Текст книги "Годы и войны (Записки командарма. 1941-1945)"
Автор книги: Александр Горбатов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Александр Горбатов
ГОДЫ И ВОЙНЫ
Записки командарма
1941–1945
Глава первая
КРЕСТЬЯНСКИЙ СЫН
Наша семья состояла из отца, матери, пяти братьев и пяти сестер.
Отец был набожный, трудолюбивый, не пил, не курил и не сквернословил. Роста он был среднего, болезненный и худощавый, но нам, детям, он казался обладателем большой силы, ибо тяжесть его руки мы часто ощущали, когда он нас хотел «поучить» – учил он нас на совесть…
Мать, тоже набожная, была доброй женщиной и великой труженицей, вечно озабоченной, чем накормить, во что обуть и одеть свое многочисленное семейство. Новая одежда покупалась только старшим брату и сестре, а вся старая переходила к младшим; но мы всегда были одеты чисто, без дыр и прорех, а на заплаты внимания не обращали. Мать ухаживала за коровой и лошадью, успевала работать не только по дому, а еще в поле и в огороде, правда с нашей посильной помощью. Даже семилетняя Аня считалась работницей и присматривала за тремя малышами.
К хлебу в нашей семье относились крайне бережливо, потому что хватало его только до нового года. Мать, когда резала хлеб, тщательно соразмеряла куски, не оказался бы чей больше: в нашей дружной семье иногда по такому поводу вспыхивала ссора, порой и потасовка. Впрочем, вмешательство отца быстро наводило порядок.
Несмотря на то что все работали, жили мы впроголодь. Молоко, сметану, масло – все несли на базар; ежегодно выпаивался теленок, но и его тоже вели на базар.
Я упоминал, что была у нас и лошадь. Но лошади как-то «не приживались» у нас, к великому нашему горю, – конечно, не потому, что за ними плохо ухаживали или заставляли непосильно работать. О хорошей лошади отец и мечтать не смел она в те годы стоила рублей шестьдесят – семьдесят. Он покупал лошадь рублей за десять. Понятно, это уже была старая, изработавшаяся кляча, находившая у нас в скором времени свой естественный конец. Такое горе наша семья пережила четырежды за десять лет. Большого труда стоило отцу и мне, его главному помощнику в этом деле, содрать с худой павшей лошади шкуру, нигде не порезав, каждый изъян понижал ее стоимость. Продавалась шкура за три, а иногда даже за четыре рубля, и таким образом выручалась часть стоимости живой лошади.
В нашей и окрестных деревнях существовал обычай поздней осенью, по окончании полевых работ, уходить на зиму в отхожий промысел на выделку овчин. Все мужское население, достигшее двенадцати лет, покидало свои дома до масленицы, а порой задерживалось и на первые недели великого поста, и этому все радовались: чем дольше работа, тем больше заработок, да, кроме того, и начесанной с овчин шерсти привозили больше. Женщины и девушки – те, что не работали на фабриках в городе Шуя, – всю осень и зиму пряли шерсть, вязали на продажу варежки.
Но вот наступали весна, лето. К западу от нашей деревни Пахотино находились большие леса, порубки и болота. Начиналась своеобразная «страда» хождение по грибы, по ягоды. Собирать их ходили целыми семьями, приносили много. Но лучшая, самая красивая ягодка отправлялась в кузовок, а не в рот. Какой соблазн нам, ребятам! Но мы знали, что на базаре будет цениться только лучшая ягода, и это почти всегда удерживало нас от искушения. И грибы оставлялись для собственного потребления только с червоточинкой и большие. Осенью брали клюкву, а после первых морозов и калину.
И мал и стар – все стремились заработать для хозяйства лишнюю копейку. Для лошади и коровы требовался объемистый фураж, да нужно было заготовить сена в запас, чтобы продать излишки на базаре, а потому косили траву везде, где она только была: в лесу, на полянах и просеках, и осоку в болоте. Выкошенное в болоте вытаскивали целую версту, идя по пояс в воде.
Давно это было, но на всю жизнь мне запомнился день 9 марта 1899 года, когда мне исполнилось восемь лет. В этот день, по народному поверью, прилетают жаворонки, и существовал обычай: пекли из теста подобие птиц и в одну из них запекали копейку. Тот, кому достанется жаворонок с копейкой, будет счастливым целый год! Вот мать и побаловала нас – напекла из ржаной муки жаворонков, и счастливый достался мне, – правда, не без некоторого участия матери в этой случайности. День был солнечный, теплый, на столе лежал ворох жаворонков, у всех братьев и сестер было радостное настроение, тем более что поджидали отца из города, куда он повез на продажу воз сена; мы с нетерпением ждали возвращения отца, потому что он всегда после базара привозил нам по горсти семечек или по баранке.
Вдруг пришел сосед, вернувшийся из города, и сообщил нам ужасную новость: наша лошадь пала, не доезжая двух верст до города. Радость сменилась горем и плачем. Накануне весенних работ остаться без лошади! Даже маленькие дети понимали весь ужас положения…
1899 год памятен мне еще тем, что я этой осенью пошел в школу, находившуюся в деревне Харитоново, в пяти верстах от нас. Школьнику того времени приходилось переживать такие затруднения, которым трудно поверить теперь. Учение сельских школьников ограничивалось обычно тремя зимами в сельской или церковноприходской школе. После этого образование считалось законченным, так как никаких других школ в сельских местностях не было, учиться же в городе не позволяли средства. Трехклассных сельских школ тоже было мало, и они бывали очень удалены друг от друга. Осенью детям приходилось брести по непролазной грязи проселочных дорог, а зимой, при морозе с ветром, пробираться по сугробам и бездорожью в плохонькой одежонке и убогой обуви. Иногда казалось, что не сможешь дойти, застынешь от холода.
Путь наш проходил через два леска и две деревни. По преданию, когда-то в одном лесу кто-то повесился; когда мы пробегали через этот лес, каждый шорох заставлял нас замирать от ужаса. Только на опушке леса мы вздыхали с облегчением. Зато через деревни проходили шумной и беззаботной толпой.
Невдалеке от деревни Харитоново, между деревнями Овсянница и Черняткино, тянулась пологая возвышенность; ходила легенда, будто в ней зарыта лодка с золотом (почему-то именно лодка). Проходя это место, все говорили о том, что когда-нибудь нам удастся найти эту лодку, и каждый высказывал свои желания, что бы он на эти деньги купил. Осенью больше всего хотелось иметь крепкие кожаные сапоги, зимой мечталось о теплой шубе, шапке и особенно о валенках по ноге. Иногда же, совсем по-ребячьи, мечтали на это золото сообща выстроить дом с закоулками, чтобы можно было играть в прятки…
Летом 1901 года, когда я уже неплохо умел читать, мне в руки попалась книжонка в 32 страницы о цветке папоротника; в ней подробно рассказывалось о том, что папоротник цветет ровно в полночь на Ивана Купалу. Увлекательно описывалось могущественное свойство цветка: завладевший им получал способность все видеть и слышать, а самому оставаться невидимым и неслышным. Автор подробнейшим образом перечислял меры предосторожности, которые необходимо соблюдать, возвращаясь с цветком, чтобы его сохранить. С другом моим, Ванькой Натальиным, мы читали, перечитывали, почти выучили наизусть все наставления. Главным местом наших заседаний были старые ясли под осиной. Мы рисовали себе, что могли бы сделать, став невидимками; возможности представлялись нам неисчерпаемыми! Однако трудности и опасности, связанные с добыванием цветка, заставляли сильно задумываться. Ванька дрожал при одной мысли об этом. Мне же все больше и больше хотелось достать волшебный цветок, и не дальше, как этим летом. О своем решении я не говорил никому, даже Ваньке.
В соседних лесах было много папоротниковых зарослей. За три дня до Ивана Купалы я сходил в лес, осмотрел заросли, наметил подходящую кочку для сидения, уходя, заломил кусты, чтобы в темноте безошибочно выйти к этому месту. В самый канун Иванова дня потихоньку, никем не замеченный, взял с божницы небольшой медный крест, запрятал за пазуху и в сумерки отправился в путь, хотя до полуночи было еще далеко.
В поле я чувствовал себя отлично, но лишь только вошел в лес – стало жутко. Видно, правду писали в книжке, что нечистая сила на человека, идущего искать цветок, будет наводить «страшный страх», чтобы заставить его вернуться. Не дойдя до намеченной кочки, я уже изнемогал от страха. Но вдруг меня осенила мысль: если нечистая сила так хочет заставить меня вернуться, значит, папоротник будет цвести! Это придало мне храбрости.
Дойдя до моей кочки, я концом креста очертил три раза круг (так было указано в книжке), вошел в него, трижды перекрестился, поклонился на все четыре стороны с коленопреклонением, сел на кочку и стал ждать. В левой руке зажал крест, а правую держал навытяжку, чтобы сразу схватить цветок: ведь он будет цвести одно мгновение. Немного беспокоило, что я не знаю, где именно появится цветок: у корня или на листах.
Малейшее дуновение ветерка казалось мне приближением нечистой силы. Руки немели от напряжения. Осторожно перекладывая крест из левой руки в правую, я вытягивал свободную руку, чтобы схватить цветок. Но он не появлялся. Изо всех сил старался не двигаться, не моргнуть, напряженно вглядываясь в темноту. Несколько раз мне виделась вспышка огня совсем рядом со мной, я быстро сжимал руку, но желанного цветка в ней не оказывалось. Задремал ли я, или так померещилось уставшим глазам – но вдруг что-то засветилось. Я не смел оглянуться, боясь, не уловка ли и это нечистой силы, чтобы отвлечь меня от цветка, когда он появится. Но это занималась заря.
Я понял, что ночь прошла и ждать больше нечего, надо возвращаться домой. А вот как это сделать? В книжечке указано было, как возвращаться с цветком, а как быть мне теперь, не имея его? Я перешагнул через спасительный круг и бросился бежать без оглядки. Лишь очутившись на лугу, возле речки, немножко пришел в себя.
Солнышко вставало, роса поблескивала под его лучами. Неведомое до сих пор восхищение красотой природы охватило мою измученную ночным напряжением душу. Я почувствовал такое радостное облегчение от того, что теперь никакая нечистая сила не властна надо мной, что повалился на траву и заснул крепким сном.
Дома никто не заметил моего отсутствия. Но вдруг до меня долетел удивленный возглас отца: «Да где же крест-то? Он ведь стоял на божнице». У меня, что называется, душа в пятки ушла – креста у меня не было! Неужели я его потерял? Если бы дознались, кто взял крест, да, главное, на какое «бесовское» дело, – мне бы крепко досталось. Я сбегал в лес и нашел крест. Вечером он был на своем месте. Вновь начались удивленные вопросы: где же он был? Я, конечно, молчал.
Никому ни одним словом я не обмолвился о своем неудачном поиске. Вопрос о цветке так и остался нерешенным: не цвел папоротник или я, уснув, прозевал его? Но книжечку я порвал.
Кажется, это была последняя детская фантазия о внезапном богатстве, рожденная вечной нуждой, в которой жила наша семья.
Учеба моя закончилась весной 1902 года. После экзамена я, сияющий, принес домой похвальный лист. Мать заплакала от радости, вся семья радовалась вместе со мной, все меня хвалили. Но окончание школы накладывало на меня совсем уже другие обязанности по хозяйству. Два старших брата, Николай и Иван, а также старшая сестра Татьяна работали в городе; мальчик, окончивший школу, становился помощником родителям и работал вместе с ними.
Осенью отец уехал искать работу по выделке кож, и в октябре пришло от него письмо, что он подыскал место в селе Ольшанка, Хвалынского уезда, Саратовской губернии. Отец приказывал Николаю бросить работу в Шуе, забрать с собой Саньку и приехать к нему.
Мать провожала нас на лошади до пристани, там мы сели на пароход и поплыли по Клязьме, Оке и Волге. Помню, на рассвете мы причалили в Хвалынске; на берегу возвышались горы арбузов, мы долго выбирали и купили два немного помятых, зато самых крупных за три копейки.
До Ольшанки нам предстояло пройти двадцать верст по размытой дождем дороге, а мы были навьючены сумками и котомками с необходимым для выработки овчин инструментом: крючьями, косами, чесалками и т. д. Надо было взобраться на крутой берег, а раскисшая меловая почва так и ползла под ногами. Я был обут в материнские полуботинки с резинками, на каждом шагу они оставались в грязи, идти же босиком было холодно. Несколько раз брат пытался посадить меня к себе на плечи, но ничего не получалось, потому что он тоже был нагружен изрядно. Как бы мы добрались до места – трудно сказать, если бы, на наше счастье, нас не нагнал крестьянин на телеге. Разговорились. Он оказался жителем Ольшанки. Крестьянин разрешил мне сесть на подводу, а когда выехали с крутого подъема на ровную местность, позволил положить на телегу и все вещи.
В Ольшанке дела оказалось немного, так как там работали еще два овчинника. Мы закончили все к половине зимы и заработали так мало, что, даже продав начесанную шерсть, после уплаты 25 рублей за квартиру (деньги по тому времени большие) могли бы лишь купить билеты и вернуться домой с пустыми руками. Как быть? Даже твердый по характеру отец был настолько этим смущен, что посоветовался с нами.
Брат Николай предложил уехать ночью, тайком, благо паспорта были у нас на руках, а не у хозяина: денег хватило бы на билеты и мы сохранили бы шерсть. Я осмелился добавить, что иного выхода нет. Отец, привыкший всю жизнь быть честным, склонялся к тому, чтобы расплатиться с хозяином, продав шерсть здесь. Но брат его отговаривал, уверяя, что и опасного здесь ничего нет:
«Хозяин – человек богатый, и он видел нашу бедность и нужду. Не станет он за нами гоняться». Безвыходность положения и наша настойчивость принудили отца согласиться. Наняли мы подводу, ночью погрузились и уехали втихомолку из Ольшанки. По Волге плыли до Сызрани. Там на железнодорожной станции получилась непредвиденная задержка: отец хотел купить два полных билета и один четвертной, но мне уже полагался половинный. Пришлось отцу упросить соседа, чтобы тот за три двухкопеечные булки одолжил для показа кассиру своего шестилетнего мальчика. Так удалось сэкономить и на билетах.
Мы с братом облегченно вздохнули и развеселились, когда поезд тронулся: все-таки, шептались мы, могло ведь случиться, что хозяин послал бы за нами погоню… Отец же был по-прежнему молчалив и печален. Жестокое, несправедливое к труженику устройство жизни вынуждало даже такого твердого в нравственных правилах человека, как наш отец, решаться на поступки, которые он считал дурными, и это его терзало.
Впрочем, некоторые «преступления» против имущественных прав «казны» и богачей настолько вошли в крестьянский быт, что нравственная их оценка начисто отмерла, и когда их совершали, то заботились лишь об удаче и безнаказанности.
Недалеко от нашей деревни начинались большие леса. Мы, да и все наши соседи, ездили туда за хворостом, ибо дрова стоили дорого. Иной раз удавалось свалить и сухое дерево и, разрубив или распилив его на небольшие части, тщательно замаскировать на телеге хворостом – иначе встреча с лесником сулила большие неприятности. Особенно страшно было проезжать мимо его сторожки на берегу реки, как раз у самого моста.
Однажды, после окончания весенних работ в поле и на огороде, выдалось свободное время. Мы с отцом поехали в лес. Нам повезло: три сухих бревна лежали у нас под хворостом. Отец приказал мне ехать с возом домой, пообедать и возвратиться к нему; сам он остался заготавливать дрова.
Из лесу можно было ехать по торной дороге или через луг. Дорога через дуг была короче, но надо было переезжать канаву. Провожая меня, отец строго приказал не ездить лугом. Я, конечно, обещал сделать все так, как он приказал, но в душе решил сэкономить полтора километра и, выехав из лесу по дороге, свернул на луг. Подъехав к канаве, остановился, прикинул, в каком месте лучше ее переехать, и тронул лошадь. Вдруг – о ужас! – застряв в канаве, сломалось колесо, и воз сел. Меня обуял такой страх, я так растерялся, что никак не мог сообразить, что же делать; сваливать хворост о телеги страшно, на дне заложены три бревна, а сторожка лесника в каких-нибудь трехстах шагах; вернуться к отцу – еще страшнее. Решил отпрячь лошадь и ехать в деревню верхом.
Но отец, по-видимому, не очень мне верил. Он вышел на опушку и, увидев, что я поехал по лугу, стал наблюдать, как я преодолею канаву. Только я стал отпрягать лошадь, как увидел отца, идущего ко мне. Дрожа от страха и обливаясь слезами, я прикидывал, что теперь со мной будет. Когда же отец был уже недалеко от меня, я бросился что было сил в лес. С опушки увидел, что отец действует по моему замыслу – выпряг лошадь и верхом поехал в деревню. Я продолжал стоять на опушке, наблюдая, не появится ли около воза лесник. Но лесника не было. Долго я ждал возвращения отца и, не дождавшись, удрученный, вернулся в лес.
Там, горько плача, я упал на колени, страстно умоляя бога и всех известных мне святых смягчить сердце отца. Страх перед побоями заставлял меня дрожать. Но этот же страх гнал меня посмотреть, где отец и что делает. Выбежав снова не опушку, я увидел возвращающегося верхом отца. В руке он держал новое колесо, вероятно, занял у кого-то. С помощью ваги отец поднял телегу и надел колесо. Мне хотелось подбежать к нему, помочь, попросить прощения, но страх пересилил, и я остался стоять за кустами. Я видел, как отец по временам всматривается в лес; видел также, как он, сияв половину хвороста, запряг лошадь и как они напрягают силы, стараясь выехать из канавы. Был момент, когда я уже решил: «Ну, будь что будет, выбегу к отцу», но в это время, преодолев препятствие, отец снова наложил хворост на воз и тронулся к мосту.
Я дождался темноты и только тогда рискнул вернуться в деревню. Ночевал в клуне и почти всю ночь молился. Заснул лишь на рассвете. Проснулся я, когда солнце стояло уже высоко. Подходя к дому, увидел отца; он тоже заметил меня и пошел в мою сторону. Я остановился в ожидании расправы. Но в это время поблизости послышался голос, протяжно тянувший: «Продаю косы-серпы, косы-серпы, косы-серпы!» – и появилась обтянутая брезентом повозка. Отец круто повернул к ней.
Я уже был в избе, когда отец вернулся с двумя косами, двумя серпами и, любуясь, внимательно их рассматривал. «Взял в долг, – сказал он матери и довольным тоном добавил: – А ведь не обманул, правду сказал: косы-то австрийские, на них и написано не по-нашему».
Как я удивился, что отец только строго посмотрел на меля и даже пальцем не тронул! Ведь я хорошо знал, что даже самый малый проступок он не оставляет без наказания. Наверное, до бога и святых дошла моя усердная, отчаянная молитва… Но позднее мать рассказала, что пережили они с отцом в ту ночь, когда я не ночевал дома. Тогда я понял, что не бог со святыми угодниками. а мать смягчила сердце отца.
Следующей осенью отец решил подыскать работу поближе к нашей деревне, чтобы не платить за дальний переезд. Устроился он в верстах сорока от Рязани. На этот раз Николай, наученный горьким опытом прошлого года, наотрез отказался бросать свою работу в Шуе. Мне пришлось ехать к отцу одному. От Рязани я шел пешком.
Трудная, неблагодарная и, главное, грязная эта работа – выделка овчин! Для начала надо было набрать у крестьян партию овчин, штук полтораста. Сухие овчины замачивались в речке, чтобы с них лучше очищалась грязь. Вымоченные и вымытые овчины переносились в дом. Острой косой счищались с мездры остатки мяса. Потом в большие чаны с водой засыпалось пуда полтора муки. Закладывались туда овчины и квасились там, а потом поступали в окончательную обработку. Запах в помещении стоял убийственный, он пропитывал всю одежду, волосы, кожу. Дышалось с таким трудом, что о непривычки в овчинной нельзя было пробыть больше десяти минут сряду – необходимо было выскакивать, подышать свежим воздухом. Неразлучно тянулся этот запах кислятины за человеком и долго не выветривался. Овчинника можно было безошибочно узнать, вернее, «унюхать» издалека.
После сбора первой партии овчин отец прихворнул и послал меня одного на речку. Было очень морозно. Надо было прорубить прорубь и в ней мыть овчины. Приходилось очень часто делать перерывы, чтобы отогреть коченеющие руки. Работа подходила к концу, когда мои пальцы, совсем обессилевшие от холода, выпустили очередную овчину, и ее моментально унесло течением под лед. Отец строго-настрого приказывал не упускать овчины, и я сам отлично понимал, какая это огромная потеря: сырая овчина стоила пятьдесят – шестьдесят копеек, за выделку одной в белый цвет получали мы тринадцать копеек, за дубленую семнадцать, а за выделку в черный цвет – двадцать пять копеек. Я и про мороз забыл, сразу стало жарко от мысли: как идти и говорить отцу о беде… Придумать я ничего не смог и, надеясь лишь на то, что «авось обойдется», ничего не сказал отцу. Но он несколько раз пересчитывал овчины, и одной все недоставало. Пришлось признаться, что упустил ее я. Больно избил меня отец, да и не один раз. Сначала я терпеливо переносил наказание, чувствуя себя виноватым, но после третьей взбучки заявил, что уйду. За эту дерзость отец избил меня еще сильнее. На другой день, зачем-то пересчитав вчерашние овчины, отец снова разгневался и опять меня избил. После этого я окончательно решил уйти от него домой.
Сбежать было нетрудно. Я всегда ходил за водой. На этот раз, взяв ведро, я оставил его в сенях и отправился в Рязань, наметив себе путь вдоль узкоколейки до Владимира, оттуда в Шую и в деревню к матери. В моем кармане не было ни гроша, одежонка была «ветром подбита», а путь не близкий – до дому триста верст. Но всему этому я не придавал значения.
По шпалам узкоколейки идти оказалось очень трудно, тем более что она местами была занесена снежными перекатами. Пришлось свернуть на шоссе, а это значительно удлиняло путь. Проходить в день я мог бы верст по двадцать пять, но дни были очень короткие; ночью идти я опасался – боялся волков – и старался к ночи попасть в какую-нибудь деревню. На ночевку меня пускали везде с большой неохотой, так как от меня несло запахом кислой овчины.
Был морозный крещенский сочельник, когда я пришел в какую-то деревню. Изредка скрываясь за облаками, светила яркая луна, на улице было много молодежи. Долго ходил я от дома к дому, но все напрасно-ни одной хозяйке не хотелось, чтобы ее вымытая к празднику хата пропахла кислятиной. Горькая обида! Вдобавок я был голоден и озяб. Пройдя всю деревню, я даже заплакал от своего одиночества: куда же мне деваться? В отдалении увидел какие-то дома и побрел к ним. Это были бани. На дверях висели замки, но из дверей струился пар, – значит, бани вытоплены. На одной двери замка не было. Робко толкнул я эту дверь и очутился в предбаннике. Там не было ни души. Тогда я открыл дверь в баню – там тоже не было никого, и я решил, что лучшего места для ночлега не найти. На счастье, в кармане нашелся замерзший кусочек хлеба, я сгрыз его, нащупал в темноте лавку, не раздеваясь, улегся на нее, подложил под голову шапку и в полном блаженстве заснул. Долго ли спал – не знаю, но разбудил меня какой-то грохот. Что-то тяжелое упало с полка. Домовой! Луч луны, выглянувшей из-за облаков, слабо пробился сквозь маленькое оконце и тускло осветил внутренность бани. К своему ужасу, я вдруг увидел человека: голова и руки его лежали на полу у двери, а одна нога зацепилась за лавку. Я затрясся от страха. Единственная мысль – бежать! Но как? Оконце было маленькое, значит, спасение только через дверь, а там лежал человек!
Не помня себя, перепрыгнул через тело, распахнул дверь и пулей вылетел наружу. Плача и крича о помощи, я полетел в деревню. Там еще гуляла молодежь. Услышав мои вопли, побежали мне навстречу, начали расспрашивать, что со мной. Сквозь слезы я рассказал, как очутился в бане и что там произошло. Дружный хохот был мне ответом. Оказывается, вечером подобрали полузамерзшего пьяного прохожего и, чтобы он отогрелся, положили его в баню.
Но тут кто-то наконец сжалился надо мной и пустил ночевать.
Когда я добрел в свою деревню и открыл дверь, мать замерла на месте, потом бросилась ко мне, рыдая, и все твердила: «Санька, да ты ли это, сынок? Ты живой?» Отец сообщил ей, что я исчез и никто не знает, куда я пропал. Меня оплакивали, как погибшего. Даже отец, когда вернулся, не ругал меня, а подошел, ласково погладил по голове и только сказал с упреком: «Зачем ты, Санька, так сделал?» Он никогда не вспоминал об этом случае.
В эту зиму я уже не возвратился к отцу под Рязань и все подумывал, как бы мне подработать, чтобы внести свою долю в семью.
В нашей деревне в длинные зимние вечера девушки собирались на посиделки пряли шерсть и вязали варежки и перчатки для продажи. Однажды подошла очередь собраться в нашей избе. Я выполнял обязанность «заведующего освещением»: щипал лучину, вставлял ее в каганец, следил, чтобы горело хорошо, а падающий нагар попадал бы в таз с водой. Девушки удовлетворялись таким освещением: большие мастерицы, они вязали иногда даже впотьмах, и это не ухудшало качества их работы.
В тот вечер и зародилась у меня мысль, как заработать для семьи. Все эти вязаные изделия продавались в городе Шуя по двенадцать – шестнадцать копеек за пару. «А что, – подумалось мне, – если продать эти варежки и перчатки не в Шуе, а повезти в санках туда, где вязанием не занимаются? Наверняка можно будет продать дороже». Утром рассказал матери о том, что надумал. Она согласилась, что так было бы выгоднее, но сказала, что возить пришлось бы верст за пятьдесят – семьдесят, а это не по силам такому маленькому мальчику. В детстве, лет до шестнадцати, я рос медленно и был очень маленького роста, в двенадцать лет выглядел девятилетним; поэтому мать долго считала меня маленьким и по возрасту.
Гонять так далеко лошадь с малым количеством товара, имевшимся у нас, не имело смысла – все равно никакой прибыли не получилось бы. Но возможность кое-что заработать пленяла меня, да и само путешествие казалось увлекательным. Я принялся уговаривать мать, убеждал ее, что отвезти легкие варежки на санках за семьдесят верст для меня, прошедшего триста, – совсем нипочем. Мать боялась и пугала меня: «Тебя и волки могут загрызть, и худой человек обидит, отнимет все варежки…» А я ей все повторял, как хорошо будет, когда вернусь с деньгами.
Наконец, с великими «охами», мать согласилась отпустить меня. Подсчитали, сколько пар я возьму с собой, за какую цену буду продавать. По моим вычислениям (а в арифметике я был силен), выходило, что я получу на три рубля больше, чем можно выручить в Шуе, – столько не заработает брат Николай за неделю на своей фабрике. Начались сборы. Чинилась моя одежда, приводились в порядок санки. Запасли еще семьдесят пар варежек к тем, что имелись у нас, заплатили за них по ценам Шуи.
И вот мы с матерью выехали из дому – она провезла меня на лошади верст пятнадцать. Хорошо помню последние минуты перед расставанием. Вдвоем сняли мы санки с поклажей – два больших мешка; по глубокому снегу завернули лошадь в обратный путь. Мать плакала, крестила меня и все повторяла: «Санька, может, вернешься? Бог с ними, с деньгами, а, Санька?» А мне и самому было жалко с ней расставаться, и, когда она скрылась из глаз; я заревел – уж очень я любил свою мать. Потом подтянул кушак, оправил груз, впрягся в санки и отправился в путь.
Идти было нетрудно. От нашей деревни до первого торгового села было тридцать верст, я там заночевал: наутро должен был быть базар. На базаре спрос на мои варежки был большой, и я, немножко труся в душе, надбавил на каждую пару три копейки. Один мешок убавился наполовину. Обрадованный успехом, я направился в следующее большое торговое село. Проходя деревнями, лежащими на моем пути, я бодрым голосом, как настоящий коробейник, выкрикивал: «Варежки, варежки, продаю хорошие варежки», останавливался, показывая, похваливал товар и, осмелев, продавал уже с надбавкой в четыре копейки. Так же успешно шло дело и в следующем торговом селе, в шестидесяти пяти верстах от нашей деревни. Конечно, оставшиеся варежки можно было бы продать и на обратном пути, но казалось более верным пройти еще несколько верст и продать их в каком-нибудь большом селе. Я не ошибся в своем расчете и успешно распродал еще шестьдесят пар, набавляя уже по пятаку. Последние двадцать пар продал на обратном пути.
Через неделю я в самом бодром настроении вернулся домой, к великой радости матери и родных. «Подумать только, – говорили соседи, – такой малец, а оказался молодец!» Я заработал семь рублей десять копеек!
Ободренный успехом, я дня через три снова принялся снаряжаться в путь. Своих варежек было очень мало, пришлось покупать у соседей, а так как мы брали их на дому, то их охотно отдавали по двенадцать копеек.
Путь был теперь знакомый, и расставание с матерью на том же месте было не столь тяжелым, как в первый раз: мать хотя и смахивала порой слезы, но иногда даже улыбалась.
В тот день был крепкий мороз с сильным ветром, дорогу заметало снегом идти было трудно, а сбиться с пути легко. Проходя лесом, я вдруг заметил двух волков, пересекавших дорогу. Я остановился затаив дыхание и стоял, один, беспомощный, со своими варежками. Волки оглядывались в мою сторону, раз даже остановились, словно совещаясь, что им со мной делать, но потом скрылись в лесу. Долго стоял я в нерешительности – идти ли дальше или вернуться в соседнее село? Самолюбие заставило продолжать путь, но долго еще я боязливо озирался по сторонам. Вскоре меня догнала подвода и подвезла до ближайшего села.
Поскольку я приобрел уверенность и умение предлагать свой товар, дела мои шли так успешно, что за те же семь дней я заработал уже девять рублей сорок копеек. Когда я с пустыми санками возвратился домой, во всей округе заговорили о моих удачных поездках; родственники и соседи приходили взглянуть на «умельца». Мать с гордостью влажными главами смотрела на своего Саньку. В глазах братьев и сестер я читал уважение, смешанное с завистью. А я? Я чувствовал себя героем!
Началась русско-японская война. Она требовала все новых и новых солдат. Мужчины уходили из своих семей. Летом это горе пришло и в наш дом: моя старшая сестра Таня, год назад вышедшая замуж за очень хорошего человека в своей же деревне, проводила на фронт мужа, солдата запаса. Вся семья была удручена свалившейся на нее бедой. Родителям захотелось поставить в известность о случившемся своих братьев, работавших в Кохме и в Иваново. Было решено роль вестника возложить на меня. Адреса дядей записали на бумагу, а бумагу спрятали за околыш моей фуражки.
Ранним летним утром я выбежал из дому, босоногий, но гордый доверенным мне делом. Мой путь пролегал через Шую, Кохму и Иваново. Заночевать я решил сперва в Иваново. Но там моя весть была принята довольно равнодушно. Я даже услышал в ответ: «Стоило из-за этого бежать пятьдесят верст! Других-то уж давно призвали на войну». Такое равнодушие я посчитал большой обидой для нашей семьи, ночевать у дяди отказался и, несмотря на усталость, ушел в Кохму.