355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Етоев » Книга о Прашкевиче, или от изысканного жирафа до белого мамонта. » Текст книги (страница 2)
Книга о Прашкевиче, или от изысканного жирафа до белого мамонта.
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:05

Текст книги "Книга о Прашкевиче, или от изысканного жирафа до белого мамонта."


Автор книги: Александр Етоев


Соавторы: Владимир Ларионов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

Счастливых качеств у Прашкевича множество. Он такая флуктуация этих качеств, что ткни пальцем в любое место его счастьесодержащего организма, как оттуда брызнет очередное. Подставляй, как говорится, ладони.

Возвращаюсь к осенним Дубултам.

Каюсь, до той осени в Дубултах книжек Гены я не читал вообще. Вдвойне каюсь, я и с фантастикой стал общаться лишь года за три до Дубултов. По нужде. Дело в том, что к середине 80-х я вдруг почувствовал себя великим писателем. Написал двухсотстраничное сочинение о великой реке Фонтанке и двух придурочных недотепах-школьниках, живущих на ее берегах. Но почувствовать это одно, а быть признанным великим совсем другое. Чтобы тебя признали, нужен круг единочаятелей читателей, способных оценить твою гениальность.

И вот тут бог послал мне Флейшмана. Да, да, того самого, тогда еще не людена, а прожженного спекулянта-книжника, паразитирующего на главной слабости российского интеллигента тех лет. Что-то там он мне вп арил втридорога, и я, попавший в спекулянтские сети, поведал Флейшману о своих проблемах.

«Нет проблем», – ответил спекулянт Флейшман и рассказал о семинаре Стругацкого: что, мол, там он со всеми на ты и за руку, и Борис Натанович лично консультируется с ним по многим вопросам. «Только чтобы туда попасть...» – вдруг сощурился спекулянт Флейшман, и я подумал, не единым искусством живут писатели с великими именами, потянулся рукой к карману, но Флейшман мою руку остановил. «Чтобы туда попасть, надо предоставить Стругацкому пару образцов своей прозы. Фантастической».

Особый упор Флейшман сделал на прилагательном «фантастической».

У меня же к тому времени, как на грех, с фантастикой были прохладные отношения. Кроме классики и братьев Стругацких, я ее практически не читал. Да и не знал, что пишется в этом жанре. В чем Флейшману мгновенно и повинился.

Флейшман вызвался меня просветить и тут же выложил с десяток имен наиболее продвинутых авторов. Помню, это были Павлов, Тупицын, Гуляковский, Головачев, остальных не помню. В то время (середина 80-х) из флейшмановской большой десятки я не знал ни одного имени. И тут же принялся упущенное наверстывать. Осилил Павлова, прочел Гуляковского, на Тупицыне не выдержал и сломался.

Зато я понял, как делается фантастика.

В общем, сел я за пишущую машинку и бодро сообразил что-то из жизни роботов. Передал сочинение Флейшману, и тот унес его на высокий суд. Ответ я ждал, как ждут приговор. Флейшман позвонил через месяц. «Плохо, – передал он ответ. – Но мэтр сказал, что задатки есть. Приходи на Воинова, 18, очередной семинар такого-то».

Так я стал сначала участником, а скоро и полноправным членом этого странного фантастического содружества под названием «Семинар Стругацкого». Оттуда-то меня и направили несколько сезонов спустя автобусом на Рижское взморье.

Первое, что я прочел из Прашкевича, – был, конечно, «Великий Краббен». Почему «конечно»? А потому, что очень уж хромая судьба была у этой небольшой повести. История хорошо известная. Гена рассказывал ее не однажды: тридцатитысячный тираж сборника, куда вошла повесть, изъяли и пустили под нож, автора упыри из Госкомиздата отлучили от литературы (как будто от литературы можно кого-нибудь отлучить) – словом, типичная для советских времен комедия нравов. Мне история с «Краббеном» была тем более интересна, что вся эта цензурная бесовщина в свое время не обошла и меня. Правда, я, в отличие от Прашкевича, был читателем, не писателем, но – читателем запрещенных книг. На них-то меня и повязали в марте 1978 года.

Если честно, мне было жаль, что я так поздно познакомился с этим автором. Да за одно лишь начало «Краббена» я бы дал Прашкевичу Государственную премию первой степени, моя бы воля.

«Серп Иванович Сказкин, бывший алкоголик, бывший бытовой пьяница, бывший боцман балкера “Азов”, бывший матрос портового буксира типа “жук”, бывший кладовщик магазина № 13 (того, что в селе Бубенчиково), бывший плотник “Горремстроя” (Южно-Сахалинск), бывший конюх леспромхоза “Анива”, бывший ночной вахтер крупного комплексного научно-исследовательского института (Новоалександровск), наконец, бывший интеллигент (“в третьем колене!” – добавлял он сам не без гордости), а ныне единственный рабочий полевого отряда, проходящего в отчетах как Пятый Курильский, каждое утро встречал меня одними и теми же словами:

– Почты нет!

А почте и неоткуда было взяться.

В принципе».

Самое веселое было в том, что фантастики в этой повести не было.

То есть она была – Краббен и все такое, – но это составляло лишь оболочку, сюжетообразующий элемент, яркий – да, но не главный. Не ради морского ящера написана была повесть. Главное было – Курилы, люди, их населяющие, хитрожопый бич Серп Иванович, хохот соленых брызг, скалы, океан, небо...

Какие «Три минуты молчания»! – воскликнул я, когда прочитал «Краббена». Какой Владимов! Какой такой Сенька Шалый! Вот же он, Прашкевич Геннадий Мартович! – мы с ним пили коньяк. Вот же, Серп Иваныч, первый курильский бич!

Потом я прочитал Прашкевича много. До сих пор читаю. Что-то мне у него не нравится, но это нормально. Бывает и Пласидо Доминго выдает петуха (о главном теноре нашей эпохи писателе Михаиле Веллере вообще молчу). Чего уж говорить о Прашкевиче – да, бывает. У всякого человека творческого возможны сбои. Вон, у Льва Николаевича Толстого, на что гигант, а ведь бывало частенько слетала шляпа, проезжая мимо очередной станции. И в особняке на Пречистенке постоянно донимал его юный слух стук снимания калош в передней.

Написал абзац и задумался. Если что-то тебе в книге не нравится, это вовсе не означает, что вещь плохая. Возможно, дело во мне, читателе. Читатель судья суровый. Опять же, читатель хочет от писателя, которого любит, любви ответной. Ответную любовь читатель понимает по-своему. Помните, историю с Михаилом Зощенко?

«Каждый вечер превращается для меня в пытку.

С трудом я выхожу на эстраду. Сознание, что я сейчас снова обману публику, еще больше портит мне настроение. Я раскрываю книгу и бормочу какой-то рассказ.

Кто-то сверху кричит:

– “Баню” давай... “Аристократку”... Чего ерунду читаешь!

“Боже мой! – думаю я. – Зачем я согласился на эти вечера?”».

Уход писателя с привычной тропы воспринимается читателем как измена. Поэтому изволь оставаться прежним. Мы любим тебя таким, а другим мы тебя не любим.

Писатель должен меняться. Вот говорят: занял нишу. Ниша для писателя значит смерть. Это место, где стоит его урна и куда читатели приносят ему траурные венки.

Прашкевич постоянно меняется. Это еще одно «пресловутое» и важное его свойство. Как неусидчивость, любовь к путешествиям, пешеходству, перелетам с континента на континент, идущая от юности, от первых полевых опытов – тяга познавать мир глазами, руками, кожей, долбать его геологическим молотком, вдыхать его ветер, соль, его дымы и туманы, и все не праздно, не для туристической галочки «Вася здесь был», все с пользой, все для будущей книги.

Пишу и чувствую: какое-то больно сбивчивое выходит мое вступление. Прыгаю с пятого на десятого, то и дело ухожу в сторону (в основном, мою). Впрочем, да, я же предупреждал, это «что-то вроде вступления». А если «вроде», значит, все упреки снимаются.

И еще обратил внимание. Почитать меня, так выходит, что писателю Прашкевичу только бы зубы скалить да над человеками надсмеяться. Не проза, а «Смехопанорама» какая-то, судя по выдержкам, которые я здесь привожу.

Нет, конечно. В писательской гримерке Прашкевича имеются и грустные маски.

Письмо от 25 марта 2010 года:

«Дорогой Саша!

Я болею и работаю.

Работаю над Уэллсом, перечитываю, делаю записи, хочу к концу апреля составить тот блок документов, с которого все и начнется. Все это будет состоять из трех частей: ВСТУПЛЕНИЕ; СЕМЬ ЗНАМЕНИТЫХ РОМАНОВ; РОМАНЫ И РОМАНЫ. В общем, уже представляю будущий текст, но работа необозримая, а у меня в этом году что-то мешает мне... прибаливаю... Такое говно за окном... После чудесных морозов, все течет, все изменяется... снегу выше крыши, сырость, ледяной ветер и, главное, – мало света... все в дымке... не хватает света мне... Но работаю, листаю, всматриваюсь.

Как жалко, что не было времени поговорить у нас... ах как жалко...

У меня утро. У меня снег мокрый. И я херово, Сашка, себя чувствую, но говорю себе: Генка, блин, ты крепкий парень, все у тебя о’кей и будет еще лучше!

Гена».

Это «не хватает света мне...» пронзительно как строчка псалма.

Очень важное свойство – поэтичность Гениной прозы. Объясняется она просто: Прашкевич прежде всего поэт. Поэзия – такое текучее вещество, что плавно перетекает из тонкостенного поэтического стекла в граненую прозаическую посуду.

«Но такое небо висело над океаном, так горбато светился в лунном сиянии вулкан, что даже пес Потап медлительно приоткрыл лохматые веки и загадочно посмотрел на меня. В доисторических его зрачках плавали туманные искры. Будто боясь их растерять, Потап медленно улыбнулся и положил голову на вытянутые передние лапы».

Не люблю сравнивать, но здесь мне слышится невольная перекличка с моим любимым Юрием Ковалем, вечная ему память. Вот, из Коваля:

«Он вышел на крыльцо, и тут же под ступеньками что-то затрещало, зашуршало, и оттуда выскочил рыжий пёс. Вид у него был неважный. Одно ухо стояло, другое висело, третьего, как говорится, вообще не было...»

Или у Коваля про небо:

«Темнело. Из-за еловых верхушек взошла красная тусклая звезда, а за нею в ряд еще три звезды – яркие и серебряные. Это всходило созвездие Ориона... Медленно повернулась земля – во весь рост встал Орион над лесом... Одною ногой опёрся Орион на высокую сосну в деревне Ковылкино, а другая замерла над водокачкой, отмечающей над черными лесами звероферму “Мшага”... Стало совсем тихо, откуда-то, наверно из деревни Ковылкино, прилетел человечий голос:

– ...Гайки не забудь затянуть...

Затих голос, и нельзя было узнать, какие это гайки, затянули их или нет».

Правда ведь, обе прозы схожи по духу, по настроению, по радостному веселью, с которым они написаны? Рядом их не стыдно поставить.

Таков Прашкевич – умён и весел, весел и умён. Бывает грустен, печален даже – «не хватает света мне...» Но унылым не увидите его никогда.

Хорошее свойство хорошей литературы – ее хочется читать вслух. Радость, которая тебя наполняет, хочет выплеснуться наружу, ее трудно удержать в одиночестве, ей нужно дарить себя. Так мы читали с друзьями Зощенко – вслух, по очереди, умирая со смеху. Так я читал когда-то по телефону страницы из «Чевенгура», его еще не знали на родине.

Так и лучшие страницы Прашкевича – их хочется читать вслух.

В 1992 году мы с Прашкевичем вышли под одной обложкой в Москве (сборник «Парикмахерские ребята»). Это была моя первая книжная публикация – слабенькая, пустяшная, но я ею тогда гордился. Еще бы, я – советский писатель (книгу выпустил «Советский писатель», это был последний год его плавания по мутным водам советской литературы, издательство дало течь и благополучно пошло ко дну на съедение капиталистическому крокодилу), то есть человек, приобщенный к Гутенбергову священному братству и скрепивший свой с ним союз оттиском типографской краски.

В 1995 году Гена напечатал мою повесть в «Прозе Сибири», которой тогда заведовал. В следующем году, в мае, мы с ним жили в одном номере гостиницы на Интерпрессконе, ежегодном весеннем сборище писателей и читателей фантастики, кто не знает. Гена мне привез гонорар, и я скупил в ближайшем магазинчике все консервы. Водка, видимо, была, и в количестве, как говорили в оные времена работники советской торговли. Наутро я просыпаюсь в номере, а вместо подушки под головой паспорт.

«Гена, – спрашиваю, – не помнишь, для чего я паспорт под голову подложил?»

«А ты, – отвечает Гена, – часа два его перед сном читал. И все время почему-то смеялся».

Питер маленький, Прашкевич – большой, и во всякий Генин приезд обязательно где-нибудь Гену встретишь. С лицом птицы и зверя одновременно, идет он вдоль Фонтанки или по Лиговке мимо достоевских домов и рубцовских замызганных подворотен. Он приехал к нам из Сибири, родины мамонтов и тюленей, и поглядывает на наши игры, как веселый цыган на нищего, не умеющего коня украсть. Не пророк, не ниспровергатель кумиров, он не лезет с дурацкими обещаниями поведать нам «всё о жизни», не советует «как обустроить Россию», не провозглашает с пафосом, что «человек, который пишет, должен отсутствовать в общественно-публичных местах – так, чтобы сам факт его наличия в природе подвергался сомнению», а сам при этом днями тостует на презентациях и лицедействует из ящика телевизора.

Зато он знает, что значит счастье.

Это значит заниматься любимым делом и быть уверенным, что у тебя что-то да получается. Это значит иметь свой угол. Знать, что рядом есть человек, прощающий тебе глупости и ошибки и радующийся, когда радуешься ты.

Ну и чтобы дети были здоровы. И за внуков чтобы было не стыдно.

Вот такое получилось вступление.

Теперь я пока покурю в сторонке, а Володя Ларионов задаст Прашкевичу несколько серьезных вопросов. Ларионов мужик серьезный, не то, что некоторые, поэтому и вопросы будут наверняка серьезные, не про размер трусов.


Владимир Ларионов – Геннадий Прашкевич.

Беседа первая: До 1958 года. Тайга.

Таким вот я был пацаном – глупым и странным. И влюблялся всю жизнь – во все, что двигалось…

Из письма Г. Прашкевича В. Ларионову

Родился Геннадий Прашкевич в 1941 году в селе Пировское Красноярского края, жил в Енисейске, в Абалаково, в 11 лет переехал с родителями на станцию Тайга, где и окончил школу. До отъезда в Новосибирск работал кондуктором грузовых поездов, электросварщиком, плотником и столяром.

Отец – Март Александрович (1890-1979). Мать – Евдокия Тимофеевна Гончарова (1903-1996). Старшие – брат Юрий, сестра Альбина.


Геннадий Мартович, у тебя такое нестандартное, весеннее отчество…

Да, мой отец носил красивое имя – Март Александрович. Среди его предков – и белорусы, и русские, и поляки. У мамы имя простое – Евдокия Тимофеевна, ее род из средней России разными судьбами перекочевал в Сибирь – Нижнеудинск, Черемхово, Иркутск. Большая часть моего детства прошла на станции Тайга. Обычное захолустье – с геранью на подоконниках, с курами, купающимися в придорожной пыли. Железнодорожная линия, шпалы, пахнущие креозотом. Зимой снегозащитные ограждения на много-много километров. Пустынные улицы, никаких машин. Звезды, звезды. Поэтому и мир виднее именно из провинции.

Жарким одиноким летом 1957 года, когда все мои сверстники разъехались кто к родственникам в соседние поселки, кто в пионерлагеря, я мастерил телескоп, чтобы наблюдать противостояние Марса. Страшно томился от того, что не с кем поделиться своими удивительными открытиями. Мир уже тогда делился на странные составляющие: реальную, где роскошная природа соседствовала с дремучим пьянством, дикостью, невежеством, и придуманную, бездонную, открывавшуюся прямо в звездное небо. По идее я должен был со временем превратиться в какого-нибудь спившегося провинциального плотника, если бы не колоссальное любопытство! Меня с самых ранних лет тянуло заглянуть за горизонт, за пределы видимого, что там? ну что, что там? Я понимал, что линию горизонта пересечь невозможно, разве что ночью, и искал такую возможность. Любопытство мучило меня. Позже, гораздо позже я прочел замечательный роман Джона Уиндема «Кукушки Мидвича» – про детей, рождающихся уже наделенными всем накопленным знанием человечества. А тогда не с кем было поговорить обо всем этом...

И тогда наступил момент, когда ты решил обратиться к старшим, более опытным товарищам? К небожителям?

Да. Решил. И написал письмо доктору наук, выдающемуся палеонтологу Ивану Ефремову, известному, к тому же, как писатель-фантаст («Туманность Андромеды», «На краю Ойкумены», «Звездные корабли»), а другое – ученому-энтомологу, профессору Николаю Плавильщикову, тоже писавшему фантастику...

Понимал – не ответят...

Но они ответили...

Что стояло за этими твоими эпистолярными попытками?

Конечно, мечта.

Даже три мечты было у меня в детстве.

Все три, как я понимал, по тогдашним меркам, неосуществимые.

Увидеть мир, побывать в далеких странах. Как можно больше узнать о появлении и развитии жизни на Земле. Наконец, самому написать несколько настоящих книжек, которые читались бы с такой же страстью, как «Затерянный мир» Конан-Дойла, «Аэлита» Алексея Толстого, «Рассказы о необыкновенном» Ивана Антоновича Ефремова.

Но повторюсь, реально путь был один: в столяры или в плотники.

Кстати, позже я все-таки я отдал дань этим прекрасным ремеслам, и даже моя первая повесть называлась «Столярный цех».

Чудесная, искренняя вещь, трогательная. Её бы переиздать!

Не знаю, не знаю... Интересно ли это сейчас кому-нибудь… Но это – Тайга... Узнаваемая... И люди – живые...

В мемуарно-ностальгическом романе «Теория прогресса» (2010) ты ведь себя описал под именем школьника Лёньки Осянина? Пророческая записка «Ты будущий писатель и поэт» от таинственной поклонницы... Влюблённость в молодую учительницу... Теория прогресса, выведенная твоим другом Санькой Будько…

Да, во многом это моя собственная биография. Таким вот я был пацаном – глупым и странным. И влюблялся всю жизнь – во всё, что двигалось. И записка была, до сих пор не знаю, кто ее написал. Та девочка, от которой хотелось бы получить такую записку, точно ничего такого не писала...

В Тайге ты сочинял свои первые литературные опусы…

И даже не стеснялся их показывать своим новым старшим друзьям.

Рукописи детских романов (школьные тетрадки) – «Contra mundum» и «Под игом Атлантиды», густо исчерканные пометками Николая Николаевича Плавильщикова и первой жены Ивана Антоновича – Елены Дометьевны Конжуковой, хранятся у меня до сих пор. Кое-что мэтры хвалили (немного). Кое-что ругали (не смертельно). В 1957 году в газете «Тайгинский рабочий» появился мой первый фантастический рассказ «Остров туманов». И, конечно, писались стихи. «В одном из домов на улице крайней, жил Тёма Ветров...» и т.д. Кстати, все стихи в «Теории прогресса» – мои... Это стихи менно тех лет, что немаловажно...

Давай вернёмся к переписке далёкого 1957-го.

Свершилось чудо: я получил письма и от Ефремова и от Плавильщикова.

Иван Антонович советовал пожить, поднакопить «научный», да и житейский опыт, а Николай Николаевич сразу уважительно вступил в диалог. Меня почему-то заинтересовала половая жизнь земляных червей (видимо, что-то такое наблюдал, копая огород), и он детально пояснил мне ее особенности. Активная переписка со временем переросла в личное знакомство и в дружбу. И академик Дмитрий Щербаков – геолог – тоже мне ответил. И все они указывали на то, что учиться вовсе не грех, а наоборот – это важно! И слали мне книги. В глухой сибирской провинции в середине прошлого века, учась в восьмом классе, я уже возился с классными альбомами Аугусты и Буриана, читал работы Норберта Винера, Вернадского, Козо-Полянского, Быстрова, Рёмера. Оказалось, что в учебе действительно есть сладкий смысл. Тем более, что географию в школе вела Елена Арсеньевна Серова...

Реформаторша?

Не совсем... Реформаторша – все же сборный образ... Там уже секс, сладкое предчувствие необыкновенной тайны... А Елена Арсеньевна каким-то неясным образом дала мне понять, что все самое интересное не обязательно происходит где-то у антиподов или среди индейцев Амазонки. Оказывается, в окрестностях Тайги можно увидеть не меньше чудесного. Смотреть мало, нужно видеть. Окаменелости в известняках на берегу ручья... Необыкновенные бабочки... А если в книгах оказывались неясные места, теперь было, к кому обратиться. Иван Антонович писал: «Коротко о Вашем вопросе. На человека теперь, в его цивилизованной жизни не действуют никакие силы отбора, полового отбора, приспособления и т. п. Накопленная энергия вида растрачивается, потому что нет полового подбора и вообще человек не эволюционирует, во всяком случае так, как животные. Да и общий ход эволюции животного и растительного мира из-за столкновения с человеком сейчас совершенно исказился и продолжает еще сильнее изменяться под воздействием человека…»

Разве не поразительно – застыть в развивающемся мире?

И далее: «Популярной литературы по палеонтологии нет. По большей части – это изданные давно и ставшие библиографической редкостью книги. Кое-что из того, что мне кажется самым важным – Вальтера, Ланкестера, Штернберга и др., наверное, удастся достать, и я дал уже заказ, но это будет не слишком скоро – ждите. Свою последнюю книгу о раскопках в Монголии я послал вам. Извините, что там будет срезан угол заглавного листа – она была уже надписана в другой адрес. Для вас я имею в виду пока популярные книги, но не специальные. Надо, чтобы вы научились видеть ту гигантскую перспективу времени, которая собственно и составляет силу и величие палеонтологии…».

А одно из писем Ефремова заканчивалось словами: «Что вы собираетесь делать летом? Наш музей мог бы дать вам одно поручение – посмотреть, как обстоят дела с местонахождением небольших динозавров с попугайными клювами – пситтакозавров, которое мы собирались изучать в 1953 году, но оно было затоплено высоким половодьем. Это в девяноста километрах от Мариинска, который в 150 км по железной дороге от Тайги. Если есть возможность попасть туда и посмотреть – срочно напишите моему помощнику Анатолию Константиновичу Рождественскому о том, что вы могли бы посетить местонахождение…»

Стоит ли говорить, что за пситтакозаврами я поехал!

Вот оно – главное! Чудесное чувство причастности к настоящему большому делу!

Второй раз на полевые работы ты поехал уже на Урал, в Пермскую область…

Да, это так. Пошла пруха. В январе 1958 года Ефремов сообщил, что состоится большая экспедиция в бассейн реки Камы, и мне было бы полезно принять в ней участие в качестве рабочего. Он посоветовал, не откладывая, написать начальнику экспедиции Петру Константиновичу Чудинову. Разумеется, я написал. А Чудинов ответил. И я поехал на уральское озеро Очёр. И почти все лето проработал рядом с настоящими большими учеными. Иван Антонович, правда, болел и принять участие в тех полевых работах не смог, но его присутствие чувствовалось постоянно: почти каждую неделю почта приносила в деревню Ежово письма, бандероли с книгами. Елена Дометьевна была чрезвычайно щедра: книги, присланные ей, конечно, проходили через наши руки. А там было много удивительного: томик Александра Грина, впервые выпущенный после долгого замалчивания, роман Чэда Оливера «Ветер времени», только что переведенный на русский язык, «Кибернетика и общество» Винера, Джеймс Конрад – «Зеркало морей». Эти книги, кстати, отражают и литературный вкус Ивана Антоновича.

Все это читалось, понятно, вечерами, дни были заполнены работой. Ревел мощный бульдозер, снимая стальным ножом пласты песчаников. Мы шли за этим ревущим чудовищем и как только в серой породе выявлялось оранжевое пятно – ожелезненный круг, отмечающий окаменелости, бульдозер останавливали. Вся научная группа (П.К. Чудинов, Е.Д. Конжукова, Коля Иорданский (тогда аспирант) и будущий академик Леонид Петрович Татаринов) сбегалась к находке. Определялась степень поврежденности костей, в отвалах отыскивался каждый фрагмент. Находка окапывалась, заливалась гипсом и укладывалась в ящик. Все это называлось монолитами, маркировалось, заносилось в опись. Оттуда, из Очёра под осень я уехал в Москву – на одной из экспедиционных машин. И жил там в палеонтологическом музее...

Каково было возвращаться в Тайгу от этих замечательных людей? Что ты вынес из экспедиционного опыта? Повлияло ли это на твой взгляд на мир?

Еще бы!

Я уже тогда безмерно восхищался лестницей жизни.

Смотри какой подъем: ганоидная рыба, эогиринус, сеймурия, иктидопсис, опоссум, лемур, шимпанзе, обезьяночеловек с острова Ява, наконец, римский атлет, триумфально завершающий эволюцию... Вот только одно смущало... Почему-то вместо римского атлета на улице Телеграфной балом правил некий Паюза... Холодные глаза, кустистые брови, сапожный нож за голенищем. Отец Паюзы тянул срок в лагере под Тайшетом, за убийство, а может, за грабеж, не имеет значения. Все на Телеграфной знали, что скоро и Паюза отправится к отцу. За убийство, а может, за грабеж. Это тоже не имело значения.

Однажды Паюза упал на катке.

Конечно, ему было больно, а я, дурак, рассмеялся.

Сразу тихо стало на шумном катке под одинокой лампочкой Ильича.

Сразу ясно стало всем, за что, собственно, сядет завтра Паюза. Самые смелые даже подтянулись поближе, чтобы получше увидеть техническую сторону дела. Но Паюза не торопился. Он поднялся со льда. Он развязал ремешки самодельных коньков. Он молча, по-взрослому сутулясь, побрел домой. Наверное, ударился о лед сильнее, чем мы думали.

Я тоже, ни на кого не глядя, отмотал коньки и побрел домой.

Медленный снег. Печальное очарование вещей. Разноцветные огни на железнодорожной линии. Запах деревянного и каменноугольного дыма. Я понимал, что завтра Паюза меня убьет. Дома, прижавшись спиной к горячему обогревателю печи, я дотянулся до книги, валявшейся на столе. Отец в те дни ремонтировал городскую библиотеку и часто приносил домой неожиданные сочинения. Например это вот: «Происхождение видов (естественным путем)». Мне в тот момент, конечно, полезнее было бы прочесть об исчезновении видов (неестественным путем), но «Происхождение видов» тоже выглядело добротно. За такой толстой добротной книгой, подумал я, можно отсидеться до самой весны, читать и читать, не выходить на улицу... А к весне, с сумрачной надеждой подумал я, Паюза может зарезать кого-то другого…

«Моему уму присуща какая-то роковая особенность, побуждающая меня всегда сначала предъявлять мое положение или изложение в неверной или неловкой фразе…» – прочел я, открыв «Происхождение видов».

Мысль настолько отвечала моменту, что мне захотелось увидеть автора столь совершенной формулировки. Наверное, он похож на меня, решил я. На пацана, смертельно боящегося сапожных ножей, спрятанных за голенищами. Наверное, автора «Происхождения видов» однажды тоже здорово напугали, решил я, раз он пришел к такой простой и спокойной мысли.

И откинул крышку переплета.

И обомлел. Паюза! На меня смотрел Паюза!

Конечно, он постарел, конечно, он полысел, стоптался, но это был Паюза, именно он, я не мог ошибиться! Не знаю, правда, где он украл такую добротную куртку, когда успел отрастить такую ухоженную бороду, когда у него поседели брови, но это был он, Паюза, хотя под портретом стояло – «Дарвин».

Паюза и Дарвин лишили меня последних иллюзий.

«Не во власти человека изменить существенные условия жизни; он не может изменить климат страны; он не прибавляет никаких новых элементов к почве. Но он может перенести животных или растения из одного климата в другой, с одной почвы на другую, он может дать им пищу, которой они не питались в своем естественном состоянии».

Помня об этом, я больше месяца ходил не той дорогой, какой привык ходить; не появлялся на катке, прятался; дома обречено (и, признаюсь, не без интереса) изучал Дарвина. За это время некие высшие силы действительно перенесли Паюзу с одной почвы на другую, дали ему пищу, которой он не питался в естественном состоянии. Короче, Паюза попал в исправительный лагерь. Отсидит, выйдет честный, несколько лицемерно сочувствовал я ему...

Но до этого ты побывал в Москве…

Да. И жил там в палеонтологическом музее.

Бросал спальный мешок прямо под скелет гигантского диплодока.

Счастливое было время – денег катастрофически мало, но их хватало на всё. Я покупал арбуз и хлеб, читал, изучал витрины с окаменелостями, а вечерами Ефремов выводил меня на Большую Калужскую. Мы непременно проходили мимо кафе «Паланга». Оно казалось каким-то другим чудесным миром – большие окна, красивые люди за столиками, сияют люстры, вкусные запахи. Гуляя с Иваном Антоновичем, я думал, что если когда-нибудь сам буду гулять с таким (как я) шкетом мимо такого вот красивого заведения, то непременно его туда заведу и покормлю чем-то вкусным. Но Ивану Антоновичу это в голову ни разу не пришло. Через много-много лет, идя в палеонтологический музей, я снова увидел это кафе. И вспомнив свои детские ощущения, взял, дурак, и зашёл. Обыкновенное скучное заведение, запах пережаренного лука, какие-то деревянные барельефы. Нельзя возвращаться к таким вещам. Вообще не следует возвращаться в прошлое, оно затуманено нашими воспоминаниями (не всегда объективными). Но когда я гулял с Ефремовым, мне это кафе действительно казалось другим чудесным миром. Но главное заключалось даже не в этом. Время от времени Иван Антонович задавал мне странные вопросы. Идем, молчим, вдруг он спрашивает, читал ли я «Анну Каренину». Конечно, отвечаю я, это же часть школьной программы. «И чем же там кончилось дело?» – вопрошает Иван Антонович. «Как чем? – удивляюсь я. – Всё нормально кончилось – Анна Аркадьевна бросилась под поезд, ну, все разошлись по домам». – «Ты уверен, что именно этим заканчивается роман? – он удивленно смотрел на меня. – Приедешь домой – перечитай и напиши мне, чем всё-таки этот роман заканчивается».

Я страшно дивился: Ефремов, такой крупный писатель, а хочет, чтобы я растолковал ему Толстого! Однако, вернувшись в Тайгу, открыл роман и перечитал. Там, когда всё уже вроде закончилось, писатель Левин гуляет по парку, где чудесно поют птицы, светит солнце. Он обдумывает всю эту ужасную историю. Но он в ссоре с женой. И он думает – зачем мы мучим друг друга? Вот сейчас я возьму и пойду прямо к ней, к своей любимой жене, которая собирает на террасе детей, и скажу: ну хватит нам ссориться, давай начнём новую жизнь. И совершенно счастливый Левин разворачивается и идёт по тропинке к дому. И уже на подходе слышит раздраженный, визгливый голос жены. Она всего лишь сзывает разбежавшихся детей, но в сердце Левина опять рождается отторжение...

Вот чем заканчивается роман «Анна Каренина»!

И сейчас у меня есть подозрение, что Лев Николаевич написал его ради вот этой заключительной части. А Ефремов дал понять, что во всякой хорошей книге должна быть какая-то особенная тайна. И если такой тайны нет – книга плохая...

Кстати, по возвращении с Очера я написал некий популярный очерк о работе нашей экспедиции. Кажется, он получился, его напечатали в местной газете. Само собой, рекою текли стихи. Правда, они почему-то не доходили до сознания тех девочек, которым посвящались. Все равно, в прекрасном, благоухающем провинциальном болоте было сладко обнаружить некую таинственную гармонию слов, пока еще диковатую, но гармонию... Боже мой, как нужен нам мудрый наставник в юности!.. Это позже, гораздо позже я услышал от Георгия Иосифовича Гуревича: «Ученики сами выбирают своих учителей»...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю