355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Етоев » Книга о Прашкевиче, или от изысканного жирафа до белого мамонта. » Текст книги (страница 11)
Книга о Прашкевиче, или от изысканного жирафа до белого мамонта.
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:05

Текст книги "Книга о Прашкевиче, или от изысканного жирафа до белого мамонта."


Автор книги: Александр Етоев


Соавторы: Владимир Ларионов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

Прашкевич, возрастом постарше (и характером поуживчивее), решил, что ладно, мы люди провинциальные, город Новосибирск лежит далеко от всех этих мелкотравчатых литературных разборок типа «“Фантаст!” – “Сам фантаст!” – “От фантаста и слышу!”» и принял звание «писатель-фантаст» без ропота, как и положено всякому нормальному человеку. Ну, фантаст, да хоть сфероидом меня назовите, главное – какя делаю, каковрезультат работы, а этот ваш гостиничный бейджик, который выдается на Росконах-Евроконах-Интерпрессконах, для писателя ничего не значит. Пусть я даже буду писать безделки – не сверхидеями же едиными жив человек пишущий, – я их сделаю такими отточенными, такими фантастически достоверными, что вы слезами обольетесь, читая.

Насчет «слезами обольетесь, читая», не удержусь, отвлекусь от темы, процитирую отрывок из прозы знаменитого питерского поэта:

«Я помню Юпитер с золотистым цветом, темные и светлые полосы, как у тигра, толстая атмосфера, красное пятно на 50 тыс. км., когда мы шли по его водянистой поверхности, в скафандрах, в масках от аммиака и метана, как плавали ихтио-гомо, и мы их отлавливали в контейнеры и отправляли на Пла, эта плазма нужна нам для трансплантаций. Мы добрались до Главной Резиденции астро-звездных войн, они пустили на нас 500 кораблей, наполненных ихтио-дрянью с лучами из ноздрей и выплеснули в Южном Регионе, горели леса и реки от лучей, ответный удар – двумя кораблями и нашими силами. Мы сказали: конец, и было взорвано то, что сооружено, а живое взято. Мы и микробов взяли. Как мы рубили волны красного света – шпагами, и сине-зеленого. Там погиб капитан Теодор Дэнгем, это была водородная планета, единая бомба. Она есть, но безжизненна, остались слои льда, t минус 138. Возгонка метана».

Это Виктор Соснора, классик, для тех, кто не догадался сразу.

Видите, незападло даже классику описывать, как гибнет Юпитер.

Так что тем, кто только еще проверчивает дырки для будущих орденов, как говорится, сам бог велел.

Прашкевич, дорогой, извини, что постоянно о тебе забываю. Фантастика, всё она, сволочь! Зазеваешься, а эта кикимора с головой утягивает в болото, и часами отплевываешься потом от пахучей лягушачьей икры.

Отплевался, возвращаюсь к тебе, Прашкевич, к твоему «путеводителю по НФ».

По традиции свои творческие блуждания авторы предъявляют публике с отточиями. Невозможно передать на бумаге все извивы писательской биографии, как невозможно достоверно прокомментировать пушкинский донжуанский список. Сфотографироваться в обнимку с вечностью обычно хочется с приличной прической. Себя расхристанного автор командирует в книги, распределяет свои преступления и болезни между героями соразмерно симпатиям – одному достается больная печень, другому – съеденная циррозом совесть.

«Бедекер» отточий не подразумевает. «Я не собираюсь скрывать каких-то темных сторон даже своей собственной жизни» (поэтому он и пишется бесконечно, как отметил беззастенчивый Ларионов, мысленно вспоминая классику: «А голову мою не оплакивай, потому что за двадцать лет кто-нибудь из нас уж обязательно умрет – или я, или эмир, или этот ишак. А тогда поди разбирайся, кто из нас троих лучше знал богословие!»).

В опубликованной (не полностью) первой части «Бедекера» жемчуг тешит мне глаз настолько, что стекляшки, норовящие временами посягнуть на мой читательский вкус, воспринимаются вполне благодушно. Здесь, возможно, сказывается эффект лояльности. Отношение к тексту зависит от отношения к автору. Лучше всех точку зрения на этот скользкий вопрос выразил мой друг писатель Николай Романецкий. С писателем нужно просто дружить, читать его вовсе не обязательно, считает Коля. Лучше даже вообще не читать, чтобы в человеке не разочароваться. Читающие друг друга авторы обычно льстецы и подпевалы. Я не похвалю его сегодня, он меня не похвалит завтра. А если сдуру скажешь, что не понравилось, наживешь себе врага на всю жизнь. Писатель – млекопитающее злопамятное. Вон, недавно в ЖЖ Житинского (http://maccolit.livejournal.com) наехал кто-то на писателя Диму Быкова, мол, никакой он не писатель, а памфлетист, так Быков враз обрил обидчика под нулевку, ни волоска на лысине не оставил.

Я Прашкевича читаю с пристрастием. Что не нравится, то не нравится, так ему об этом и заявляю. Он, конечно, делает обиженное лицо, но внутри-то понимает прекрасно, что Етоев зря ругаться не станет. И насчет стекляшек, упомянутых выше, – тут уж ничего не поделаешь, во всем, что связано с восприятием юмора, я занимаю позицию ретрограда. Ну не нравятся мне, хоть убейте, смехословие измайловского пошиба, нет-нет да и попадающееся в «Бедекере»: «Из животных кампучийцы больше всего не любят пингвинов, потому что хорошо помнят слова М. Горького про его жирное тело». Допущенное рассогласование во временах («пингвинов» – «его») я, считайте, даже и не заметил.

Или, скажем, такой пример: «Но еще больше кампучийцы ненавидят кенгуру. Существует много народных легенд и преданий о том, как кенгуру хватали детенышей кампучийцев, путая их со своими, и огромными прыжками уносились вдаль... В хижине каждого кампучийца можно увидеть портрет большого бородатого мужчины. Каждый кампучиец сразу скажет, что это портрет Большого Белого Охотника, Убившего Кенгуру Мирового Капитализма... Землю кампучийцы делят на два полушария, и одна половина кампучийцев шарится на одном полушарии, а другая на другом... Некоторые кампучийцы входят в шведский парламент. Они моют там полы, после чего в парламент входят шведские парламентарии...».

Сплошной «Аншлаг» да и только.

Правда, автор, будто зная заранее мои сегодняшние к нему претензии, ловко переводит огонь с себя на вымышленного фантаста Королева, перу которого якобы принадлежит этот «юмор»: «Молодые фантасты и поэты заржали – рассказ Королева пришелся им по душе».

Если автор подчеркивает таким манером органическую ущербность своих коллег, то это у него получилось. Если это попытка повеселить читателя, то ставлю ему «неуд» по юмористике. Но этот «неуд», вполне простительный на общем фоне литературных декораций «Бедекера», искупается твердым «удом» за удовольствие, полученное от книги в целом.

Составная композиция книги – документы сменяет проза, в прозу вклиниваются мемуарные комментарии, их поддерживают цитаты и афоризмы плюс десятки соблазнительных мелочей, скрепляющих повествование воедино, – Америку в литературе не открывает. Прием обкатан поколениями писателей на поколениях критиков и читателей. Важен при такой композиции не умышленный формальный прием, а кровеносная система всей книги, питающая живой энергией любую клеточку ее организма. У «Бедекера» организм живет, его сердечная мышца не дает сбоев. Именно про такие книги писал покойный Штерн (цитирую по переписке с Прашкевичем): «Писатель сразу виден по тексту. Сразу. Пусть он будет самым последним из чукчей. Пусть правильно или неправильно расставляет слова, пусть его вкус подводит – главное, чтобы текст был живой. А с живым человеком всегда можно поговорить и договориться. А если не договориться по причине крайней отдаленности вкусов и характеров, то хоть разойтись, уважая друг друга».

Книга тем отличается от музея, что человек в ней остается живым, продолжает общаться с нами, улыбается, дает нам советы, а не умильно смотрит с портретов на горстку зевающих посетителей, приносящих ему посмертную дань признательности.

Множество хороших людей говорят с нами со страниц «Бедекера». Понятно, благодаря Прашкевичу. Если бы не проныра автор, вовремя подсуетившийся ради нас, не видать бы нам ни писем Ефремова, адресованных школьнику из Тайги, ни страничек о Боре Штерне («говорить с ним было бессмысленно, его надо было читать»), ни советов Аркадия Натановича, подкрашенных рюмкою коньяка, ни астафьевских пьяных слез, ни лагерных историй Сергея Снегова...

На Сергее Снегове задержусь.

В «Бедекере» Прашкевич пишет: «На титуле “Норильских рассказов” написал Сергей Александрович: “Милый Гена! В этой книге нет литературной фантастики, зато фантастика моей реальной жизни”».

Пример такой реальной фантастики, взятый из жизни Снегова (и озвученный в «Норильских рассказах»), я сейчас приведу. Пример этот очень важен, в нем ярко проявляется связь между жизнью человека и литературой.

Год тридцать седьмой. Пересыльная тюрьма по дороге из Бутырок на Соловки. Молодой Сергей Снегов, осужденный по статье 58 (участие в молодежной антисоветской террористической организации), попадает в камеру, плотно заполненную людьми. Единственное свободное пространство, где можно расположиться по-человечески, занимает четверка воров в законе, они-то и правят бал – отбирают у заключенных вещи и запасы еды, которыми их снабдили родственники перед этапом. Один из уголовников подходит к новенькому, Сергею Снегову, и требует поделиться. Снегов посылает его подальше. «Лады, – говорит блатной. – Даю тебе десять минут. Все притащишь без остатка. Просрочишь – после отбоя придем беседовать». И добавляет, уже отходя: «Шанец у тебя есть – просись в другую камеру». В общем, своим отказом новоиспеченный «террорист» Снегов подписал себе приговор. Остальная 58-я ни за что не вступились бы за одиночку – вступишься, тут же тебе добавят «создание враждебной антисоветской организации» со всеми вытекающими последствиями. О переводе в другую камеру, как ему посоветовал уголовник, вообще не могло быть речи.

Время приближалось к отбою, камера тревожно молчала, и, чтобы как-то отвлечь себя от этой давящей тишины, Снегов просит соседа рассказать ему какую-нибудь историю. Тот отнекивается, говорит «не знаю» и предлагает Снегову рассказать историю самому.

Далее цитирую автора:

«Не знаю, почему мне вспомнилась эта удивительная история, странная повесть о Повелителе блох и парне, чем-то похожем на меня самого. Меня окружили видения – очаровательная принцесса, бестолковый крылатый гений, толстый принц пиявок, блохи, тени, тайные советники. Я видел жестокую дуэль призраков Сваммердама и Левенгука – они ловили один другого в подзорные трубы, прыгали, обожженные беспощадными взглядами, накаленными волшебными стеклами, вскрикивали, снова хватались за убийственные трубы. Я сидел лицом к соседу, но не видел его – крохотный Повелитель блох шептал мне о своих несчастьях, я до слез жалел его. И, погруженный в иной, великолепный мир, я не понял ужаса, вдруг выросшего на лице соседа. Потом я обернулся. Четверо уголовников молча стояли у моих нар...

– Здорово, – сказал один из блатных. – Туго р оман тискаешь!

– Давай еще, – потребовал другой».

Литература не только лечит, случается, она спасает человека от смерти.

Разговор о ненаписанных частях книги («вторая часть будет посвящена алкоголю»... «третья часть – основной инстинкт»...), наверное, имеет резон перенести лет на двадцать в будущее, когда эти части будут написаны (или опубликованы), а читатели, если они к тому времени сохранятся, снесут на свалку опостылевшую политкорректность и не набросятся на автора с кулаками за осквернение священных имен.

Посмотрим.

Вот мы говорим «ужас, ужас», когда речь заходит об алкоголе.

И действительно – ужас, кто бы спорил.

Но ведь пишет же в своей мемуарной прозе покойный поэт Лев Лосев:

«Всем хорошим во мне я обязан водке. Водка была катализатором духовного раскрепощения, открывала дверцы в интересные подвалы подсознания, а заодно приучала не бояться – людей, властей. Даже удивительно, что при такой внимательной любви к водке лишь один-два человека из нас по-настоящему спились. Здоровье-то, не говоря уж о карьерах, мы себе пьянством попортили, но это другое дело, небольшая, в общем-то, цена за свободу, за понимание, за прекрасные стихи».

Да и многие самые смешные страницы русской литературы посвящены именно алкоголю. Гоголь, Достоевский, Лесков, Чехов, Пришвин, Булгаков, не говоря уже об авторах современных – от Венечки Ерофеева до Евгения Попова и Владимира Шинкарева с его митьковской апологией бражничества.

То есть не было бы алкоголя, не было бы и этих произведений.

Палка о двух концах. Тождество веселья и смерти.

Я сейчас приведу цитату, довольно длинную, в которой если и не брезжит свет в конце туннеля для человека пьющего, то хотя бы проглядывается возможность такого света.

«Алкоголь – тоже вызов судьбы... Вначале предстающий как новая забава, для некоторых этот вызов перерастает в битву насмерть. Известно: проигрыш в подобном предприятии всегда очевиден, выигрыш – всегда сомнителен. Более того, спорна сама возможность выигрыша. Но чем безнадежнее битва, тем поразительнее мужество принявшего ее. Не буду спорить с теми, кто убежден, что победа над соблазном, обретение крепости вместо разрушения, благодатный союз с винным духом невозможны – капитуляция, также как и путь героя, суть проблемы индивидуального выбора. Замечу только, что путь героя, по крайней мере, оставляет надежду узреть благодать, путь же капитуляции в лучшем случае обещает злую трезвость.

Каждый знает: верить честному слову пьяницы нельзя, пьяница своему слову – никто. Но знают многие также, что часто даже у самых горьких пропойц есть граница, которая остается для них свята. Через все уже переступили, но эта черта нерушима. Пропиты собственные деньги, пенсия матери, книги, завалявшееся с юности банджо, зимняя куртка, хранившиеся на чердаке велосипед и лыжи, а стеклянный шар с ратушей и зимой внутри (встряхнул, и закружилась вьюга) хранится как зеница ока. Этот шар по случаю достался забулдыге от старого – из той, прошлой жизни – приятеля, свершившего шенгенский вояж, и предназначен в подарок на день рождения дочке, которую забрала с собой бросившая забулдыгу жена. От всех прячет он шар в самой глубине комода – от мнимого вора, от собутыльника, от самого себя, потому что знает: покажет кому, проболтается – пропьет наверняка. Об этом же как будто писал Борис Вахтин: “Смотришь, ползает в темноте по бульвару у скамейки пьяный, говорить уже не может, мычит только, но не уходит, ищет чего-то, одному ему известно чт о, но не оттащить его, пока не найдет, не уговорить уйти. Ползая, мычит – до утра будет тут руками шарить. Оказывается, это он какую-то батарейку ищет, которую другу нес, обещал, для фонарика батарейку – семнадцать копеек штука, плоская, однако дефицит”. Тут та же священная граница, та же цитадель, которую держит пьяница неколебимо, не сдает до самого смертного часа. Откуда силы на охрану этих последних рубежей у человека, давно, казалось бы, сдавшего все, что можно и нельзя, сидящего на собственноручно созданном пепелище в добровольном гноище? Не тот ли это лучик благодати, что выводит нищих духом в Царствие Небесное?»

Это отрывок из предисловия Павла Крусанова к «Красной книге алкоголика» (СПб: Амфора, 2009), в которой ваш покорный слуга имел честь принимать участие в качестве автора одного из произведений, в нее вошедшего. Наравне, кстати, с Гоголем, Достоевским, Лесковым, Чеховым, Пришвиным и другими неплохими писателями, о которых упоминалось выше.

Пить, конечно, надо бросать.

Когда в 1995 году Боре Штерну вручали премию «Странник», он, кивнув на портрет Мусоргского работы Крамского (дело происходило в Доме композиторов в Петербурге), прямо так и сказал: «Господа, пить надо бросать».

Потому что, когда ты пьешь, то ничего не доделываешь до конца.

«Третья часть – основной инстинкт, потому что живая литература (а точнее, жизнь) на нем и замешана...»

Серьезное заявление.

«Я не собираюсь скрывать темных сторон даже собственной жизни. Неважно, будет ли кто-то на меня обижаться...»

Правда, автор все же добавляет, перед тем как поставить точку: «Я ведь не из тех наивных людей, которые путают истину с правдой...».

Последнее звучит как шутка, но в каждой шутке скрывается доля истины... или правды? Не знаю уж как выразиться точнее.

Что есть истина? Знаменитый вопрос Пилата так и остался без ответа.

Впрочем, прокуратору Иудеи ответ был нужен не более чем Иисусу лыжи.

Для Прашкевича, как и для Иисуса Христа, истина есть любовь.

Любовь бывает бесконечная, это Бог – любовь божественная, любовь вечная, любовь идеальная. И конечная – любовь к женщине. Последняя, любовь к существу земному, – проекция любви бесконечной на плоскость нашего конечного мира. Земная любовь есть правда.

Правд много, истинная любовь одна.

Как совместить множество правд и истину?

Самая главная книга на эту тему, которую написал Прашкевич, – «Герберт Уэллс (заново прочтенный)». Истина в уэллсовском варианте (и варианте Прашкевича соответственно) не окрашена в божественные цвета, во всяком случае – явно (Уэллс, как и Прашкевич, по вероисповеданию атеист). Она проявляется опосредованно через любовь не к Богу, а к человеку. К женщине. Единственной. Одежды которой всегда остаются белыми, несмотря на все твои множественные правды, сиречь измены.

Имя ее – жена.

Подходил к своему «Уэллсу» Прашкевич долго.

И не важно, что книга была написана под заказ, заказ – лишь случай, дающий возможность автору осуществить свои сокровенные замыслы.

Уже в ранних вещах Прашкевича («Такое долгое возвращение», «Мирис») зримо видится раздвоенность героев писателя, их метания между полюсом истины и полюсом правды. Центробежная сила желания срывает персонажей с орбиты, центростремительная сила любви (необратимость, о ней чуть ниже) удерживает героев от бездны, куда влечет их искусительное желание.

Вот отрывочек из повести «Мирис» (пояснение для не читавших повесть: Эля – жена героя, Ирина – его бывшая женщина, случайно встреченная в Болгарии), иллюстрирующий мою мысль:

«А Эля?

О, это был иной мир – понятный, добрый и нужный. И себе Ильев мог не лгать: у него не было выбора. Да он никогда и не думал так – Эля или Ирина? Интуитивно, бессознательно он понимал, что в этом “не было” кроется кое-что не менее важное, чем то, что мы определяем словом “любовь”, – необратимость. Ибо женщина, которую ты узнал, необратима. Он усмехнулся: как эволюция...».

А вот отрывок из повести «Поворот к раю» (1983), говорящий о том же:

«Живет в людях то, что Анри Пуанкаре достаточно ясно назвал смутным влечением к величественности. Именно это влечение показывает, как ничтожен телом и как велик умом человек. Ведь ум обнимает все, ведь ум примиряет любые крайности; там, в уме, Дмитрий находил все, чтобы и Ольга, и Соня, и он сам были счастливы. “Она же все понимает, – думал он об Ольге. – Когда я прихожу, когда я говорю, что вот опять задержался, она же видит меня насквозь. Она же молчит только потому, что сама не может, не хочет лгать. Она и так глотает мою ложь, потому что, если ее не проглотить, все рухнет сразу и уже навсегда. Я и так делаю ее соучастницей своей лжи. Если бы не ее молчание, – признавался он, – все бы давно рухнуло. Меня спасает лишь то, что она молчит...”».

И оттуда же:

«“Нам всегда могло быть вот так хорошо!”

Это он сказал себе. Не Ольге.

Когда Ольга была такая, когда она не настаивала именно на своем варианте, когда она думала не только о них двоих, но включала в себя и многих других людей, он, Дмитрий, чувствовал себя счастливым».

Здесь, особенно в последней цитате, уже Уэллс, его мысли о супружеском счастье. Правда не заслоняет истины. Женщина, единственнаяженщина, которую ты любишь по-настоящему, думает не только о вас двоих, но включает в круг твоих любовных привязанностей и многих других людей. Безревностно включает. Вот идеал счастья, какого желал Уэллс. В своем желании, увы, он был одинок. Единственная женщина, которую ты любишь по-настоящему, не желает делить тебя ни с одной из твоих временных правд.

Сам английский классик в «Опыте автобиографии» объясняет свою чувственную раздвоенность прагматически:

«Думается, со времени моей крайне примитивной, детской, чувственной и безотчетной страсти к Эмбер и до смерти моей жены в 1927 году я ни разу, за исключением каких-то мимолетностей, не был по-настоящему влюблен. Я любил Джейн и доверял ей, а другие романы занимали в моей жизни примерно то же место, что в жизни многих деловых мужчин занимают рыбная ловля или гольф. Они служили лишь дополнением к моим общественно-политическим интересам и литературной деятельности. Они сплетались с моим пристрастием к перемене обстановки и с необходимостью вести дом за границей; благодаря им я всегда был бодр, энергичен и избавлен от однообразия...».

Впрочем, есть у классика и более откровенные сочинения – и теоретические, и художественные, – где он рассуждает о полигамии как основе будущего государства свободы.

До сих пор я не давал слова женщине.

А как она, женщина, относится ко всем этим бредовым идеям, которыми мучаются мужчины в попытках примирить правду и истину?

Снова обращаюсь к Уэллсу, к его «Опыту автобиографии»:

«В сентябре 1934 года я поехал в Боднант и остановился там у Кристабель (леди Эберконвэй). Мы много гуляли по тамошним нескончаемым садам и разговаривали. Я рассказал ей о том, что меня тревожило. “Мы все обманываем, – сказала мне Кристабель. – Мы вынуждены обманывать мужчин так же, как обманываем детей. Не оттого, что мы вас не любим, а оттого, что вы – существа деспотичные и не позволяете нам шагу ступить свободно. Зачем докапываться до всего? Никто не выдержит такого безжалостного экзамена, какой ты учинил Муре – (Мура, баронесса Мария Игнатьевна Будберг, в девичестве Закревская, по первому браку – графиня Бенкендорф, – женщина, которая в последние годы скрашивала жизнь писателя. – А.Е.). – И добавила: – Мой совет, держись Муры, Герберт, и закрывай глаза на всё. Вы безусловно любите друг друга. Разве этого недостаточно?”»

Далее, беседуя, Ларионов вспоминает книгу Прашкевича «Шкатулка рыцаря» и коротенько характеризует каждую повесть.

«“Демон Сократа”. Замечательная повесть об ответственности ученого и о том, что даже на роковых ошибках можно учиться...»

Интересно написал Ларионов. Сразу представляю такую картинку: стоит Володя у себя дома возле стеллажа с книгами и выбирает, что бы ему такое почитать. Стоит, мучается, не знает, что выбрать. А дай, думает, почитаю я что-нибудь об ответственности ученого, давненько я ничего об ответственности ученого не читал. И о том, что даже на роковых ошибках можно учиться...

Вообще-то в «Демоне», насколько я это понял, речь идет не об учебе на роковых ошибках. Для того этот демон и существует, чтобы схватить человека за руку, не дать ему совершить поступок, который нарушил бы утвержденный миропорядок. «Не руководствуйся внутренними побуждениями, когда хочешь что-либо предпринять, – шепчет демон неразумному индивидууму, – действуй рационально». Если неразумная особь все же совершает ошибку, то ошибка эта вырастает в ошибищу и способна, по теории Тьюринга, вызывать непредсказуемые последствия. Полезет, например, человек в кладовую за валенками, а валенки выросли за лето на семь размеров. Или член-корреспондент Академии наук СССР, почетный член Венгерской академии и Национальной инженерной академии Мексики, почетный доктор Кембриджского университета (Великобритания), Тулузского университета имени Поля Сабатье, иностранный член Национальной академии Деи Линчеи, почетный член Эдинбургского королевского общества и американского Математического общества, почетный доктор натурфилософии университета имени братьев Гумбольдтов (Берлин) и чего-то там еще превратится вдруг в охотника-чукчу, усядется в своем кабинете на медвежьей шкуре и, подобрав под себя кривые ноги, будет таскать с чугунной сковороды куски черного сивучьего мяса.

Герой повести, писатель Хвощинский, которого рукотворный НУС (от древне-греческого νοῦς – мысль, разум, ум; так называется некая мыслящая машина) из сугубо рациональных соображений вводит в свою детерминированную систему в качестве элемента неопределенности, – превращается в процессе притирки в послушную системе деталь. Правда, это ему, вроде, пришлось по нраву – пожелал чая стакан, горячего, крепкого, с сахаром и косой долькой лимона, глаза закрыл, открыл и, пожалуйста, – «пустое купе, слабый свет... На столике стакан в тяжелом серебряном подстаканнике...». И хотя демон топчется на твоем плече и кричит в ухо: «Не делай этого», – терпкий аромат искушает, и ты делаешь первый глоток.

Повесть, отдаю должное Ларионову, действительно замечательная. В ней присутствует то здоровое художественно организованное безумие, без которого проза вянет, как вянет неразделенное чувство.

«Лучше объясни, откуда все это?» – спросил автора Аркадий Стругацкий, когда прочитал «Демона».

Прашкевич ему ответил.

Желающих услышать ответ отсылаю к соответствующему месту в «Бедекере».

Бегло следом за Ларионовым перескакиваю по шапкам названий повестей сборника: «Пять костров ромбом»... «Анграв-VI»... «Кот на дереве»... «Приключение века», оно же «Великий краббен»... «Шкатулка рыцаря»... Всё у меня в пометочках, на форзацах нету живого места от «чернильных» и карандашных записей, хорошо еще, что книга моя, а не выпрошена на время у какого-нибудь знакомого книголожца, члена общества любителей нечитанных книг.

Кстати, меньше всего иссижены моими любопытными птичками поля повести «Анграв-VI». То ли повесть оказалась холодноватой из-за сильной удаленности мира, где разворачиваются ее события, от планеты, на которой я родился и вырос, то ли еще не выветрились из моей головы мотивы лемовского «Соляриса». Только, упаси боже, не поймите концовку последней фразы как намек на вторичность. Писатель, как всегда, оригинален и здесь. Еще бы, инопланетный разум, не знающий, что такое смерть, и с помощью садистских экспериментов над людьми пытающийся постигнуть ее природу. Подобного сюжета я не встречал ни в «Указателе сюжетов в произведениях научной фантастики», ни в других популярных справочниках.

Раз уж я упомянул о пометках, то не вижу особого греха в том, чтобы не воспроизвести некоторые из них.

«Кот на дереве»...

«Мальчишкой я немало часов провел в размышлениях над путешествиями – во Времени. Внизу, под обрывистым берегом, шумела Томь. Я сидел под рыжими, как фонари, лиственницами. Как ни был я мал, меня уже тогда мучительно трогала якобы доказанная учеными невозможность никаких физических перемещений во Времени».

Место в повести отчеркнуто мной вот по какой причине.

Дело в том, что другой персонаж Прашкевича, Ленька Осянин, юный герой романа «Теория прогресса», на этот счет нисколько не сомневается. Ему, Леньке, для подобных перемещений без надобности даже машина времени. «Осянин считал: путешествовать в будущее можно без всяких затей, без всяких машин времени. Запасся продуктами, интересными книжками, отключил радио, запер дверь, а ключи выбросил в окно. Лежи себе на диване, время само перенесет тебя в будущее.

В кашне, ладонью заслоняясь,

сквозь фортку крикну детворе:

какое, милые, у нас

тысячелетье на дворе?

А там уже другое тысячелетье.

Величественные небоскребы, фонтаны, незлобивые мирные люди...».

И, знаете, Ленька Осянин прав. Машина времени хорошо, а диван лучше. Главное, чтобы клопов не было.

Далее мной отмечено многоточие длиной в полторы строки в одной из начальных глав. Вот как это выглядит на странице:

«Взяв за основу ................................................................ на восьмом году неимоверных усилий я добился определенных результатов».

Писатель, умница, применил здесь блестящий ход, спасительный как для читателя, так и для самого автора: изъял из текста теоретический материал, интересный лишь для узких специалистов, оставив нам конечный продукт – аппарат для перемещений во Времени. Хорошо, редактор, отвечавший за повесть, не оказался педантом, не потребовал от автора подробно обосновать все технологические моменты создания уникального аппарата.

В моей писательской практике произошел такой же, примерно, случай, правда, с точностью до наоборот.

Было это в журнале «Костер» в 1997 году. В журнале готовили к печати мой рассказ «Мастер парашютного спорта». Однажды раздается в моей квартире телефонный звонок, звонит редактор отдела прозы, просит приехать меня на Мытнинскую улицу, дом 1, в редакцию.

Приезжаю.

«Понимаете, Александр Васильевич, – смущенно говорит мне редактор (на самом деле – редакторша), – лично у меня к вашему рассказу претензий нет, но его прочел наш главред, он такой, он у нас все читает. Видите? – почёркано на полях... Надо бы немного рассказ подправить».

«О чем речь, – говорю я симпатичной редакторше, – сделаю, не переживайте».

И вежливо при этом киваю.

«Вот глядите, – говорит она мне, тыча карандашом в пометки. – Вы здесь пишете: “Минут десять он ходил вдоль забора, стуча зонтиком о сухие доски. Потом решительно направился в дом, выпил кружку холодного молока и приступил к делу. К вечеру парашют был готов. Материалу ушло немного”. У меня вопрос: как может десятилетний мальчик изготовить за полдня парашют? Нет, я все понимаю, условность и все такое, но наш главред, он же у нас технарь, ему нужно, чтобы было подробно...».

В общем, где-то через неделю я принес в редакцию исправленный вариант, где фактически ничего не исправил. То есть все оставил, как есть, за исключением нескольких точек и запятых. И успокоился. А осенью, когда журнал вышел, я, не глядя, купил в издательстве экземпляров десять, чтобы подарить их детям моих знакомых, и в метро, пока ехал домой, этот свой рассказ прочитал. Он оказался не мой. Я его не узнал. Даже название было не мое, а чужое. От меня осталась одна фамилия. И десяток исковерканных фраз. До сих пор та стопка «Костров» пылится где-то на антресолях.

Ну, скажете, сравнил! Парашют и машина времени!

Только это, может быть, для вас парашют – пустяк, не важнее чем носовой платок или, там, половая тряпка. Для меня парашют полезен, во-первых, тем, что, случись в стране какая-нибудь очередная беда, он обеспечит впрок удобным пошивочным материалом всю мою большую семью, включая нескольких близких родственников. А во-вторых, – не надо забывать и его основное назначение. Живем-то мы с вами хоть и не на облаке, но падать приходится иногда ой с какой большой высоты.

Добавлю, что склонность к изобретательству – и не только применительно к героям Прашкевича, а вообще, – замечательное свойство русского человека. Не важно, что он изобретает и получит ли его изобретение путевку в жизнь, главное для него – изумить. Парашютом необычной конструкции, машиной времени, зажигательным инструментом – катоптрикодиоптрическим, каким мечтал удивить казенный дьяк посольского приказа Якунька Петелин князя Федора Юрьевича Ромодановского в «Подкидыше ада», или детским тренажером, придуманным моим приятелем Сашей Гузманом и состоящим из стула с вделанным в сиденье магнитом и железных трусов, которые надеваются на ребенка...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю