Текст книги "Годы и войны (Записки командарма. 1941-1945)"
Автор книги: Александр Горбатов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
В Кохме дядя Павел встретил меня приветливо, пожалел сестру Таню, пожелал благополучного возвращения ее мужу. Очень удивился моей выносливости: за один день пробежать шестьдесят две версты – не шутка! И похвалил за то, что я пришел ночевать к нему.
Утром, прощаясь с дядей Павлом и его женой, я получил в подарок серебряный гривенник – по тому времени это были деньги! Поблагодарив за все, я крепко зажал гривенник в руке и тронулся в обратный путь.
После неудачной поездки в Саратовскую губернию отец теперь всегда искал зимнюю работу поближе к дому, чтобы не тратиться на билеты. Так было и в этот раз. Он сообщил письмом, что нашел работу в ста пятидесяти верстах от дома. Точно указывал маршрут, которого я должен был держаться, называл подробно те деревни, через которые я должен был проходить, упомянул, что в середине пути будет большой лес. В нем часовня, возле которой протекает ручей с целебной водой – отец велел из него и умыться, и напиться.
Собрал я необходимые для выделки овчин инструменты. Мать, как всегда, поехала на лошади проводить меня. «Все поменьше верст будешь шагать, Санька». Конечно, мать заплакала, когда увидела все сумки и котомки, которые я навьючил на свои плечи. Мне так ее было жаль, так хотелось ее утешить, что я веселым голосом воскликнул: «Ничего, маменька, не плачь, не горюй, ходить мне не привыкать, да и сумки легкие, хотя их много».
Путь был рассчитан на шесть дней. Ночевал я в указанных отцом деревнях, точно держался дорожных примет и наконец дошел до леса.
Вдоль дороги вилась тропинка, она меня привела прямо к часовне с родником, откуда вытекал ручеек светлой холодной воды. Умывшись в ручье, выпив воды, я помолился на часовню и обошел ее кругом. Часовня была большая, срубленная из крупных бревен, ее дверь была заперта на огромный замок. Я знал, что у часовни всегда висят кружки для сбора даяний. Бросить бы в кружку монету – авось бог обратит внимание на мой дар и пошлет исполнение желаний. Но кружки у часовни не нашел, да и денег у меня не было, и я отложил свое намерение до обратного пути – если заработаем. Потом я все-таки заинтересовался: почему нет кружки? «Эх, какой же я дурак! – подумал я. – Разве можно повесить кружку в таком лесу? Ее могут сорвать и унести». Я подошел к одному из окон, рамы в нем были забраны железной решеткой. Приглядевшись, я заметил, что в одной шипке нет стеклышка. Взглянул внутрь, и велико же было мое удивление: на полу валялось много медяков, виднелись и серебряные гривенники… С самых ранних лет я привык слышать в семье, что «деньги на полу не валяются», – а тут деньги валялись на полу!
Я снял с себя весь груз, отдохнул, заправился куском хлеба, данным мне хозяйкой на последней ночевке, выпил еще целебной водички. Можно было идти дальше, но меня неудержимо тянуло к часовне. Обошел ее еще раз, еще раз заглянул в окно, только потом снарядился и, вздохнув, тронулся в путь. Однако мысль о деньгах, валяющихся на полу, назойливо лезла мне в голову. А что, если бы я попользовался ими? Разве бог не знает, как мы нуждаемся? Неужели не простит меня, если я подберу немного? Я помолюсь и пообещаю поставить ему свечку на обратном пути… Но как собрать деньги? Войти в часовню нельзя.
Я шел, шел и все прикидывал: как бы достать деньги?
Незаметно очутился на опушке леса. Невдалеке виднелась деревня. Уже темнело, пора было останавливаться на ночевку.
Горький опыт моих прежних хождений заставил меня искать дом не богатый в не бедный: в богатый не пустят, а в бедном не накормят – у самих не густо. Один дом показался подходящим. Около него стояла женщина средних лет, приветливого вида, – вероятно, хозяйка. Она спросила, откуда я, куда иду. Ответил, что я из деревни, что рядом с Палехом (рассчитывая, что Палех знают многие), а иду в село Лопатино, в семидесяти верстах отсюда, на помощь к отцу, который там выделывает овчины.
Хозяйка посочувствовала мне: столько уже прошел и еще впереди такой путь, и разрешила переночевать.
Меня вообще во время этого путешествия довольно охотно пускали на ночевку: одет я был бедно, но чисто, главное же – за мной не тянулся противный запах прокисших овчин, как это всегда бывало при возвращении с работы.
Войдя в избу, хозяйка сказала хозяину, подшивавшему валенки, что привела ночлежника. Ничего не ответив, он мельком взглянул и что-то пробурчал под нос. Хозяйка сытно накормила меня и отправила спать. Но, несмотря на усталость, заснуть я никак не мог. Неотступно стояли перед глазами валяющиеся на полу деньги.
У хозяина кончилась дратва, он стал смолить варом новый конец. Что-то толкнуло меня: вот что поможет! Притворяясь спящим, я внимательно следил, куда хозяин положит вар, и, только убедившись, что, ложась спать, он его никуда не переложил, уснул и я.
Утром, чуть свет, хозяйка зажгла лампу и пошла доить корову. Я тоже потихоньку собрался и взял кусочек вара, но не уходил в надежде, что хозяйка меня чем-нибудь покормит. Я не ошибся: она дала мне большую кружку молока, а на дорогу завернула кусок пирога с картошкой. Поблагодарив хозяйку, я вышел из дома.
Миновав несколько дворов, я свернул на задворки и пошел обратно, к часовне. В огороде лежала телега без колес, на ее деревянных осях было много застывшего липкого дегтя; я наскреб и его – авось пригодится – и завернул в тряпку.
Подойдя к часовне, я сильно встревожился: ведь это грех! Но так нужны были сейчас деньги, когда отец еще ничего не заработал!.. Как отдохнула бы от забот мать, если бы у нее был хоть рубль, чтобы кое-что купить для обихода.
Долго я молился, стоя на коленях, попил из родника, потом выбрал длинную, но тонкую березку, с трудом скрутил ее у корня, замазал варом и дегтем нижний, расщепленный конец и приступил к делу. В разбитое отверстие окна просунул свою березку, нацелился на пятак. Он прилип, точно только того и дожидался! Работа пошла быстро. Сперва я нацеливался на пятаки, потом дошла очередь до мелких монет. Изредка прилипал гривенник. Лысина на полу все увеличивалась, березка все труднее доставала до денег, а вместе с тем меня все больше беспокоила мысль: а не довольно ли? Не разгневался бы за мою жадность бог! Я забросил березку подальше в кусты, подсчитал деньги и ахнул: два рубля и восемь копеек! Быстро стер с монет деготь и вар, еще раз усердно помолился богу и еще раз подтвердил уже данное обещание поставить ему свечку. Перед хозяином дома, где я ночевал, мне было не так совестно: ведь целый фунт вара стоил одну копейку, а я взял совсем маленький кусочек. Но все-таки, вернувшись на ночевку в то же село, я пошел задворками в другой конец.
Еще другая забота не оставляла в покое мою бедную голову: как спрятать деньги от отца? Ведь я хотел отдать их матери.
Моему приходу отец был очень рад, но его первый вопрос был: «Денег принес?» Я сказал, что нет. Но как я ни перепрятывал свое богатство, отец в конце концов его обнаружил. Начались допросы – откуда взял? Пришлось выложить все начистоту. Бил меня отец и приговаривал: «Ах ты негодный! Как посмел у бога деньги взять?» Велел немедленно отнести деньги в часовню. Тут уж и я вскипел: «Ведь это три дня туда да три обратно, а помогать тебе кто будет? А может, я и не брошу деньги в часовню, а только скажу, что бросил? Пойдем обратно, тогда и бросим».
Отец просто затрясся от гнева и уже занес руку, чтобы проучить меня вдобавок и за дерзость, но я закричал: «Тронешь – уйду сейчас же!» Вероятно, отец вспомнил прошлогодний случай, и я отделался сравнительно благополучно. Собрали мы полтораста овчин, пора было их квасить, а рубля на пуд муки не было, и бакалейщик не давал больше в долг. Тогда я предложил взять рубль из «моих» денег. Отец снова разбушевался: «Это из каких таких „твоих“? Они божьи». Опять поднялась, было, на меня его рука. Но отец помнил мою угрозу уйти, и, кроме того, как он ни ругался, все же пришлось ему взять из «моих» денег рубль… А потом нужда все более давила нас и заставила отца взять и остальные деньги, хотя он ворчал, что это грех, что на обратном пути мы должны положить их обратно в часовню и т. д. Так же, как раньше обещал я, и отец обещал поставить богу свечку. Себя я ругал ужасно, но только за то, что не догадался обменять серебро и медяки на две рублевые бумажки – спрятать их было бы легче, и они достались бы матери.
Как я теперь понимаю, чувство вины перед богом у меня тогда уже почти исчезло.
Работу скоро кончили. Оказалось, что заработали чистыми деньгами тридцать три рубля да еще четыре пуда шерсти. Шерсть отправили багажом, а сами пошли пешком. Мне хотелось тропинками увести отца подальше от часовни, но все тропинки были занесены снегом, приходилось идти по дороге. Чтобы отвлечь внимание отца от часовни, я с ним заводил самые интересные разговоры: какую он нашел хорошую работу – и денег заработали. и шерсти порядочно; как хорошо он придумал не тратить деньги на билеты, а идти пешком… Когда часовня наконец мелькнула сквозь деревья, я почувствовал, что веселых разговоров больше придумать не могу. Пришлось затронуть горькие воспоминания – как сломалось колесо под телегой с хворостом, как пала лошадь. На последнее воспоминание отец отозвался: «Что же поделаешь? Это все от бога. А потом, хотя и заплатили за лошадь восемь рублей, она честно их отработала, а там и за шкуру взяли три рубля».
Я все продолжал свою болтовню. Но вдруг отец вспомнил: «А где же часовня?» С самым невинным видом я сказал, что, вероятно, мы ее прошли не заметив; но не возвращаться же туда за девять верст! Уже вечереет. Если нужно, завтра утром схожу и отнесу деньги. А может, и этого не надо; бог-то везде один, придем домой и бросим в церковную кружку. «Знаю я тебя, – проворчал отец. – Схожу… брошу… одно другого лучше… Одному только и верю из всего, что ты тут наговорил, – что бог везде один. А тебя-то я уж знаю, как ты деньги в кружку бросишь!»
Больше об этом разговоров не было. Так и не знаю, ставил ли отец свечку, чтобы замолить мой грех, и опустил ли деньги в церковную кружку…
Жизнь в деревне впроголодь стала мне наконец казаться не в жизнь. Я стал задумываться о будущем. Заветным желанием было «выйти в люди». Мои старшие братья жили в городе. Работать им приходилось много, а получали они самое большее пятнадцать рублей в месяц, из которых надо было платить за квартиру и харч. К тому же они всегда жили под угрозой увольнения и новых поисков работы. И тем не менее братьям не хотелось возвращаться в деревню. А вот дядя Василий, брат моей матери, заведовал большим мануфактурным магазином в Верхнеуральске и получал шестьдесят рублей в месяц, дарил моей матери то ситец на платье, то платки. Это уже положение завидное! А может быть, в городе можно достичь и большего? Такие мысли неясно бродили в моей голове.
Лето 1905 года выдалось теплое, с хорошими дождями. В лесах становилось «тесно от грибов». Знать грибные места – всегдашняя забота грибников. Одно такое место было хорошо известно мне. Там в изобилии росли грузди и белые. Место это, конечно, держалось мною в секрете: набрать там две большие корзины самых маленьких грибков было нетрудным делом.
Меня посылали часто на базар в город продавать грибы, ягоды, молочные продукты, ибо находили, что я продаю все удачнее других. Однажды, направляясь на базар, я подумал, что надо воспользоваться этим случаем и подыскать себе место в Шуе. Вскоре все грибы были распроданы. Два ведра мелких грибов у меня купил священник Спасской церкви и договорился со мной, что я их донесу ему до дома. Дорогой он расспрашивал меня, откуда я, сколько мне лет и почему мне доверяют ездить в город самостоятельно. Мои ответы, видимо, его удовлетворили. Я же, ободренный его вниманием, в свою очередь спросил, не знает ли он подходящего для меня места в городе. Немного подумав, он сказал, что есть хозяин, торговец обувью, которому нужен «мальчик». Расплатившись, мой покупатель согласился проводить меня к обувщику.
Хозяина звали Арсением Никаноровичем Бобковым. Кроме лавки он имел мастерскую и еще отдавал товар для пошивки обуви на дому. Критически оглядев меня с ног до головы и поглаживая свою большую седеющую бороду, он с подозрением спросил: почему я в городе без родителей? Я без утайки рассказал, что родители потому посылают меня продавать грибы, что я продаю дороже, чем они. Хозяин и священник рассмеялись. Бобков сказал: «Вот это нам как раз и нужно».
Совсем деловым тоном я спросил об условиях работы, но хозяин ответил, что об этом он подробно поговорит с родителями. «Примерно так, – добавил он. Четыре года бесплатно, за харч и одежду. А вообще, приходи с родителями, потолкуем».
По возвращении домой я отчитался в продаже и сделанных покупках и рассказал о разговоре с Бобковым. Начали обсуждать предстоящий шаг в моей жизни. Отец не хотел отпускать: «Я часто болею, нужен помощник, а Санька старший из детей, должен помогать». Это меня очень расстроило, и однажды, откровенно все рассказав матери, я рано утром, как был – в рубашке, штанах и босиком, ушел в город и явился к хозяину.
Дня через три приехали родители, долго уговаривали меня вернуться в деревню, но я наотрез отказался, и им пришлось согласиться.
Хозяин мой, лет пятидесяти пяти, с густой бородой, запомнился мне больше всего своим носом, луковицей сизо-красного цвета от постоянного пьянства, и безудержной руганью. Скуп он был до невероятности. Не помню дня, чтобы он не был пьян, но он никогда не тратил на водку своих денег, а всегда пил за счет работавших на него мастеровых и называл это «распить магарыч». Семья у него была большая: жена, невестка – вдова старшего сына – с внуком и еще четверо детей. Из них старший – Александр, лет двадцати, никогда меня не обижал и по воскресеньям давал пятак за чистку его обуви. Другой сын, восемнадцатилетний Николай, был очень похож на отца: любил выпить и был скуп.
Двухэтажный деревянный дом заселен был до отказа: дети и внук Бобковых помещались во втором этаже, а внизу, в кухне за перегородкой, жили сам хозяин с хозяйкой. Передняя половина сдавалась квартирантам.
Мне было отведено на зиму место на полатях в кухне, а летом – в сарае. Там я и прожил семь лет, до призыва на военную службу. Мои обязанности были многообразны: я был и дворником, и истопником, доставлял из города кожу в кладовую, а обувь из кладовой в магазин, во всем помогал хозяйке по дому, ухаживал за коровой, носил хозяину обед и водку. С начала второго года я стал продавать в магазине. Несмотря на свой маленький рост, я был мускулист и всю работу выполнял бегом. Казалось, хозяин был доволен мной, хотя частенько ругался.
Одевали меня отвратительно, даже тогда, когда я превратился в юношу. Вся одежда шла ко мне с хозяйских плеч без малейшей переделки и, конечно, в самом жалком состоянии. Но все невзгоды и колотушки (их было немало) я переносил терпеливо, ибо верил, что все это ступеньки и достижению моей заветной мечты «выйти в люди». Ведь все приказчики тоже прошли через те же унижения и муки. Но как хотелось человеческого к себе отношения! Спасибо хозяйке Неониле Матвеевне и Александру: они всегда относились ко мне с сочувствием. Добры ко мне были также и некоторые приходившие к Александру товарищи.
Лучшим из них был приезжавший каждое лето на каникулы студент Рубачев. Сын умершего мелкого чиновника, он учился на стипендию и жил с матерью-вдовой бедно. Рубачев видел мое унизительное положение. Видел он и то, что я часто и много приношу хозяину и рабочим водки. «Ох, Санька, – говорил он мне, – не пройдет и трех лет, как выучишься пить, курить и так же безобразно ругаться». На это я всегда горячо отвечал: «Никогда этого не будет». Очевидно, он не придавал серьезного значения моему ответу и, приходя в магазин, настойчиво возвращался к тому же разговору. Он заботился о моем развитии, давал решать задачи, которые в школе нам никогда не задавали и не объясняли, – а арифметику я любил – и часто хвалил меня за быстрые и правильные решения. Однажды он как-то по-особому, не как прежде, сказал: «Я вижу, Санька, ты хорошо относишься к Александру и ко мне. Дай нам твердое слово, что никогда не начнешь пить спиртного, не будешь курить и ругаться!»
Не задумываясь, я ответил искренне, от всего сердца: «Клянусь, никогда, никогда не буду пить, не буду ругаться и курить!»
Эта мальчишеская клятва сыграла большую роль в моей дальнейшей жизни. Сколько встречалось людей, насмехавшихся над моим воздержанием от водки и табака! Называли меня и больным, и старообрядцем – насмешки не действовали. Встречалось и начальство, которое «приказывало» пить, но я и тут оставался твердым. Были испытания и потрудней: я пережил немало тяжелого, но никогда не приходило ко мне желание забыться в водке.
Пришла, однако, пора и мне отступиться от строгого исполнения моего обета. Во второй половине Отечественной войны, когда наметились и уже отчасти осуществились наши успехи, я как-то сказал, что нарушу свою клятву не пить, данную в 1907 году, только в День Победы – тогда выпью при всем честном народе.
Действительно, в День Победы, в день слез и торжества, я выпил три рюмки вина под аплодисменты и возгласы моих боевых товарищей и их жен. Но и поныне минеральную или фруктовую воду я предпочитаю алкоголю. Курить же и сквернословить не научился до сих пор.
Но обещания никогда не играть в карты Рубачев с меня не брал, и в длинные зимние вечера мы с хозяйкой, большой любительницей карт, играли в дурака – я был ее безотказным партнером. Хозяину наше занятие не нравилось, он всегда ворчал, что сжигаем много керосина, хотя лампа была маленькая. Направляясь к себе за перегородку, он строго приказывал не засиживаться за картами и ложиться спать, а сам он засыпал мгновенно. Как-то, проснувшись, он вышел на кухню, увидел, что часы показывают десять вечера, и грозно предупредил, чтобы мы немедленно ложились, а не то… Но, увлеченные игрой, мы забыли про этот наказ и продолжали сражаться с большим азартом. Вдруг из-за перегородки вновь выполз хозяин и, увидев, что уже половина первого, разозлился ужасно, ведь керосина сожгли копейки на две. По привычке поплевав в кулак, он размахнулся, чтобы ударить меня, но я увернулся, нырнул под стол, а хозяин, все еще нетрезвый, потерял равновесие и с размаху ударился о табуретку. Я выскочил в холодные сени как был, раздетый и разутый, и тотчас услыхал, что хозяин запер дверь на крючок.
Стоя босиком зимой на холодном полу, я страшно продрог. Но вот в кухне все стихло, моя партнерша беззвучно сняла крючок, и я прошмыгнул к себе на полати.
Хозяин все стонал за перегородкой и наконец позвал: «Мать, а мать, где у нас липок?» Это был настой березовых почек на водке, растирание – любимое лекарство хозяина от всех болезней. Вероятно, и любил-то он его за милый его сердцу запах водки. Хозяйка ответила сонным голосом: «Там, под зеркалом».
Проснулся я, как обычно, до света, пошел работать во дворе, с большой охапкой нарубленных дров вернулся на кухню. Из-за перегородки вышел хозяин. Все его лицо, даже седая борода были черным-черные. От неожиданности я выронил дрова и бросился во двор: никогда раньше не знал, что, если ушибить бок, от этого чернеют лицо и борода! Оказалось, что в темноте хозяин взял вместо липка бутылку с чернилами и растерся ими, а руками по привычке оглаживал щеки и бороду. Мне было приказано немедленно топить баню. Два дня хозяин отмывался, но борода все оставалась черной, к большому развлечению соседей.
Вовлекли меня карты и в другое приключение. В мои обязанности входила чистка сапог хозяину и его обоим сыновьям. Александр давал мне за это по воскресеньям пятак, а Николай, такой же скупой, как отец, никогда не давал ни копейки за мои труды. Наоборот, узнав как-то, что у меня скопилось шесть пятаков, он загорелся желанием прибрать их и, ничего не придумав другого, предложил сыграть с ним в карты на деньги. Я ответил, что с ним мне играть невыгодно – у меня только тридцать копеек, он забьет меня деньгами; да и карт у меня нет. Но Николаю не терпелось заполучить мои деньги, и он стал уверять: «Темнить больше, чем на твои деньги, не буду, а карты возьмем те, которыми ты играешь с матерью». Карты были старые, видавшие виды и хорошо известные мне. Прикинув, что это, во всяком случае, уравнивает наши шансы, я согласился. «Лезь на сеновал, – сказал я, – а я сбегаю за картами».
Прежде чем идти к Николаю, я зашел за поленницу, помолился богу, как всегда испрашивая его помощи, чтобы обыграть Кольку, и обещал поставить свечку ценой в зависимости от выигрыша. Играли в три листика. За час я выиграл двадцать восемь копеек. В следующее воскресенье он опять позвал меня играть, и опять я выиграл, на этот раз уже шестьдесят копеек. Играл я во второй раз спокойно, ибо приобрел уже некоторый опыт в денежной игре, лучше прежнего изучил карты и крепко верил в помощь божью, тем более что свечку перед иконой поставил, как обещал. Колька же оказался очень азартным игроком, его горячила жадность. Вскоре он перестал удовлетворяться игрой по воскресеньям и требовал игры на неделе.
Конечно, случалось, и я проигрывал, но сравнительно редко. Когда у меня скопилось больше рубля, я поторопился отдать деньги матери. Она не хотела их брать и все допытывалась откуда они. «Такие деньги!» – повторяла она. И только когда я сказал, что выиграл у Кольки, взяла со вздохом, но просила больше на деньги не играть.
Вероятно, покажется странным, что я вспоминаю мелкие бытовые случаи, рассказывая о своей жизни в те годы, когда происходило огромной важности событие – первая русская революция. Да еще где – в Шуе, в пролетарском городе, в котором разгорелось мощное рабочее движение и действовал товарищ Арсений Михаил Васильевич Фрунзе.
Но ничего не поделаешь – я жил в такой мещанской обстановке, так был прикован к лавке и дому хозяина, что круг моих впечатлений и интересов почти всецело ими замыкался, тем более что привычная жизнь моей собственной семьи, патриархальной и набожной, тоже приучила меня жить лишь повседневными мыслями о труде, о заработке и хлебе насущном. Старшие братья, работавшие на фабрике, были в моих глазах, да и в глазах наших родителей, просто-напросто людьми, нашедшими себе другой, не крестьянский способ как-то перебиться в жизни; о том, что принадлежность к рабочему классу изменила их мысли, их отношение к миру, вряд ли догадывались даже отец и мать, не говоря уже обо мне, все-таки еще мальчишке. Не считая возможным изображать себя лучше, чем я был, я и пишу лишь о том, что действительно заполняло в те годы мою жизнь.
Должен сказать, что о товарище Арсении я вообще-то слышал. Мне запомнилось возмущение рабочих в связи с его арестом в 1907 году. Власти считали Арсения организатором всех забастовок в районе Иваново и Шуя и обещали, как говорили, награду в десять тысяч рублей тому, кто доставит его живым или мертвым. Как ни оберегали рабочие Арсения, какому-то провокатору удалось его выдать. Арсений был арестован и заключен в шуйскую тюрьму. Весть об этом быстро распространилась и в городе, и по окрестным заводам и фабрикам. Рабочие ринулись в Шую. На второй день город был наводнен рабочими и работницами. Вся площадь и улицы, прилегавшие к тюрьме, заполнились людьми, требовавшими освобождения Арсения. В городе появился батальон пехоты, вызванный из Владимира, солдаты оцепили тюрьму. Фабрики бастовали, лавки закрылись, обычная жизнь замерла.
Потом разнесся слух, что Арсений написал обращение ко всем собравшимся рабочим, призывая их не предпринимать никаких насильственных действий во избежание бесполезного кровопролития, и поблагодарил за товарищескую солидарность. На следующий день под усиленным конвоем Арсения увезли во владимирскую тюрьму, а Шую недели три будоражили повальные обыски и аресты.
Однажды я увидел у окна магазина, где работал, брата Николая и поспешно вышел к нему. Мы зашли за ворота. Николай мне сообщил, что он вынужден бежать, иначе его арестуют. Жену и ребенка он оставит пока в деревне, но при первой возможности заберет их к себе. Просил передать поклон родителям, всем родным. На мой вопрос, сколько у него денег, он ответил, что двадцать копеек. К несчастью, и у меня было всего шестьдесят копеек. Я хотел занять у Александра, но брат не разрешил. Крепко обнялись мы с ним и попрощались. Я не знал, что в последний раз вижу брата. Только через два года его жена с ребенком уехала к нему в Сибирь, где брат устроился на работу на станции Оловянной. В 1915 году он был мобилизован, отправлен на фронт, но не доехал туда: был расстрелян в Бресте за агитацию среди солдат, за призыв к неповиновению. Об этом родителям сообщил человек, не назвавший своего имени.
Минуло три года службы у хозяина. Я уже многое понимал в обувном деле и торговле обувью. Мне казалось, что знаю это дело не хуже, чем пожилые приказчики, а покупатели охотней обращались ко мне, чем к другим, возможно рассчитывая купить у мальчишки дешевле, чем у взрослых. Но приобретенные в разъездах с варежками торговые навыки помогали мне и тут любую пару обуви продавать дороже, чем сам хозяин. За последние полгода я заметно подрос. Сознавая себя взрослым, решил на год раньше назначенного срока заявить хозяину, чтобы он мне платил за работу. Хозяин не удивился, только спросил: «А чего же ты хочешь?» «Сто рублей в год, – ответил я твердо. – И по-прежнему с хозяйской одеждой и харчами». Я поставил, кроме того, условие, чтобы мне белье на речку через весь город не носить и чтобы хозяин меня не бил.
Договорились так: за 1908 год я получу шестьдесят рублей, а за следующий сто. Остальные условия были приняты.
К концу 1908 года я подрос еще, превратился в юношу. Хозяйское «обмундирование» стало мне почти впору, только были непомерно широки и сильно изношены.
Хозяин отпускал меня иногда к родителям на праздник. До нашей деревни надо было пройти от города двадцать верст. Радуясь свободе и скорому свиданию с матерью, я шел быстро и доходил до дому часа за три.
Однажды поздней осенью я ушел из деревни утром, еще затемно, и очень торопился, чтобы к восьми часам быть на месте, в магазине. Недалеко от города простирался большой Кочневский лес, о котором всегда рассказывали всякие страхи. Этот лес лежал в низине, и даже летом не просыхавшая дорога осенью становилась почти непроходимой. Обычно все ходили через лес тропинками, проторенными вдали от дороги. Я тоже выбрал этот путь и вдруг увидел висевшего на суку бедно одетого мужчину, с лицом, искаженным мукой. Это так меня испугало, что я бросился бежать.
Чувство страха я по-настоящему испытал до того лишь один раз – в детстве, когда искал цветок папоротника. (Детская боязнь перед отцовскими колотушками не в счет.) Но это чувство уже исчезло давно, не оставив следа. А вот после этого повесившегося я никак не мог отделаться от страха и даже днем избегал ходить лесом. Меня это очень удручало: ведь в то время мне шел уже восемнадцатый год. «Нет, – думал я, – надо что-то сделать, чтобы этого не было, а то совсем трусом стану…»
И придумал делать то, что, наверное, делали не раз другие мальчики из бахвальства: решил ночью ходить на кладбище. Для меня это было не озорство, а лечение. Выбрал для начала кладбище рядом с городским садом; туда долетали голоса и смех гуляющих, и это очень подбадривало. Все-таки сначала я не заходил далеко, обходил только ближайшие могилы; потом стал ходить дальше, до середины кладбища, и, наконец, до самой отдаленной стены. Противное чувство страха было все еще велико, но я не бросал задуманного и через некоторое время стал замечать, что страх становился менее мучительным. Для проверки отправился на дальнее кладбище. Ни один живой звук не нарушал царившей там тишины. Я заставлял себя приходить туда и в полночь – в самый «мертвецкий» час по преданию, – и снова какая-то необъяснимая боязнь охватывала меня. Однако когда я наконец достиг самой дальней стены, то с облегчением почувствовал, что победил страх.
Теперь и Кочневский лес я проходил безбоязненно ночью, а днем отыскивал то злополучное дерево, на котором когда-то висел человек, и, гордясь победой над собой, стоял под этим деревом.
Впоследствии, уже служа в армии, я часто вспоминал свои «тренировки» и, наблюдая за собой на фронте, с удовлетворением отмечал, что страх мною больше не владеет. Правда, иногда он заползал в сердце – мало ли что бывало, – но я всегда подавлял его.
Годы шли. Я был уже заправским приказчиком. Однажды к нам в магазин вошла невысокая девушка, очень миловидная и застенчивая. Она выбрала себе туфли, тихо сказала «до свидания» и ушла… С тех пор мне очень хотелось увидеть ее, хотя бы издали. Мое желание исполнилось: она пришла купить резинки на каблуки к туфлям. Завертывая покупку, я набрался храбрости и предложил, чтобы она принесла туфли, а я привинчу резинки к ним. Она поблагодарила, но отказалась. Вскоре пришла опять, уже с туфлями, и попросила привинтить резинки. Стараясь продлить ее пребывание, я привертывал как можно медленнее, а она сидела и внимательно следила за моей работой. Мы не обмолвились ни одним словом.
В лавке напротив нашего магазина служил мой приятель Ленька Мокеичев. Он был на год моложе меня, но гораздо бойчее с девушками. В будни мы с ним ходили гулять вдвоем. По воскресеньям Ленька отправлялся на прогулку в обществе девушек, я же бродил в одиночестве. Как-то в один из летних дней я встретил в городском саду Леньку с двумя девушками, в одной из которых я узнал так понравившуюся мне покупательницу. Как я ругал себя за глупую застенчивость, которая помешала мне подойти и присоединиться к их компании! Вероятно, мы так и не познакомились бы, если бы в другое воскресенье я опять не встретил Леньку. Он сказал мне, что одна девушка хочет познакомиться со мной. Я стал отказываться, но от Леньки не так легко было отделаться. Он уговаривал меня, упрекал в невежливости и доказывал, что это знакомство меня ни к чему не обязывает: «Ну не понравится, – сказал он, – при встречах будешь только раскланиваться».
Две девушки шли нам навстречу, Ленька сказал: «Вот она!» Оказалось, что это моя покупательница. Ее звали Олей, а ее подругу – Верой. Ленька с Верой скоро ушли, а мы остались вдвоем с Олей. Сели на скамейку и… молчали. Ее первые слова были: «Уже поздно, пора идти домой…» Мы тихими шагами направились к ее дому, продолжая молчать. Не доходя до дому, Оля протянула руку, и мы расстались. Она, конечно, заметила, какими счастливыми глазами я смотрел на нее.
Прошло четыре месяца со дня нашего знакомства. Каждое воскресенье я встречал ее в городском саду, но всегда она была в обществе своих подружек, мы здоровались издали, а подойти я не решался.