355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Викорук » Христос пришел » Текст книги (страница 4)
Христос пришел
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:45

Текст книги "Христос пришел"


Автор книги: Александр Викорук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

– А эти бандюги? – спросил Елисей, шипя от грызущего ухо огня. Преклоняюсь перед вами.

– Это недочеловеки. – Миколюта замер на мгновение, в одной руке у него был кусок ваты с пятном крови, а в другой – пузырек с йодом. – Если у расизма когда и будет серьезное основание, то только одно: отсутствие души. Он оттопырил указательный палец. – Жизнь обделила их божьей искрой, а посему они остались на уровне амеб, что-то вроде кровососущих комаров. Простейшие инстинкты... И если рвется испить вашей крови, изловчитесь – и прихлопните его. Ха-ха!

– А если он вас?

– Ну что ж, не исключено. -Миколюта заглянул в кухню и бросил вату. Но ведь есть же малярийные комары, – сказал он с кухни, загремев чайником. – Сейчас чайку попьем. От малярии тоже помереть можно. Но вы не беспокойтесь. Вас Бог обережет. Вы говорили вот про Фердинанда, что, по его словам, Бог для наблюдений нас создал. А может, только в живом теле мыслимо возрастание души? Вы об этом думали? О! Я бы даже так сказал. В каждого младенца падает зерно души. Оно или зачахнет или оживет и разовьется, а после гибели тела, новая душа приумножит космос духа. Как вам это нравится? Итак, Бог растит и лелеет свои пастбища. Я, например, если бы не божеский присмотр, давно бы истлел. Из сотен тысяч в той мясорубке остался в живых. Это не чудо? Это невозможно просто! Наверное, слышали про керченский десант?

– Что же вы – вечно жить будете? – пошутил Елисей.

– Зачем, достигну своей цели – и все. Здешнее странствие закончится.

– Какой же цели?

– А это мне и не ясно до конца, как любому путешественнику. Если все известно, то и ходить не стоит. Путешествие – самая главная тайна человека. Одни что-то ищут, чего-то не хватает им. Другие, чтобы людям принести истину.

***

За маленьким оконцем в ярком сиянии неба пронеслись со звонким щебетом ласточки, вознеслись в голубую высь над утомленным жарой Назаретом и затерялись там. С верхнего края оконца яркой смоляной каплей упал паучок, завис в пространстве окна, живо перебирая лапками в своей сложной работе, потом паучок съехал вниз, закрепил тонкую нить. Иошуа пригляделся и различил еще несколько нитей будущей паутины. Паучок, видно, давно уже начал свои хлопоты. "И будет сучить прозрачными ножками, пока не падет вниз, и его сухие членики смахнет ветер", – подумал Иошуа. Он отодвинулся от окна, опустился на пол, потом прилег на кучу стружек и щепок. В проеме двери сиял на солнце клочок утоптанного дворика, стена дома, заглядывала ветка смоковницы. Донесся голос матери, стук.

– Подай нож, – крикнула она кому-то невидимому.

Иошуа подумал, что весь мир так же невидим, скрыт стенами дома, горами земли и камня, но весь живой, движется, в любую минуту дышит, чего-то хочет. Чтобы увидеть мать, надо пересечь дворик, шагнуть в сумрак дома. Чтобы окинуть взором Назарет, надо подняться вверх по склону среди садов, виноградников. Оттуда видно лабиринт улочек, крыш – мир раздвинется. Там – призрачная голубая дымка моря, скалистые кромки горы Кармил, к которым по вечерам склоняется солнце. А лучше всего на востоке. Оттуда в лучезарном сиянии является по утрам солнце, озаряя плавные очертания горы Фавор.

Взмахнув крыльями легкую пыль, перед дверью упала сверху пара воробьев. Суетливо попрыгав, недоверчиво кося темными бусинками глаз, они почирикали, поклевали невидимые крошки и снова шумно взметнулись и скрылись.

Лучше всего идти на гору Фавор перед заходом солнца, когда спадет жара. Сначала путь лежит мимо садов. На полпути надо перейти расщелину, на дне которой бормочет родник. Пройти мимо поднимающих пыль овец, перекинуться шуткой с пастухами. Чтобы легче подняться на гору, следует пару раз остановиться, оторвать взгляд от тянущегося вверх склона, надо обернуться и оглядеться на все расширяющийся простор. Среди зеленого моря можно разглядеть мозаику крыш селения, серые комочки овец, соринки пастухов. Они точно застыли, уснули – их сон вечен. Так мы предстаем перед Богом. Наши хлопоты, суета – лишь сон для него.

Иошуа взял в руки заготовку для ручки двери. На ней было пятнышко сучка. Если при обработке не обойти сучок, ручку можно будет выбросить. Иошуа откинул в угол заготовку. Все это – сон. Иошуа представил, как мать готовит еду к ужину, прикидывает, чем порадовать близких. И так пока не закатится звезда жизни, и начнется еще более глубокий сон.

Ночь приходит на вершину горы немного позже. Уже канули во тьму долины, смешались и исчезли в непроглядной глуши селения, а сияние заката еще касается вершины, бледный отсвет дня манит в сторону моря. Звезды разгораются все ярче, потрясая своим множеством. Вспыхивает ничтожный огонек костра, и звезды меркнут, тьма вокруг сгущается.

Среди ночи надо отойти от костра. Жалкие языки пламени бьются на дне огненного комочка, который все больше сжимается, чахнет в объятиях тьмы. Прохлада изгоняет усталость, вселяет радость ни с чем не сравнимую. Она бесконечна и необъяснима. В безмолвии ночи звезды медленно движутся, увлекая сладким головокружением. Потом настигает короткий сон, который всегда прерывался в определенный час, когда воздух густел, закрывая бесплотным телом невидимого существа звезды – они пропадали в кисейной гуще. С невидимой земли из невидимых трав и ветвей в невидимое небо взлетали птицы. Первая неуверенная трель прорезала молчание, потом щебет становился увереннее, сильнее, наполняя радостью, движением. Заря вспыхивала и заполняла небо, мир снова обретал твердь гор и легкую синеву небес. Вспышка солнца всплывала вверх, заливая золотом округу. Бог вездесущ и есть радость!..

– Сынок.

Иошуа вздрогнул и оглянулся на дверь.

– Ты опять сегодня ничего не делал? – мать остановилась в дверях и с укором глядела на сына, ответа она не ждала. – Опять мечтал, – она вздохнула огорченно.

Иошуа приподнялся, сел и обнял колени.

– Твои братья говорят, что ты болен. Я не верю. Что это за болезнь такая?

– Я не болен, мама... – с улыбкой сказал Иошуа.

– Твои братья недовольны. Они говорят, ты приходишь есть, но забываешь добывать еду.

– Мне много не надо.

– Зачем так говоришь? Не к добру это... Если ты живешь, тебе много надо. В твои годы мужчины имеют жену, детей, у них полно овец, они работают, торгуют.

– Не успел, я слишком торопился, – сказал Иошуа, разведя руками. Когда-то давно хотел жениться... Но, знаешь, мама, одна мысль беспокоила меня. Не мог понять, зачем, едва взойдет солнце, люди выгоняют на пастбище овец, сеют поля, жнут, собирают плоды...

– Для счастья, сынок, так Бог повелел. В достатке семья, насытились, оделись, веселы дети, легко на душе, а бедность и лень – это горе.

– Нет, – улыбнулся Иошуа. – Почему тогда радость дают цветы, утреннее солнце, ни с чем не сравнимое сияние звезд? А размышления о Боге, молитва? Откуда такое счастье в них? Ласки любимой, смех детей, богатство... Они не могут доставить такой радости. Если бы женился, у меня и овцы, и дети, одежда – все было бы. Кроме одного. Я бы не успел прийти к Богу.

– Молись, как все, – сказала мать, огорченно глядя на сына.

– Твердить заученную молитву, – задумчиво и тихо сказал Иошуа, – все равно, что повторять причитания надоевшего учителя. Только тоску множить.

– Ты пугаешь меня. – Ее глаза беспокойно расширились.

Иошуа смахнул с колена налипшие стружки, помедлил и сказал спокойно:

– Я ухожу сегодня.

– Ах, опять бродяжничать, – воскликнула она. – Братья будут ругаться.

– Я совсем ухожу.

– Куда же? – со страхом спросила мать.

– К Отцу, – Иошуа повел рукой.

– Опять ты пугаешь меня, – вскрикнула мать, – он же умер.

– Наш Отец всегда жив.

– Он на кладбище, и ты сам знаешь это.

– На кладбище нет Отца, там кости и камни. Разве ты не видела? Открой глаза и посмотри... Тогда ты увидишь, что Отец наш повсюду, всегда.

– Как такое может быть? – удивилась мать.

– Я ведь объяснял тебе, – спокойно напомнил Иошуа.

– А, ты об этом, – она вздохнула. – Люди смеются над тобой.

– Потому что у них здоровое тело, – улыбнулся Иошуа. – Они, как дети, которым показали палец. А душа их во сне.

– Когда же ты вернешься?

– Я приду к каждому, кто меня поймет... – Иошуа затих, раздумывая о чем-то, по том грустно заметил: – К тому же последнее время меня оставили прежние радости: нет былой радости весной, наши праздники почти не трогают меня. Мне часто становится скучно. Мне уже давно пора...

Мать молчала, ее лицо побледнело и осунулось от скорби, наконец она очнулась и проговорила жалобно:

– Подожди хоть до утра, напеку хлеба на дорогу. – Она посмотрела с надеждой.

– Зачем ждать утра? Я уже давно в пути и пища всегда при мне.

Иошуа потянулся за сандалиями у порога и стал их завязывать.

– И ужина не подождешь? – испугалась мать.

– Я сыт.

Он встал, поднял накидку и встряхнул. Мать метнулась через дворик в дом, и, когда Иошуа выходил на улицу, нагнала его, сунула в руки сына кусок хлеба. По ее лицу текли слезы, она всхлипнула жалобно.

– Берегись злых людей.

– Они не страшны мне. – Он сделал несколько шагов по дороге, потом остановился и оглянулся. Он молча с лаской глядел на мать. – Ты не поверила мне... – Он улыбнулся. – Когда вспомнишь меня, знай, я думаю о тебе. Когда люди будут говорить обо мне, знай, это я говорю с тобой. Радуйся, если добрая весть обо мне. Не печалься, если плохие вести будут. Как Отец наш, я всегда с тобой, я – твоя радость и надежда.

***

Комната была заставлена потемневшей довоенной мебелью. Высокий, под потолок, буфет с резными украшениями наверху едва не царапал потолок. На темных дверцах с не отскобленными остатками старого лака – резные листья неведомого цветка. В центре комнаты – дубовый стол со слоноподобными ножками. У окна – обшарпанный письменный стол, рядом – современного вида кресло с обтертыми спинкой и сидением. Во всю стену книжные полки и шкафы, набитые книгами. Книги лежали повсюду: на буфете, и на столах, на кресле, и под подушкой на диване. На стенке одного из шкафов на гвоздике висели допотопные наручники: кованые из черного железа кольца и цепь.

– Это чтоб не канючить, – весело сказал Миколюта, когда Елисей спросил его о наручниках. – Свобода она, знаете, приедается, как воздух: есть, ты его и не замечаешь, а попробуй перекрыть краник, тут же сандали отбросишь. Так и со свободой, пока есть – не ценишь, жалуешься, в хандре сидишь, даже клянешь последними словами. А железяки примеришь – и сразу в чувство придешь. Один раз пьяного коллегу пришлось лупить. Освинел изрядно, мужеложеские фантазии разыгрались. Но быстро в разум вернулся, больше от звона кандального. Впечатляет.

На столе парили чашки, посередине покоился мутный целлофановый пакет с ломом печенья, и тут Миколюта принес кипу рукописей.

– Перед сном окинем взглядом, – сказал он, вздохнув, и добавил: – Вот они наши жалкие домогательства бессмертия. Если не считать токарей пера, которые гонят строку, как стружку, то нашего брата лишь смертность мира тянет заниматься этим весьма странным занятием. Мартовский снег на жарком солнце. Пекло на черном, и холод сияющих капель. Художники, вы знаете, любят мартовский снег. Да-а, этакое сумасбродство, головокружение весеннее. Коричневая трава – и обоюдоострые клинки молодой травы. В тишине шорох – ростки рвут сор прошлогодний, кромсают, пробиваются. А летний луг. Рассветный озноб, потом блаженство тепла. А наши посиделки сейчас. Чем не сюжет?.. – Миколюта пододвинул к себе чашку. – Глядишь, напишем, и не умрут вместе с нами радости и печали наши.

Илья Ефимович стал прихлебывать чай, изредка кидая в рот кусок печенья. Он ворошил, раздвигая по столу схваченные скрепками рукописи, одни потоньше, другие в несколько десятков страниц.

– Фердинанд Константинович, – сказал Миколюта, – человек крупного тела, шумный, а посему, бьюсь об заклад, любит в прозе всякую мелочь, комара писклявого не пропустит. Ну-ка, – он раскрыл наугад страницы и затих на минуту. – Вот. "Митрохин лег на подушку и услышал едва различимое тиканье часов. По обыкновению любил в командировках класть часы под подушку, как некие урки из детективов суют под подушку наганы..." Ха-ха, хохотнул Миколюта довольно.

Елисею тоже показалось забавным это. Правда, от теплого чая, он вдруг ощутил всю тяжесть бесконечного дня. Голова отяжелела и ноги плохо повиновались. Он уже стал коситься по сторонам, примериваясь, где бы привалиться и заснуть. Илья Ефимович тоже все больше молчал. После второй чашки он сгреб с дивана одеяло и подушку и отнес на кухню.

– Вы, голубчик, здесь устраивайтесь, – сказал он, бросая на диван другую подушку и одеяло, – я на кухне. Вот вам и снотворное, – он сунул Елисею тоненькую рукопись, – не побрезгуйте.

Он ушел, а Елисей быстро сбросил одежду и упал на диван. Откинув голову на подушку, он ощутил растекающееся по телу блаженство, но все-таки взял листки и прочитал на первой странице, что это рассказ и называется он "Новый год". "Не сказал бы, – подумал Елисей, – что название слишком оригинальное", и начал читать.

***

Первое январское утро наступило. Олег Никитин стоял на платформе Ярославского вокзала, а напротив, в тамбуре электрички – Вера, его Снегурочка, как вот уже несколько часов он звал ее. По возрасту она, конечно, вряд ли подходила в Снегурочки, но короткая белая шубка, такая же шапка с длинными пушистыми ушами, упрятанными под ворот шубки, бледное лицо с едва заметным румянцем, светло-небесные глаза – еще раз убедили Никитина, что он не ошибся.

Порыв студеного ветра бросил горсть снежинок. Вера поежилась, и Никитин взял ее за руки выше варежек. Показалось, что запястье стало еще тоньше. Он знал, что сейчас двери закроются, поезд уйдет, а она так и останется в его памяти, соединенная с тем жутким и радостным превращением, которое произошло с ним впервые в эту почти сороковую его новогоднюю ночь. Впрочем, может быть, нечто подобное происходило с ним при появлении на белый свет, но об этом можно было лишь гадать. А это чудо он помнил с ясной четкостью, еще, казалось, ощущал и видел.

Динамик в вагоне прохрипел, что двери закрываются. Вера улыбнулась отстранено и жалко. Двери с шипением двинулись, рука Веры в пальцах Никитина дрогнула. И тут же Олег кинул ногу в исчезающий проем дверей, сунулся вперед плечом, упираясь руками в надвигающиеся двери. Они давили с неумолимой тяжестью, испуганная Вера пыталась ему помочь. Со всей яростью Никитин надавил двери, и они чуть подались назад. Но тут, видимо, машинист сжалился и на мгновение ослабил давление. В ту же секунду Никитин ввалился в тамбур, обнял Веру и окунулся лицом в мягкий мех ее шапки, холод щеки, щекочущее касание ресниц, и показалось ему, что снова, как недавно произошло в кромешной тьме новогодней ночи, его тело исчезло, теряет очертания и вес – и он, Олег Никитин, превращается в радостное и невесомое облако...

Тридцать первое декабря давно утратило для Олега новизну и праздничность, хотя всеобщий рефлекс новогодних приготовлений и ожиданий сидел и в нем. Все сводилось к механическим действиям: запастись бутылками, добыть подарки немногим друзьям и обеспечить место встречи и подругу, с которой приятно сесть за стол, поболтать, а потом, как шахматный блиц, провести любовную игру.

Лет двадцать назад Никитин прибыл в Москву из забытого Богом поселка Кировской области, поступил в московский вуз, жил в студенческой общаге и с каждым годом все яснее понимал, что то размеренное и очарованное строение мира, которое он открыл на берегах родной реки Вятки, среди ее лесов и лугов, совершенно не годится для столичной жизни. Здесь он, как дерево с обрубленным корнем, брошен на бесплодный камень и, чтобы не погибнуть, ему надо, собрав все силы, снова раскинуть корни, вонзить их в скупую почву, выжать из нее даже невозможное, оттеснить множество тех, кто толкется ежедневно рядом с ним в той же общаге. Только тогда расступится толпа изнеженных и заносчивых горожан, сдадутся его силе и наглости. Надо быть нахрапистым, расчетливым.

На последнем курсе он нашел себе невесту-москвичку. Она робела, когда он касался ее руки, краснела от его шуток. Никитин чуял ее безволие и овечью готовность к подчинению... Сразу после свадьбы он обнаружил, что его жена заикается, чего совсем не было во время полугодового жениховства. На его допросе с пристрастием она созналась, что всегда заикалась, особенно при волнении. Но перед свиданиями с ним она с матерью старательно заучивала подходящий набор фраз, и это помогало. Тогда он только посмеялся, но дальше было не легче. Теща, вышедшая на пенсию библиотекарь, его возненавидела, а жена быстро растеряла и так едва заметную женскую привлекательность. Это была его первая жена. Потом было еще две.

В итоге жил он теперь один в однокомнатной квартирке на окраине города. Был где-то крикливый нахальный мальчишка, его сынок от второй жены. Никитин окончательно убедился, что человек только уродует все. Если в его родном крае народится какой-нибудь дебил, так его природа приласкает и пожалеет, так что летним полднем ползает он среди луговых цветов, улыбается мотыльку или фиолетово-крылой стрекозе – и не заметишь его гунливого гудения, текущей слюны. А в большом городе все покалечено: уродливы дома, машины, отравлен воздух, искалечены люди. И ничего не спрячешь.

Иногда, очнувшись ночью от сна, он подходил к темному окну, смотрел во тьму на мрачные прямоугольники домов, редкие фонари, выбитую ногами траву дворика летом или загаженный снег зимой и чуял, что почти за тысячу километров отсюда на восток серебрятся при лунном свете нетронутые снега, играет струями на незамерзающей быстрине река – и стынет сказочно чистый воздух с растворенными запахами лесов, бескрайнего неба, промороженных снега, земли. Приходила мрачная мысль, что никогда уже не будет в его жизни такой чистоты, а будет только зло.

Приятель обещал ему, что для него пригласят на встречу Нового года подругу жены, вполне приличную и занятную. Мельком Никитин подумал об этом по дороге к приятелю и понадеялся, что это не будет нечто прокуренное и матерящееся уже неопределенно значительного возраста. Хотя и в таких переделках ему приходилось бывать. Пожалуй, его и не удивишь ничем.

У нее оказалась внешность девочки-женщины. От женщины у нее были копна с приятным блеском волос, сосредоточенность в плавных чертах овального лица, удобный и практичный наряд: пушистый красное с белым свитер, коконом охвативший узенькие плечи, в меру крупную грудь, короткая узкая юбка, ладные туфельки. От девочки – легкое выражение удивления во вздернутых бровях, маленький круглый рот с пухлыми алыми губами. Вместе с женой приятеля она копошилась на кухне. Тонкие руки с узкими запястьями были оголены почти по локоть, пальцы действовали быстро и споро.

За время долгого новогоднего застолья под телевизионный "огонек" он узнал, что у нее маленькая дочка, а с мужем развелась более года, потому что его поразила болезнь "темного прошлого" – алкоголизм. И если бы она не была дурочкой от природы, то она давно бы возненавидела мужчин, а так все еще прощает. Он в шутку попросил у нее прощения за все-все, что сумел натворить в жизни. Вера на мгновение прикрыла глаза, лицо ее побледнело. Ресницы дрогнули и раскрылись, пронизывая Никитина удивительно темным небесным свечением, каким бывает снег в лунную ночь.

– Укроют печали сугробы, – невнятно пробормотала, едва разжимая губы, Вера, – беды замерзнут во льду. Прощаю тебе все, – ее холодные пальцы быстро коснулись его лба и толкнули.

Олегу показалось, что в глазах все поплыло, но головокружение тотчас прекратилось. Их потащили танцевать. Загремела музыка, удивление быстро улетучилось, лишь в уголке памяти сохранилось ощущение легкости, которое дало ему прикосновение ее руки.

Далеко за полночь приятель закричал, что с него довольно, пусть ему дадут подушку и наступят на веки. Они ушли спать. Никитин привлек к себе Веру, поцеловал ее маленький пухлый рот, бледные щеки, долго гладил и целовал ее руки, легкие и прохладные. Потом он выключил верхний свет. В углу комнаты разноцветными искорками замерцала елка. В ее светлом мерцании взлетел пушистый Верин свитер. Наверное, девочкой она была очень худенькой, потому что даже обычная грузность женственности не смогла изменить тонкие и изящные линии ее тела. Недолговечная девичья легкость очертаний груди и бедер не исчезла. Неслышно она прошла к нарядной елке и гирлянды погасли.

Мгновения Никитин лежал в полной темноте, потом на него нахлынула волна тепла, в которой смешались прикосновения жаркой груди, влажных губ, мимолетный холодок пальцев. Ему показалось, что охватил его давно забытый жар летнего луга, в котором растворяется без остатка все тело, и не остается ничего, кроме движения теплого воздуха, дыхания трав.

Проснулся Никитин с ощущением необыкновенной легкости, как будто не было долгого застолья, праздничной маяты. Сон исчез мгновенно, тьму не тревожил ни один проблеск, ни один звук не нарушал ночь. Голова была необыкновенно ясной и невесомой. Подумалось, что, вот, ради этого момента были хлопоты, утомление. Показалось, что вся жизнь его – лишь продвижение к этой ночной ясности и прозрачности, не нужно допытываться, доискиваться причин такого преображения. Оно самодостаточно, его хватит на всю жизнь.

Глаза Никитина уловили во тьме темно-голубой просвет, потом он понял, что это утренний блик проник над шторами и лег на потолок. Он вспомнил, что так сияли глаза Веры, когда она рукой избавила его от всех провинностей и гадостей, которых накопилось так много.

Никитин уловил рядом движение и сонный вздох. Его плеча коснулась теплая рука. Губы рядом несвязно прошептали: "Душа... моя..."

Через минуту Никитин так же легко и незаметно снова заснул...

Электричка уже стронулась и с подвыванием катила, ускоряясь, а Никитин все еще стоял, утопив лицо в мягкой шапке Веры, в тепле ее щеки. Глаза, укрытые от света, словно смотрели в темноту, и Никитину почудилось, что он идет куда-то в темном живом пространстве и надо идти дальше.

В тамбуре за спиной заскрипел бабий голос: "Вот, навстречались".

Вера засмеялась, а Никитину показалось, что ее смех не затих, а эхом вспыхивает во тьме и зовет за собой. Строчки рукописи прекратились, Елисей уронил листы на пол, погасил свет и утонул в подушку, неудержимо проваливаясь в сон. В памяти сумбурно проплыли порыв утреннего ветра, сминающий листву, опрокинутое неживое лицо Фердинанда, согнутый силуэт старухи-матери, лепечущей полубезумные слова: "солнышко мое..." – бандитские морды и скользящие на асфальт белые листки...

***

В первое утро после изгнания Елисея из комсомола, он проснулся с ощущением счастья. Он знал, что надо позвонить Наде Поповой, и этого было достаточно, чтобы легко и беспечально смотреть на позднее медленно разгорающееся зимнее утро, чтобы спокойно понимать, что никуда не надо торопится, спешить, и главное – стоит набрать номер телефона, и он услышит ее мягкий, приглушенный голос. "Зачем, – говорила она вчера, наверное, пытаясь как-то его утешить, – зачем я вступила в комсомол? Все, что надо, у меня есть", – удивилась она, и Елисею действительно стало спокойнее от ее удивления, даже смешно. И вправду, надо ли переживать, есть ли причины?

– У меня милые родители, дом, подруги в школе, – перечисляла она, словно искала что-то, чего она была бы лишена. – Я редко скучаю, – сказала она и посмотрела на Елисея, словно проверяя, верит ли он ей. – После школы – в музыкалку, дома уроки. Я так в прошлом году и заявила , когда полкласса потащили вступать... Если бы не папа, я бы и в этом году не вступала. Сказал, что ради него я должна сделать это.

Она очень мило пожимала плечами. Казалось, от удивления ей становилось зябко, и она пыталась как-то заслониться от холода.

– От этого будет зависеть ваша карьера, – сказал ей Елисей.

Она посмотрела на него с сочувствием и тут же спросила мягко:

– У вас будут неприятности?

– Они ничего по сравнению с мировой революцией, – отшутился он привычной фразой...

Пасмурный день понемногу разгорался. Быстро умывшись, Елисей подошел к телефону. Но никто не ответил. Он сообразил, что прилежная школьница давно сидит в классе. Ему показалось, что он видит ее за партой, сосредоточенную и серьезную, в ее тонких пальцах – ручка, она что-то пишет. Но не может быть, чтобы она не думала о нем. Что она думает? Наверное, чтобы скорее прошел день и наступил вечер. Он сказал ей вчера, что они завтра же встретятся, она повторила: "Завтра же".

Елисей взял со стола лист бумаги и стал карандашом рисовать ее лицо. Одной линией наметил овал лица, потом – касающееся щеки крыло волос. Самое сложное – глаза, сплетение линий и теней, за которыми скрывается душа, то, что не выразить словами, рисунком. Каждое движение руки с карандашом должно быть как откровение, непостижимое озарение. Иначе – неудача. Понемногу проявился взгляд, наметил легкие дуги бровей. Тонкая прямая линия переносицы, и завитки ноздрей, очертания мягких губ, юных и нежных... Рисунок не получился! Скомкать его Елисей не смог, открыл ящик стола и положил туда. Она совсем другая, подумал он, не похожая на торопливый рисунок.

Елисей снова представил ее в школе, может быть, она ходит на перемене по коридору, болтает с подружкой. Он вспомнил затемненный серый фасад школы, который она показала ему вечером. Они тогда посмеялись над обычными гипсовыми изображениями классиков на фасаде. С вечной скукой классики смотрели с высоты в их сторону.

Тут же Елисей решил ехать к ней в школу.

К школе вела узкая улочка, каких много в старой части центра города. Они напоминали Елисею детство. Каждый раз в таких переулках, отсекая сиюминутные мысли и хлопоты, словно разноцветный веер калейдоскопа, вспыхивала радуга давних дней, когда любой тесный дворик, улочка были наполнены смыслом, событиями. Даже задний двор занюханной овощной палатки мог привести в восторг мальчишечью компанию. Огромные рычащие грузовики, неповоротливо тыкающиеся в тесном закоулке. Грязные бочки с солеными огурцами. Мужички, переругиваясь, глухо стучат обухом в дно бочки. И вот плещется мутный жгучий рассол, разя едким дразнящим запахом. Смачно хрустит на зубах ледяной огурчик. А рядом – уже пустые бочки с остатками рассола, с охапкой смятых укропных зонтов.

Наверное, память похожа на содержимое кармана обтрепанного пальтишки пацана. Такой карман набит пустяковым, на первый взгляд, сором: пуговица, железка, винт, камешек с блестящей соринкой слюды.

В этой невероятной копилке можно было найти дядю Терентия, похожего на краба с обломанными клешнями. Вместо левой ноги у него торчала деревяшка с резиновым наконечником. Жилистая, вся в узлах мышц левая рука держала замусоленный костыль, а вместо правой руки торчал короткий обрубок. Всегда обожженное до черноты лицо щерилось улыбкой, на костистом черепе сквозь редкий ежик сивых волос блестел загорелый пергамент кожи. Он любил говорить: "Хрен редьки не слаще", с азартом переживал пацаньи стычки вокруг футбольного мяча и в праздники совал Елисею конфетки в намокшей обертке. Тут же дворничиха-татарка, круглая, черноволосая, с темными сумрачными глазами, обитавшая в конурке, единственной жилой комнатенке в заброшенном многодверном строении – бывших дровяных сараев. Рано утром она мела двор, напевая на непонятном языке песни, которые томили сердце Елисея горловыми звуками: то протяжными, то торопливыми, как скороговорка. Она любила смеяться над шутками дяди Терентия. Отдельно от них сохранилась в памяти сухонькая старушка, вдова неведомого деятеля. Вечно она была с белым чистеньким кружевным воротничком, приглаженными остатками седых прядей, удивительной фразой: "он говорил по-французски", и частыми просьбами к матери Елисея купить ей заодно французскую булочку, хотя Елисей твердо знал – проверял сам – в булочной такого названия не было, на самом деле это была булка с колким хрустящим гребешком вдоль воздушно-мягкого тела хлеба...

Елисей шел по растоптанному сотнями ног снегу, вдыхал влажный воздух и чувствовал радость от того, что эта девочка с тихим мягким голосом ходит по старинным улочкам, где и сто лет назад топтали снег бабы в толстых шубах, бегали горластые мальчишки.

В белом свечении упавшего вчера снега школа не выглядела такой уж мрачной. От ворот вела узкая расчищенная дорожка. Елисей быстро промахнул ее, сдвинул тяжелую дверь. С пушечным громом дверь за ним закрылась. Именно этот удар окончательно подтвердил, что он – в школе. Все ученические годы подобная барабанная канонада сопровождала его. Дверь утром и в обед как бы отсчитывал гулкими ударами проходящих школьников.

На лестницах и в коридорах царило молчание. Шли занятия. Он поднялся на четвертый этаж, узнавая казенную строгость и зашарпанность. В коридоре в простенках висели стенды с разноцветными картинками из выдуманных свершений и дел.

В ожидании перемены он остановился у окна. Рядом во всю стену был разрисован хоровод башен с вкраплениями казенных стекляшек. Надпись гласила, что это столица нашей Родины.

Справа раздались шаги, и тут же Елисей увидел ее. Она была в черно-коричневом с белым воротником школьном платье. Она шла, прижав сплетенные пальцы к груди и склонив голову, будто прислушиваясь к чему-то. Ее взгляд коснулся Елисея.

– Ты! – она впервые сказала ему "ты". – Сейчас такое было!

Она бросилась к нему, через два шага замешкалась, на ее лице мелькнул испуг, удивление и наконец радость. Она снова рванулась к нему, и тут же он почувствовал под руками ее детские плечи.

– Он сейчас звонил... сюда! – В ее поднятом к нему лице царили смятение и тревога.

– Кто?

– Этот, вчерашний, Сергей Маркович, с пухлой рожей, – лепетала Надя, теребя пальцами воротник платья. – Он из цэка комсомола, директриса наша в столбняке. Он сказал, что мне надо познакомиться с работой цэка, через полчаса машина придет за мной. Директриса, вот, освобождение от уроков нацарапала.

– А ты что? – спросил Елисей.

– Это какая-то гадость, – отвращение исказило ее лицо.

– Так давай сбежим, – предложил он.

Надя тут же направилась к двери класса.

Через минуту она вышла с бесстрастным и покорным лицом, держа в руке портфель. Дверь тихо закрылась, и Надя состроила озорную гримасу, они поспешили к выходу.

Через десять минут они были возле ее дома. Она оставила в квартире портфель, и они снова очутились во дворе, посреди заснеженной Москвы.

От ходьбы Надя раскраснелась, глаза ее ярко блестели, из-под пухового платка все время выбивалась прядь мягких волос.

Оказалось, что они оба были привязаны к одним и тем же закоулкам старого города. Только она еще и сейчас иногда приходила на тот же бульвар, тот же пятачок детского парка, которые Елисей покинул еще восемь лет назад, переехав на окраину города.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю