?

Перед самым Новым годом нагрянули сильные морозы. Продрогнув, в заиндевелой одежде они с Галей еле добежали до домика. Он растопил печку и стал в саду расчищать дорожки, чтоб быстрее согреться. Потом долго ждали, когда нагреется комната. Галя даже боялась, как бы не расплавилась печка. Затем стало жарко и безумно весело. Одежду со смехом раскидали по всей комнате. Казалось, никогда они не испытывали такое сумасбродное счастье и наслаждение друг другом. Словно в первый раз узнали, как нежна и горяча бывает кожа, как мягко и сильно обнимают руки, как сладостно и бесконечно может быть утомление любви...

За окном померкло и погасло солнце, печка все невнятнее и тише пощелкивала углями. От окна потянуло холодом, тишина становилась все тяжелее. Наверное, на какое-то время Елисей задремал.

Очнулся он от касания ее руки. Они гладила прохладной ладонью его лоб, щеки, прикрывала глаза пальцами:

– Вот и закончилось наше счастье, – прошептала она едва слышно.

Он решил, что она говорит о дороге в город. Она, наверное, догадалась.

– Нет, Елисеюшка, все гораздо хуже...

Он отвел ее ладонь с лица, увидел ее глаза и ничего не смог сказать.

– Ты мне потом сам не простишь, я знаю. Ты совсем еще молодой, пройдет время... захочешь детей. А у меня их не будет – и ты не простишь. К тому же я старше тебя на десять лет.

– Тебе моя мама наговорила?

– Твоя мама хорошая. Я бы, наверное, выкинула похлеще в такой ситуации. Понимаю ее.

Она откинулась на спину и, глядя в потолок, сказала сухо и кротко:

– Несколько лет назад аборт сделала. Иногда снится, как маленького убили. Такое мучение... Ты мне не простишь. Может, не скажешь, но подумаешь...

"Но почему?" – хотел спросить он, но вспомнил мамин рассказ о бабушке: "за грехи наши тяжкие". Стало страшно от мысли, что любой поступок может обернуться потом столь страшной болью. Наверное, поэтому промолчал.

С тех пор он ее не видел. Хотя часто толкался на всяких выставках, надеясь встретить ее. Телефон ее не отвечал. А дверь квартиры на его звонки никто не открывал. Может, она уехала в Индию? О таком желании она говорила не раз, некоторое время Елисею так и чудилась она в мареве влажного тропического воздуха, в сплетении жесткой темно-зеленой листвы с алыми пятнами пышных цветов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю