355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Горбатов » Годы и войны (Записки командарма. 1941-1945) » Текст книги (страница 10)
Годы и войны (Записки командарма. 1941-1945)
  • Текст добавлен: 14 апреля 2020, 02:00

Текст книги "Годы и войны (Записки командарма. 1941-1945)"


Автор книги: Александр Горбатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

Поезд медленно увозил нас на восток. Для санитарной обработки наш печальный эшелон останавливался в Новосибирске, Иркутске, Чите. Боясь, как бы в бане меня не обокрали «уркаганы», я мылся правой рукой, а в левой держал деньги. Помню – это было в Иркутске, – вымывшись, мы шли одеваться. Неожиданно один из уголовных подножкой повалил меня на пол, а двое других разжали мой левый кулак и отняли деньги под громкий смех одних и гробовое молчание других заключенных. Протестовать и жаловаться было бесполезно.

В пути и на остановках мы видели много воинских эшелонов с войсками, артиллерией, танками и машинами на платформах. Мы не знали, куда эти эшелоны следуют: может быть, началась война с Японией? Я думал, что, если японцы прикуют наши силы к Востоку, немцы ударят с запада…

Все эти возможные события мы как-то связывали с нашей судьбой. Одни говорили: если начнется война, будет недоставать продовольствия, и мы, заключенные, погибнем; другие говорили; нет, тогда нужны будут люди, умеющие воевать, и нас освободят; третьи уверяли, что теперь нас на Колыму не повезут, так как путь туда закрыт… Больше, чем собственная судьба, военных в нашей среде волновал вопрос: если действительно началась война, то сколько будет излишних потерь в частях и соединениях, которые в связи с арестами лишились опытных командиров!

Миновав Нерчинск, мы уже воинских эшелонов не видели. Я подумал: вероятно, войска передвигаются в Монголию. Действительно, в это время начались военные действия на Халхин-Голе. О них я узнал много позже.

Наконец в начале июля 1939 года нас привезли во Владивосток и разместили за городом в деревянных бараках, обнесенных колючей проволокой. Там было много заключенных, прибывших ранее. Нас продержали здесь дней десять. Стало ясно, что, во-первых, войны с Японией нет, а во-вторых, нас везут на Колыму. Задерживали же нашу отправку потому, что поджидали другие эшелоны, чтобы заполнить большой корабль.

Однажды я услышал голос дежурного по лагерю: «Кто хочет пойти на работу, носить воду в кипятильники?» Соскучившись по работе, я немедленно изъявил желание и боялся, как бы кто не перехватил эту работу; на мое счастье, конкурентов не оказалось.

Воду для заключенных кипятили в двенадцати походных военных кухнях старого образца, стоящих неподалеку от бараков, а водопроводная колонка была оттуда примерно в ста метрах. Очутившись в стороне от общей сутолоки, не видя грустных лиц и не слыша охов и вздохов, я, насколько можно, успокоился, расправил плечи и с большим удовольствием стал трудиться. Погода была хорошая, светило солнце, дул приятный ветерок. Рас – стегнув ворот гимнастерки, я подставлял ветру грудь, с упоением вдыхал свежий воздух и думал: спасибо вам, солнце и ветер, за то, что вы милостивы к нам, невинно осужденным.

Осужденный по «бытовой» статье бригадир рабочих у кипятильников, видя мое усердие, сказал, что всегда будет звать меня на работу. Я был рад – мне здесь нравилось, и я старался вовсю, работал днем и ночью и уходил в барак лишь на поверку и поесть.

Как-то утром пришла за кипятком большая группа женщин. У каждой было в руках по два ведра. От них я узнал, что прибыл эшелон женщин, осужденных по статье 58. Командир 7-го кавкорпуса Григорьев был арестован год назад; не исключено было, что среди арестованных находится и его жена. Еще будучи на свободе, я слышал о том, что часто арестовывали сперва мужа, а потом жену. Спросил женщин, нет ли среди них Марии Андреевны, жены командира корпуса Григорьева.

– Нас так много… Мы не знаем, есть ли среди нас такая, – сказала одна из женщин. – А что ей передать, если ее увидим?

– Скажите, чтобы пришла за кипятком завтра утром, что ее хочет видеть Горбатов, командир дивизии.

– Хорошо, поищем, спросим, – раздались голоса. Когда на следующий день утром женщины снова при шли за кипятком, среди них оказалась не жена Григорьева, а ее племянница, которая воспитывалась у них с малых лет, а затем вышла замуж за начальника особого отдела дивизии Бжезовского. Сперва арестовали ее мужа, а потом вскоре и ее.

– Вот где встретились, Александр Васильевич, – сказала она.

– Да, Любочка. Не ожидал увидеть вас когда-нибудь в такой обстановке.

Ее обвинили в шпионаже, осудили, и она следовала на Колыму.

Нам удалось поговорить через проволочный забор еще один раз.

Наш пересыльный лагерь пополнялся все новыми людьми, прибывавшими с очередными эшелонами. Затем нас перевезли в бухту Находка, на пароход «Джурма», и мы отплыли в Магадан.

Тоска, безысходное горе еще сильнее придавили несчастных людей, когда корабль удалился от материка. Даже меня, ни на минуту не терявшего надежды на освобождение, временами охватывало чувство обреченности.

На пароходе нас было около семи тысяч. Сидели мы в трюме, в отдельных отсеках. Время от времени нас выводили на палубу подышать свежим воздухом. Однажды во время прогулки мы увидели, что наш пароход идет через ворота Лаперуза, Справа виднелся японский берег, а слева – южная оконечность Сахалина, захваченная японцами в 1904–1905 годах. Нас охватила какая-то тревога, мы даже говорили от волнения тихо. Я думал в то время: если нас не освободят до войны с Германией и Японией, то нам отсюда уже не вырваться: эти ворота закроются для наших судов, и останется единственный маловероятный путь – по воздуху…

До ворот Лаперуза погода стояла хорошая, а когда вошли в Охотское море, начались штормы, качка была невероятной, наш океанский пароход бросало как щепку. Хотя меня мутило меньше, чем других, я тоже страдал, потому что в трюме было очень душно, а в шторм на палубу нас не выпускали: капитан и начальник конвоя опасались, как бы кого из нас не смыло волной, потом отвечай, если счет не сойдется!

В Охотском море со мной стряслось несчастье. Рано утром, когда я, как и многие другие, уже не спал, ко мне подошли два «уркагана» и вытащили у меня из-под головы сапоги. Сильно ударив меня в грудь и по голове, один из уголовных с насмешкой сказал: «Давно продал мне сапоги и деньги взял, а сапог до сих пор не отдает». Рассмеявшись, они с добычей пошли прочь, но, увидев, что я в отчаянии иду за ними, они остановились и начали меня снова избивать на глазах притихших людей. Другие «уркаганы», глядя на это, смеялись и кричали: «Добавьте ему! Чего орешь? Сапоги давно не твои». Лишь один из политических сказал: «Что вы делаете, как же он останется босой?» Тогда один из грабителей, сняв с себя опорки, бросил их мне.

Я не раз слышал в тюрьме рассказы о скотской грубости уголовных, но, признаться, никогда не думал, что в присутствии других заключенных могут вот так безнаказанно грабить.

Как бы там ни было, я лишился сапог, а жаловаться было бесполезно. Охрана во главе с начальником ладила с «уркаганами», поощряя склонность к насилию и пользуясь ими для издевательства над «врагами народа».

Моим соседом по нарам был крупный инженер, не раз бывавший за границей, Л. И. Логинов. С ним мы быстро сошлись и частенько беседовали на различные темы. Самым приятным временем суток были те полчаса, когда нас выводили на палубу подышать свежим воздухом.

Все эти изнурительные семь суток плавания мы питались сухим пайком, который доходил до нас в сильно урезанном виде, да получали немного кипятку. Многие не выдержали такого режима и заболели.

По уменьшившемуся ходу судна, ослабевшей работе двигателей, беготне по палубе и крикам мы догадались, что подходим к берегу. Вот застопорились машины, слышен был топот ног над головой. Через час открылся наш люк и раздалась команда: «Выходи на палубу!» Началось обычное построение по пятеркам и передача человеческого груза новому конвою.

Перед нами виднелся небольшой новый город, за ним теснились горы.

Опять команда «Шагом марш!» – и заключенные двинулись колонной в неизвестный путь, бросая последний взгляд на море, на пароход. Вероятно, у каждого было на душе одно и то же: увидим ли море еще раз, придется ли плыть на пароходе при более счастливых обстоятельствах?

Мы пришли в Магадан, в центр Колымского края. Кто-то, по-видимому уже знавший эти места, тихонько пропел:

 
Колыма, ты Колыма,
Дивная планета!
Десять месяцев зима,
Остальное – лето.
 

Магадан нас встретил неприветливо: моросил дождь, было холодно, выбоины на дороге полны воды. Шли молча, каждый думал о своем. Прохожие не обращали внимания на нас: вероятно, эта картина магаданцам уже примелькалась.

В луже остался мой опорок. Я наклонился, стал его искать, этим затормозил движение. Получил увесистый тумак и упал боком в лужу. Соседи помогли встать, порядок в колонне был восстановлен. Я мог ответить конвоиру только укоризненным взглядом, который он и не заметил. После кое-какой санобработки и разбивки по группам всех нас, кроме явно больных, направили на отдаленные прииски, в пятистах – семистах километрах от Магадана.

Нет сомнения, что большая роль в первоначальном развитии и эксплуатации. Колымского края принадлежала заключенным – с тех пор, конечно, как сюда стали посылать так называемых «врагов народа» – людей высокой квалификации в самых различных отраслях труда, привыкших трудиться не за страх, а за совесть.

По нет сомнения и в том, что эти же люди могли бы принести пользу неизмеримо большую, если бы они не были удручены неотвязной мыслью о своем незаслуженном унижении, если бы их не терзала тревога за судьбу близких, если бы они жили в человеческих условиях и если бы их трудовыми усилиями распоряжались знающие и добросовестные руководители, а не «надзиратели», упоенные случайно доставшейся бесконтрольной властью.

Цель моего рассказа – поведать молодому поколению о людях, не потерявших даже в этих условиях веру в справедливость, в нашу великую ленинскую партию и родную Советскую власть, хотя многие из них потеряли надежду вернуться когда бы то ни было на свободу.

Но встречались среди нас и такие, которые утратили веру во все самое дорогое для советского человека и, думая лишь о том, как бы выгородить себя, шли на все, что угодно было негодяям, действительным врагам коммунизма и советского народа. Свое отступничество некоторые из этих трусов прикрывали всякими «философиями».

Невинно осужденных я видел много: на пересыльном пункте во Владивостоке, в Магадане и других местах. Большинство этих несчастных считали себя обреченными. Против своей воли они были вынуждены подписать протоколы допросов, где говорилось об их несуществующих преступлениях, и клеветать на других невинных людей. Товарищи искренне и тяжело переживали эту трагедию. В разговорах между собой они не скрывали своей подавленности и откровенно рассказывали о своем вынужденном поведении на следствии. Почти все, кто ставил подпись под протоколами допроса, шли на это после того, как перенесли физические и нравственные муки и больше вынести не могли; многие из них после безрезультатно пытались отречься от своих показаний, которые давали в надежде, что все разъяснится, когда дело дойдет до суда. Какой суд их ждал, это я знал по своему опыту, а ведь большинство не дождалось и такого суда – их приговаривали заочно «особые суды», «тройки»… И все-таки эти несчастные продолжали писать заявления, годами не получая ответа, они хотели исправить против воли сделанное ими зло и верили, что партия коммунистов искоренит преступников, прикрывающихся ее именем, что народная, подлинно коммунистическая советская правда восторжествует.

Я знал, что было немало людей, отказавшихся подписать лживые показания, как отказался я. Но немногие из них смогли пережить избиения и пытки – почти все они умерли в тюрьме или тюремном лазарете. От этой участи меня избавило крепкое здоровье, выдержав все испытание. Очевидно, суровые условия моего детства и юности, а потом долгий боевой опыт закалили нервы: они устояли против зверских усилий их сломить. Люди, психически (но не морально) сломленные пытками, в большинстве своем были людьми достойными, заслуживающими уважения, но их нервная организация была хрупкой, их тело и воля не были закалены жизнью, и они сдались. Нельзя их в этом винить…

Встречались, правда, настолько малодушные и трусливые люди, что подписывали клеветнические материалы после первого же допроса с пристрастием или клеветали на себя и других, только наслушавшись в камере рассуждений о том, что «все равно подпишешь». Эти падали духом и начинали болезненно фантазировать, придумывать небылицы, даже еще не увидев резиновой дубинки. Конечно, об уважении к ним говорить не приходится.

Однако не каждый из потерявших себя людей мог жить на такой «основе».

Моим соседом по нарам был в колымском лагере один крупный когда-то работник железнодорожного транспорта, даже хвалившийся тем, что оклеветал около трехсот человек. Он повторял то, что мне уже случалось слышать в московской тюрьме: «Чем больше, тем лучше – скорее все разъяснится». Кроме того. в массовых арестах он видел какую-то «историческую закономерность», приводил примеры из времен Ивана Грозного и Петра Первого… Хотя я не скрывал крайнего нерасположения к этому теоретизирующему клеветнику, тот почему-то всегда старался завести со мной разговор. Меня это сначала злило; потом я стал думать, что он ищет в разговорах успокоения своей совести. Но однажды, будучи выведенным из терпения, сказал ему:

– Ты и тебе подобные так сильно запутали клубок, что распутать его будет трудно. Однако распутают! Если бы я оказался на твоем месте, то давно бы повесился…

На следующее утро его нашли повесившимся. Несмотря на мою большую к нему неприязнь, я долго и болезненно переживал эту смерть.

Среди заключенных ходил слух, будто некоторые из арестованных, давшие нужные следователям показания, освобождались даже без суда, хотя и признали себя участниками «заговора». Но этому слуху верили немногие, не верил ему и я. Лишь позднее пришлось убедиться в том, что это правда и такие случаи бывали. В июле 1939 года я попал на прииск Мальдяк, что в шестистах пятидесяти километрах от Магадана. Везли нас на машинах пять суток, первые четыреста пятьдесят километров по выбитому шоссе, а остальные двести – по грунтовой дороге. Дорога проходила по сильно всхолмленной местности, поросшей лиственницей, осиной, березой и кедром. Во время остановок мы с жадностью набрасывались на спелые кедровые шишки и запасались ими на дорогу. Углубляться в лес не разрешалось под угрозой смерти.

Машины удалялись от Магадана, увозя нас в глубины неизвестного нам края. Поднимаясь все выше, мы все реже видели человеческое жилье. На перевале невольно залюбовались красивым нагромождением гор. Один из осужденных даже воскликнул, странно смешивая восхищение с горькой иронией:

– Смотрите, как высоко вознесла нас судьба! Когда бы мы еще увидели такую красоту?

– Судьба? – ответил ему другой. – Ну что ж, можно сказать и так. Как в песне: «То вознесет его высоко, то бросит в бездну без стыда…»

Глядя на низкие искривленные деревья, третий нашел грустное сравнение:

– Вот так и нас согнут там, куда везут.

– Да нет, худшее осталось позади, – ответили ему без особой уверенности.

На перевале дул такой сильный ветер, что на поворотах мы чуть не вылетали из машины. Я заметил, что, видно, вольному хозяину гор не нравится приезд невольников.

– Да, – ответил сидящий рядом, – но ведь и мы когда-то были вольными, как ветер…

Строили догадки, кто были первые, что шли пешком по этим местам в поисках золотого клада. Гибли одни, за ними шли другие. И вот пришла наша очередь.

Поселок при золотом прииске Мальдяк состоял из деревянных домиков в одно три окна. В этих домиках жили вольнонаемные служащие. В лагере, огороженном колючей проволокой, было десять больших, санитарного образца двойных палаток, каждая на пятьдесят – шестьдесят заключенных. Кроме того, были деревянные хозяйственные постройки: столовая, кладовые, сторожка, а за проволокой деревянные казармы для охраны, и там же шахты и две бутары – сооружения для промывки грунта. Нас пересчитали, завели за проволоку. Первый раз за пять суток дали горячую пищу.

В нашем лагере было около четырехсот осужденных по 58-й статье и до пятидесяти «уркаганов», закоренелых преступников, на совести которых была не одна судимость, а у некоторых по нескольку, даже по восьми, ограблений с убийством. Именно из них и ставились старшие над нами.

Грунт для промывки золота добывался на глубине тридцати – сорока метров. Поскольку вечная мерзлота представляет собой крепкую, как гранит, массу, мы работали шахтерскими электрическими отбойными молотками. Вынутый грунт подвозился на тачках к подъемнику, поднимался по стволу на-гора, а затем доставлялся вагонетками к бутарам.

Наш прииск был на хорошем счету, там добывали за сутки до нескольких килограммов, а то и десятков килограммов золота. Попадались и довольно крупные самородки; сам я их не видел, а только слышал о них; мне удалось найти лишь три маленьких самородка, самый крупный весил сто пятьдесят граммов.

Некоторые из старожилов-заключенных были настоящими старателями. Они спускались в шахту с водой и лотком для промывки грунта и редко когда не намывали двадцати пяти – тридцати граммов золота. Я часто наблюдал, как они осматривают стены шахты, иногда освещая их дополнительно карманным фонариком. Найдя подходящее место, эти мастера своего дела начинали отбивать грунт и промывать его в лотке. Был случай, когда один из таких старателей не выходил из шахты семьдесят часов. Еду и воду ему приносили в шахту. В результате за это время он намыл почти два килограмма золота.

Работа на прииске была довольно изнурительная, особенно если учесть малокалорийное питание. На более тяжелую работу посылали, как правило, «врагов народа», на более легкую – «уркаганов». Из них же, как я уже говорил, назначались бригадиры, повара, дневальные и старшие по палаткам. Естественно, что то незначительное количество жиров, которое отпускалось на котел, попадало прежде всего в желудки «урок». Питание было трех категорий: для невыполнивших норму, для выполнивших и для перевыполнивших. В числе последних были уголовники. Хотя они работали очень мало, но учетчики были из их же компании. Они жульничали, приписывая себе и своим выработку за наш счет. Поэтому уголовники были сыты, а мы голодали.

На зиму палатки, где мы жили, утеплялись толстыми стенками из снега. Топка железных печей не лимитировалась – сколько принесем дров из леса после рабочего дня, столько и сожжем. Морозы в сорок – пятьдесят градусов в этих местах – обычное явление. Бежать было некуда, поэтому выход за проволоку особенно не контролировали. Пойдешь, бывало, к охраннику, скажешь: «Иду за дровами» – и выходишь за проволоку свободно. Если хочешь поесть сверх того, что дадут в столовой, сначала принесешь дров хозяину какого-нибудь деревянного домика – за это получишь кусок хлеба, больший или меньший в зависимости от объема твоей вязанки. Но так как вольнонаемные приезжали туда за длинным рублем, то они не особенно были щедры и лишней корки хлеба не давали. Конечно, в этой среде были добрые люди, работой на них мы дорожили как единственной возможностью подкормиться; но у них почти всегда уже были свои постоянные носильщики и пильщики дров.

Бывали и такие случаи. Нас и «уркаганов» наряжали за дровами. Мы шли в лес, а уголовные поджидали нас недалеко от лагеря, отбирали дрова, в лучшем случае со словами: «Мы вам поможем поднести». А мы, не имея права возвращаться без дров, снова шли в лес за три километра. Но бывало и хуже (на кого попадешь!); и дрова отнимут, и вдобавок изобьют!

Моим соседом по нарам оказался Михаиле Иваныч с Украины. Он был архитектором, в лагерь прибыл раньше меня на год. Однажды вечером он сказал мне:

– Смотрю на тебя, Васильевич, и вижу, что ты не правильно, горячо взял с места, тебя ненадолго здесь хватит. Имей в виду – сколько бы ты ни работал, все равно у тебя ста процентов не будет, баланду будешь есть третьего сорта, а уркаганы, не работая, будут получать первого сорта. Они твою выработку запишут себе, а свою – тебе. Здесь так было и так будет. А еще я вижу, ты слишком строптив, часто указываешь уркам на их неправду и споришь с ними. Поверь мне, это к добру не приведет, ты этих ублюдков не перевоспитаешь, а только ожесточишь против себя и причинишь себе большой вред. Уркаганы здесь крепко спаяны между собой, охрана и администрация на их стороне. – И еще тише он добавил: – Наш бригадир – отъявленный бандит, он у них за главного. Что он скажет своим, то с тобой и сделают.

– Я вижу, мне здесь будет плохо, – ответил я. – Главное, я не могу примириться с этим издевательством.

– А ты и не примиряйся, но и не вступай с ними в ссоры, а то – могила. Это ведь еще хуже.

– Не могу, поверь мне. Я только уступаю силе.

– Так это и есть сила. Я тебя предупредил, – сказал Михаиле. – А там делай, как хочешь.

Прошла осень, наступила суровая зима. Слова Михаилы Ивановича подтвердились. Работавшие со мной вырабатывали меньше, чем я, но с наружных работ были переведены в шахту, где не было ветра и было относительно тепло. Я и мне подобные остались наверху.

Мороз с сильным ветром делал свое дело. Сил оставалось все меньше, работать становилось труднее – еле дотягивали вагонетку до отвала. Заветной и постоянной мечтой было скорее добраться до палатки, под свое дырявое одеяло. Но и на нарах холод находил меня, хватал то за грязные ноги, то за бока и спину и не давал уснуть. Не только холод мешал заснуть, а еще и сонное бормотание, несшееся со всех сторон. Чего не наслушаешься: «Коленька, спи, сынок», «Дорогая, ты пришла…». А другие, тяжело вздыхают или вскрикивают; «Я не враг, не враг!»

Вскоре со мной приключилось несчастье: начали пухнуть ноги, расшатались зубы. Ноги у меня стали как бревна. Я думал, мой организм железный, но вот начал сдавать. Если сляжешь, как больной, тогда беда; исход один… Я пошел к врачу. Обязанности врача выполнял фельдшер, осужденный за какую-то безделицу на десять лет. Человек он был порядочный. Фельдшер записал меня в инвалиды и устроил сторожем для охраны летней бутары. Эта работа считалась привилегированной, там не нужно было гонять тяжелую тачку и вагонетку – только посматривай, чтобы не растащили сухой лес на отопление палаток.

В сторожах я пробыл две недели. Сидя в сделанном из снега шалаше, жег в нем небольшой костер. У меня были кирка и топор, я ими откалывал куски от пеньков, стаскивал их в свою снежную землянку и поддерживал огонь.

Часто, сидя у костра в этом снежном доме с лазом вместо двери, я чувствовал, как приятное тепло пробирается за бушлат, и думал. О чем же мог думать полуживой человек, спрятавшийся в снегу от пятидесяти шестидесятиградусного мороза? Конечно, как у всех моих товарищей по несчастью, думы мои были о прожитой жизни, о семье и близких, о том, удастся ли когда-нибудь выйти на свободу.

Мысленным взглядом я окидывал всю свою жизнь. Пять лет службы солдатом в царской армии, потом комбед и сельсовет, служба в Красной Армии – от солдата до командира дивизии. Разные бывали у меня начальники, но почти каждый из них оставался доволен моей работой, несмотря на мой, как говорили, непокладистый характер. Партийная организация всегда меня поддерживала, считая, что я правильно понимаю свои обязанности коммуниста. И я, полный благодарности Коммунистической партии и Советскому правительству на их доверие ко мне, отдавал все свои силы на благо социалистической Родины, много раз рискуя при этом жизнью. И в сотый раз я спрашивал себя: за что я здесь? Но я думал не только о себе. На сколько лет замедлится теперь рост нашей страны, лишившейся большой части агрономов, ученых, врачей, архитекторов, инженеров, партийных и советских работников, которых с таким трудом и заботой выпестовала наша партия и которые теперь сидят в тюрьмах или гоняют тачки и вагонетки…

Из лагеря я много раз писал в прокуратуру, в Верховный суд и Сталину. Первые две инстанции отвечали: «Оставлено без последствий». Сталин не отвечал вовсе.

Был у нас в лагере некто Султанов, малосильный и замкнутый человек. Своими думами и переживаниями он ни с кем не делился. К тяжелому труду был плохо приспособлен. К нему часто придирался, а иногда и прикладывал свою увесистую пятерню негодяй бригадир. Как-то раз я, увидев Султанова вдалеке от палаток, подошел к нему и спросил:

– Почему слезы на глазах?

– Там, в тюрьме, над нами издевались ученые обезьяны, здесь издеваются шакалы. Как подумаешь… – Он помолчал и добавил: – Получил письмо. Родные уведомляют, что навестили в детдоме моих детей, чувствуют себя хорошо. А от жены вестей нет.

Из палатки вышел бригадир и грубо крикнул:

– Чего уединились, что у вас там за секреты? Жалуешься комдиву? – желчно спросил он Султанова, – Бесполезное занятие! Он свое откомандовал, кончилась его власть. Мы здесь командуем и будем командовать.

Султанов и я продолжали ходить.

– Одному, без друзей, здесь быть нельзя, – уговаривал я его. – Посмотри вокруг: никому не сладко, но каждый старается держаться с кем-нибудь вместе вдвоем, в малой или большой группе. А ты все один и один. Одиночество – не поддержка.

В один из зимних холодных дней ветер вдруг завыл, загудел, закрутил снег так, что в десяти шагах ничего не было видно. Наружные работы были прекращены: людей сбивало с ног. Султанов еще до того, как поднялся ветер, ушел в лес за дровами. К ночи он не вернулся, а наутро его нашли в пятидесяти шагах от лагеря замерзшим; недалеко от него лежали дрова, которые он нес. Вместе с ним похоронили и другого замерзшего.

На похоронах присутствовали пятеро заключенных, считая тех, кому приказали отрыть и зарыть могилу; из охраны и администрации не было никого.

Над могилой кто-то сказал:

– Отмаялся, бедняга.

Другой добавил:

– Он был всегда один, теперь они вдвоем и останутся вместе неразлучно.

Грустными возвращались мы с похорон. Кто-то нарушил молчание:

– Люди у нас тут разные бывают. Одни замкнутые, как на замок, страдают в одиночестве. Другие, хотя ни с кем близко не дружат, – не унывают, у них душа нараспашку, им со всеми легко. Третьи живут в группах. Хуже всех тут первым, а лучше всего последним; всегда найдется кто-нибудь, кто их поддержит…

До нас дошел слух, будто арестован Ежов со своими «опричниками». Многие этому сразу поверили и говорили, что Ежов и его приближенные просто куплены нашими врагами. В связи с этим слухом поднялось настроение у лагерников. Говорили даже, что скоро начнется массовый пересмотр дел. В числе многих и я уже предвкушал свое освобождение.

Лишь меньшая часть заключенных не придавала никакого значения этим слухам.

К сожалению, они оказались правы. Изменений никаких не последовало.

Прошла зима, морозы стали слабее. Но мы уже недосчитывались многих товарищей. Я получил посылку, правда изрядно опустошенную; все, что в ней оставалось съестного, мы съели коллективно, нашей небольшой сплоченной группой. Получил и письмо. Жена скрывала горе, но я читал между строк; никаких перемен в нашей судьбе не предвиделось.

Не раз и не два «уркаганы» делали на мой снежный домик налеты, забирали мои запасы дров, с таким трудом расщепленные пеньки, а в благодарность ругали на чем свет стоит или избивали до полусмерти.

Работа моя была нетрудная, и я не раз благодарил в душе моего доброго фельдшера. Но ноги мои продолжали пухнуть, стали как бревна, а колени перестали сгибаться. Пришлось снова идти к фельдшеру. Теперь он полностью меня «актировал» как инвалида и написал заключение, что необходимо отправить меня ив Мальдяка в другой лагерь, расположенный в двадцати трех километрах от Магадана.

Теперь все зависело от начальника лагеря. На мое счастье, он утвердил акт, и в конце марта 1940 года я оказался под Магаданом. Это, и только это, спасло меня от неминуемой гибели.

К моему великому сожалению, я забыл фамилию фельдшера, который работал в то время на Мальдяке. Но чувство благодарности к нему я сохранил навсегда.

Когда я в первый раз прибыл из Владивостока в Магадан, его окрестности показались мне дикими. Но теперь – после того, как я пожил в Мальдяке, – район Магадана показался мне уютным, и воздух там был со всем другим – как будто я попал в ноябре из северных окраин в Сочи.

Разместили нас в большом барачном лагере, у подножия гор. Четыре дня нас, обессиленных болезнью и долгим, трудным путем, на работу не посылали.

Лежа на нарах, мы, прибывшие из Мальдяка, вспоминали своего бригадира, имевшего шесть судимостей, из которых четыре за убийства. Он часто, как попугай, кричал нам; «Грузи, быстрей, гони быстрей!» – и угрожал: «За такую работу начальник баландой и хлебом не накормит!» Никогда в жизни не работавший, он заставлял нас работать. Он ставил нам в вину, что мы учи – ли людей жить по советским законам, и с важностью говорил, что теперь он над нами царь и бог, что его приказ заменяет здесь и конституцию, и закон, а потом цинично заключал; «Подохнете – не беда, других пригонят, Таких врагов, как вы, в России много!» Здесь, под Магаданом, мы отдыхали от него.

Но быстро как сон промелькнули четыре дня отдыха. Потом мы снова взялись за работу – носили на себе или стаскивали волоком с гор древесину.

Читателям будет трудно представить себе картину – как по склонам гор, растянувшись на четыре километра, вереницей бредут исхудалые люди, не люди, а тени, вытянув, как журавли в перелете, шеи вперед и напрягая последние силы, тянут бревна. Тяжело тащить груз с горы, еще тяжелее по ровной местности, а при самом незначительном подъеме его и вовсе не сдвинуть. Люди спотыкаются, падают, встают и снова падают, но груз трогается с места лишь тогда, когда приходит на помощь кто-нибудь, сзади идущий. Так доставляется древесина в лагерь.

День ото дня работать становилось тяжелее. Вечерами судили и рядили: почему это? Одни говорили: «Доходим, братцы». Другие уверяли: «Всему причиной долгожданная весна, она влагой снег пропитала, из-за этого и тянуть древесину стало труднее, от этого и ноги так болят». «Всему причиной, братцы, плохой харч, – авторитетно замечал третий. – Он не лучше, чем на Мальдяке, а работа одинаково тяжелая».

Так что же делать? Объявить, что болен, нельзя: урежут хлеб, а чем будут лечить? От всех болезней одно лекарство – настой хвои. Тогда уж одна дорога под бугор! Значит, тяни, пока можешь…

Как-то во время короткого отдыха мы рассказывали друг другу свою прошлую жизнь. Рассказывал и я свою. Один из моих знакомых по пароходу, квалифицированнейший инженер Л. И. Логинов, спросил меня:

– А теперь, Александр Васильевич, не бранишь себя за честный труд, за то, что столько в жизни старался? Не настроило тебя по-другому решение «Шемякина суда»?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю