444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Соболев » Грифоны охраняют лиру » Текст книги (страница 11)
Грифоны охраняют лиру
  • Текст добавлен: 24 июня 2021, 09:30

Текст книги "Грифоны охраняют лиру"


Автор книги: Александр Соболев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

21

 Там оказалось неожиданно многолюдно: Никодим даже вообразить не мог, что простые сборы молодого писателя на литературный вечер больше всего по стилистике и числу задействованных лиц будут напоминать выезд Гелиогабала. Еще у подъезда он заприметил странный автомобиль, похожий одновременно на катафалк для страдающих ожирением и на полицейский экипаж для заключенных-карликов – черный, мрачный, угловатый, с какой-то дополнительной макабрической матовостью боков; за рулем там сидел сосредоточенный бородач в сложной полувоенной униформе. Еще необычнее было в самой квартире: посередине холла стояло огромное инвалидное кресло на хромированных колесах с сиденьем из мягкой кожи, рядом с ним, проверяя какие-то крепления на тыльной стороне, топтались два здоровяка в таких же особенных костюмах; Генриетта, скептически на них взирая, стояла поодаль, прислонившись к притолоке и держа в руках пару костылей из какого-то специального темно-дымчатого дерева. Сам Краснокутский в белом тропическом костюме сидел в другом кресле, неподвижном; вокруг него суетилась гримерша в коротком темно-синем халате, наводя последние штрихи на его одновременно утомленную и довольную физиономию. «Чуть не опоздал», – сказал он сквозь зубы, чтобы не мешать гримерше, именно в этот момент припудривавшей ему щеку. Никодим пробормотал что-то одновременно успокаивающее и задиристое. С обычным своим протеизмом он бессознательно переходил на речевую манеру собеседника, что порой оказывалось неловким: например, говоря с заикой, он сам начинал запинаться – это можно было принять за передразнивание. Короткая пикировка, осложнявшаяся тем, что один из собеседников старался поменьше шевелить челюстями, быстро вывела разговор в такую тональность, в которой просить о смокинге (вопрос о котором Никодим не переставал держать в голове) сделалось неловко; впрочем, одновременно в нем поднималось раздражение, зацепляющее и завтрашний визит. В результате он решил, что если он зачем-то вдруг срочно понадобился князю, то соображения униформы можно бы и отставить, – и о смокинге было забыто.

Новое действующее лицо – дама средних лет, с короткой стрижкой и в деловом костюме, вышла из двери столовой и хлопнула в ладоши: «Все готовы? начинаем». Гримерша отступила, уважительно любуясь плодами своих трудов; здоровяки подхватили Краснокутского на руки, как два Франкенштейна, не поделившие невесту, и нежно перенесли его в кресло, после чего построились: деловая дама взялась за ручки кресла, за ней – двое здоровяков, причем каждый держал по костылю. Гримерша и Генриетта остались где были; очевидно, роль их на этом закончилась. Процессия медленно двинулась к выходу; Никодим, не получивший приглашения, поплелся следом.

По слаженным движениям видно было, насколько отработана вся схема транспортировки Краснокутского: перед лестницей дама принимала костыли, а здоровяки брались за кресло; на ровном месте они вновь менялись – шофер, мгновенно оживший и выпроставшийся из машины, плавным движением распахнул заднюю дверцу и выдвинул оттуда длинный пандус со страховочными поперечинами; кресло было ввезено туда, развернуто и укреплено ремнями. Тут вспомнили и про Никодима – прямо напротив трона Краснокутского воздвиглось каким-то образом другое кресло, поскромнее, куда он был водворен приглашающими жестами распорядительницы. Изнутри салон казался значительно больше, чем снаружи: обтянутый какой-то мягкой тканью (Никодим мысленно предположил, что если седок, свихнувшись вдруг от умственного напряжения, начнет биться головой о стенки, ничего с ним не будет), со скрытыми лампами, заливавшими его мягким уютным светом, баром-холодильником – он казался скорее кают-компанией космического корабля, чем автомобильным нутром. «Кстати, – сказал Краснокутский, когда они остались одни, – ты ведь не поверил тому, что я вчера наплел тебе про Генриетту? Она меня запилила». – «Конечно нет», – соврал Никодим. – «Ну то-то. Что будешь пить?» Никодим, на глубине души которого продолжало копиться раздражение, решил попросить чего-нибудь, чего бы в походном баре не нашлось: мелковатое чувство, которое сразу и было наказано. «Знаешь, мне рассказывали, есть такая настойка, бирманская что ли, со змеей». – «А, цзилиневка?» С неожиданной для одноногого прытью он вскочил с кресла, распахнул дверцу бара и вытащил пузатую бутыль с желтоватой жидкостью. Широкогорлая кобра через стекло укоризненно смотрела на Никодима мертвыми глазами. Краснокутский щедро плеснул в широкую рюмку и подал ее Никодиму, после чего, пробормотав «а я, пожалуй, водочки», сунул бутыль со змеей обратно в бар и достал оттуда, мелодично позвенев стеклом, бутылку обычной «смирновки». Чокнулись. Кажется, утопление в мальвазии в некоторых кругах почиталось сладкой смертью: покойная кобра так, вероятно, не считала, поскольку успела отравить место своего упокоения удивительно гнусными миазмами. Впрочем, Никодим стоически допил рюмку до конца и с облегчением отставил ее.

Было полное ощущение, что машина стоит на месте, лишь немного урча мотором и покачиваясь, но, отдернув шторку, Никодим обнаружил за темноватым стеклом быстро перемещающийся городской пейзаж, впрочем, неопознаваемый. Разговор не складывался: Краснокутский, казалось, был чем-то озабочен, отвечал невпопад, а потом и вовсе замолчал, покачивая рюмку в руке и следя за тем, как ведет себя налитая в нее жидкость. «А правда, что в Южном полушарии водоворот кружится в другую сторону?» – спросил вдруг он. «Не знаю, – честно отвечал Никодим. – А что?» – «Да так, просто», – и опять угрюмо уставился в рюмку. – «А кто там будет еще?» —«Да все будут. Ты много знаешь современных писателей?» – «Не особо». – «Ну вот все они непременно будут там». – «А Ираида Пешель?» – «Она ведет собрание и вручает премию». – «А ее нет смысла спросить об отце?» Краснокутский захохотал, и Никодим понял, что, несмотря на скромное количество выпитого, он уже ощутимо нетрезв. – «Ну спроси, спроси, если не боишься». Никодим потребовал объяснений.

Оказалось, что Шарумкин с ней был некогда хорошо знаком («Не до такой степени, чтобы тебе ожидать братика или сестричку», – уточнил Краснокутский) и даже останавливался в их с мужем («естественно, штатским») квартире, когда приезжал в Москву. Но однажды он, повинуясь какому-то недоброму чувству или из соображений литературной беспристрастности (что, между прочим, одно и то же), написал рецензию на ее сборник стихов «Надвое сказала», впоследствии прославленный. Краснокутский откашлялся и стал цитировать, почему-то понижая голос и слегка грассируя (Никодим догадался, что он старается подражать отцовским интонациям, и как-то подобрался, как в близком присутствии духа на спиритическом сеансе): «В этой книге замечательно прежде всего умение создать ощущение духовной зажиточности, душевного переизбытка, достигаемое не словесными средствами, а, напротив, вопреки прямому высказыванию. Мы читаем „Влачаху медленно свою плачевну ветхость“, а представляем не нищую странницу с посохом, а молодую дебелую даму в роскошном будуаре, которая бьет горничную по щекам за то, что та испортила кружева». «Ираида разозлилась просто жутко, – продолжал Краснокутский уже собственным голосом.– То ли ей действительно хочется, чтобы все считали, что она такая неземная и вся не от мира сего, а деньги ее откуда-то берутся в тумбочке, то ли папенька твой и правда каким-то чудом угадал насчет горничной… а может, от горничной и слышал, прислуга всегда была от него без ума». – Он посмотрел на Никодима, наклонив голову и сразу сделавшись похожим на подвыпившего крупного попугая. «А что значит „штатский муж“?» – спросил Никодим, которому история эта очень понравилась.

Краснокутский с удовольствием стал рассказывать. Звезда Ираиды, как он выразился, взошла на небосклоне лет десять назад, причем с необычной стороны – имя ее всплыло в каком-то скандале с армейскими поставками: выяснилось, что, например, крестьянский кооператив, поставляющий фураж и валенки для военных нужд, тесно и даже отчасти интимно связан с мелкой служащей Министерства обороны, чуть ли не секретаршей заместителя министра. Естественно, лакомым этим сюжетом заинтересовались журналисты, и чем больше они находили подробностей про эту таинственную барышню из министерства, тем больше воодушевлялись: оказывалось, что связана она была не только с фуражом и даже не столько с фуражом, а контролировала чуть не треть всех военных поставок, но при этом (отмечали самые объективные) вела себя по совести, в несколько раз цен не завышала, гнилье не подсовывала и вообще представляла собой не классический тип казнокрада, а какого-то нового хозяйственника, давно чаемого и провозвещенного Костанжогло в юбке, органически не переносящего, когда лишняя копеечка случайно укатывается в чужой карман. Более того, выяснилось, что положение ее в министерстве определялось отнюдь не коммерческими успехами, а суммой благосклонностей, которые к ней испытывали высшие военные чины, причем благосклонность эта крепилась не на всяких легкомысленных основаниях, а, напротив, на редком ее и изворотливом уме, так что даже почтенные мужи в генеральских мундирах не брезговали приходить к ней за советом, а то и помощью. Случались, конечно, и истории романтического плана, ходили всякие слухи (кое-какие из них она и сама с удовольствием поддерживала) о вызовах, поединках, залпах через платок, юнкерах, стрелявшихся на пороге, и тому подобной архаической экзотике, часто приписываемой гарнизонной молвой некоторым дамам особенного склада. Впрочем, формально она была замужем за каким-то таинственным мичманом, вечно пребывающим в дальних и сугубо засекреченных походах на кораблях с именами вроде «Крадущийся» и «Пытливый».

Добрались журналисты и до ее стихов, которые она особенно не скрывала, но слишком и не афишировала. Вечные пленники стереотипов, корреспонденты ожидали найти сочинительницу безыскусных виршей, из тех, что образуются сами собой при стихийном распределении ролей в любой достаточно крупной общности, приветствующую рифмованными строками всякий начальственный юбилей. Вышло не так и даже совсем не так: стихи оказались тонкими, остроумными, весьма ладно сделанными, так что повода для глумления не вышло: пару раз особенно энергичные публицисты из самых жгучих обличителей вставляли в свои филиппики по строфе-другой из ее стихов, но всегда получалось, что на фоне цитаты окружающие их прозаические строки, полные самого отчаянного гражданского негодования, начинали выглядеть тем, чем и были – жеваной бумагой. Впрочем, вскоре декорации переменились, и связываться с ней сделалось опасно.

На эти годы пришелся очередной финансовый кризис – из тех, что время от времени, раз в несколько лет, посещают любезное отечество, заставляя переводить целые отрасли хозяйства в режим бережливости и оттого несколько оздоровляя экономику. Первой жертвой кризиса обычно делались несколько сотен граждан, по собственному их определению, умственного труда: художники, арт-критики, пишущие про художников, редакторы, печатающие статьи арт-критиков, издатели, нанимающие на работу редакторов, и так далее; вся эта пищевая цепочка, лишившись тех крошек с барского стола, которые в тучные годы позволяли ей безбедно существовать, велеречиво восхваляя друг друга и бойко поругивая власть, начинала, оголодав, бороздить воды житейского моря в поисках нового источника пропитания. В результате одна из групп, возглавляемая неким критиком Трусовым, в поисках прокорма решила попытать счастья у Ираиды Пешель, надеясь, что в трудную годину, как не раз уже бывало в русской истории, армия выстоит под внешними ударами и не даст пропасть своим. Собрали импровизированную делегацию, куда, кроме самого Трусова, вошел знаменитый поэт Степанов-Зарайский и художница Косяченко. У Трусова, считавшего себя тонким психологом, был стратегический расчет: поэта он брал для того, чтобы Ираида Пешель почувствовала свое превосходство по литературной линии: Степанов-Зарайский был бездарен, как пробка, и глуп, как мерин, отличаясь лишь в двух областях – мог пить, не пьянея, и начинал любую фразу словами «мы, поэты». Косяченко пригласили, напротив, чтобы польстить Ираиде по женской части, поскольку была она как-то особенно непритязательна на вид. Себе же Трусов отводил роль тарана, крепко надеясь и на свою напористую деловитость, и на мужскую хватку: по этому поводу был (между прочим, на деньги той же Косяченко) выкуплен из заклада замечательный кримпленовый костюм, который должен был добавить блеска его неотразимости.

Аудиенция была получена как-то на удивление легко: когда троица с заранее обиженным видом явилась в дубово-мраморное великолепие приемной Минобороны и попросила о встрече с Ираидой Авессаломовной, им велели немного подождать и почти мгновенно выписали пропуска и проводили внутрь; не помешало даже то, что паспорт у служителя муз оказался не только просрочен, но и замызган до последнего неприличия. Впрочем, и Степанов-Зарайский, и Косяченко, страшно заробев еще в приемной, практически потеряли дар членораздельной речи, оставив все переговоры исключительно в ведении своего предводителя.

Ираида встретила их приветливо, даже чересчур: сказала что-то приятное о пейзажах Косяченко (отчего та, непривычная к похвалам, залилась вдруг краской), процитировала две строчки Степанова-Зарайского, о которых он и сам за давностию лет, кажется, забыл, и особенно расхвалила критический талант Трусова, с нажимом напирая на какую-то «внутреннюю ясность взора», наличие которой в себе он до сих пор не подозревал, но тут же немедленно и ощутил. В частности, внутренний взор подсказал ему, что Ираида осталась в высшей степени неравнодушной к его маскулинным чарам, оттененным знаменитым костюмом, и что следовало бы ковать это железо по возможности оперативно; тут, впрочем, взятые с собой со стратегической целью соратники оказались уже скорее обузой, поскольку оба, растаяв, приободрились: поэт намекал, что знакомство было бы неплохо отметить, а художница рассуждала насчет мягких полутонов Ираидиной ухоженной кожи и как могли бы они неплохо смотреться, будучи запечатленными на холсте. По всему следовало, что успех нуждался в закреплении, – так что Трусов, решительно заткнув своих спутников, стал разворачивать перед внимательно слушавшей Ираидой план издания художественного ежеквартальника (конечно, богато иллюстрированного), в перспективе – ежемесячника, на базе которого хорошо было бы сделать галерею, а при ней, конечно, клуб – «а вы были бы там хозяйкой», – кончил наконец Трусов и сам отчего-то смутился.

Рассказывая об этой истории, Краснокутский недоумевал – то ли действительно в эту минуту дух гаммельнского крысолова сошел на Трусова (ни до, ни после не отличавшегося особенным даром убеждения), то ли у Ираиды были свои причины с особенным вниманием отнестись к его самонадеянным проектам, но она, вместо того чтобы выпроводить их, хотя бы и вежливо, практически выпроводилась с ними сама. Может быть, и был в этом тонкий расчет и особенная дальновидность, поскольку через несколько месяцев в Министерстве обороны открылись какие-то чрезвычайные злоупотребления и некоторые из Ираидиных соратников и покровителей были разжалованы, а кое-кто отправлен и на каторгу (где, впрочем, благодаря налаженным связям и предусмотрительным благоволениям тюремщиков надолго не задержался). В любом случае, жизнь Ираиды потекла по новому руслу: сперва она просто посещала все вернисажи, суаре и литературные чтения, на которые указывал ей Трусов, – неброско одетая, со стянутыми в хвостик волосами, в роговых очках (заведенных исключительно для мимикрии: зрение у нее было как у коршуна) сидела в дальнем ряду с блокнотом и карандашиком или стояла где-нибудь в уголке с одним и тем же бокалом весь вечер. После, поняв основные пружины, двигавшие столичную культурную жизнь, вошла в знакомство с главными действующими лицами, да так аккуратно и тонко, что те решили почти единогласно, что она «глуповата, но хотя бы скромна» и что стихи ее «для женских даже ничего» – имея, впрочем, на дальнем плане в виду и перспективу дотянуться до ее кубышки, о которой ходили самые соблазнительные слухи. Между делом она отмыла, вычистила и приблизила к себе Трусова, а после, совершив какие-то таинственные манипуляции с невидимым мичманом (который так и не вернулся из похода) и получив развод, вышла за него замуж. Короче говоря, когда через пару лет одновременно, с интервалом в несколько недель, вышли три ее стихотворных сборника, вся прогрессивная литературная компания уже была в ее надежных руках и управлялась ею почти неприкрыто: критики искали ее благосклонности, журналы соревновались в превосходных эпитетах применительно к ее стихам («Духовод» настаивал, что они «чарующие»; «Лебедь» возражал: «нет, волшебные и даже более того!»), а представители литературных премий выстраивались к ней в очередь – не побрезгует ли она ими, если ей совершенно случайно достанется первый приз. Нельзя сказать, что этот мягкий захват власти прошел совсем без затруднений: были и недовольные, особенно по освободительной линии, опасавшиеся, что лицо, вчера еще состоявшее в высоких чинах в наикоснейшем из официальных ведомств, вдруг оказывается во главе вольнолюбивого движения, но ропот этот был на удивление быстро не то чтобы подавлен, но как-то закончился сам собой: кто-то был приголублен и обласкан, кому-то просто заткнули рот штатной должностью в одном из журналов, а про кого-то вдруг выяснилось, что он много лет состоял тайным осведомителем охранного отделения, после чего ему сделалось уже не до разоблачений.

Покуда Краснокутский заканчивал свою повесть, автомобиль остановился окончательно – и круглое лицо шофера несколько раз показывалось за узкой черной решеткой, отделявшей салон, на манер полной луны, освещающей зарешеченное окно тюремной камеры: с той только разницей, что луна была с бородой. «Выходим», – скомандовал Краснокутский; Никодим с облегчением вышел из автомобиля, а на его место полезла вся группа поддержки: пандус был составлен, кресло выкачено – впрочем, пассажир его, как бы кощунственно пародируя известное исцеление, выхватил откуда-то костыли, вскочил с кресла и бодро зашагал ко входу, велев жестом Никодиму следовать за ним. Свита, как-то стушевавшись, осталась около машины к большому Никодимову облегчению – он заранее пытался определить свое место в этом воображаемом строю, и где бы он ни помещал себя, ни один из вариантов ему не нравился.

Автомобиль высадил их на Большой Никитской, недалеко от консерватории: Никодим, встревоженный долгим пребыванием в замкнутом пространстве, а пуще того – рассказами своего спутника, не сразу узнал место, но, узнав, уже сразу и понял, куда они направляются – в большой, прекрасно освещенный особняк, принадлежавший исторически какому-то обществу – не то спасения на водах, не то рысистого коннозаводства, – которое, чтобы накопить средств на основную свою деятельность, постоянно сдавало его по разовым оказиям – для выступлений заезжих лекторов, любительских спектаклей, а то и ради пышных свадеб кого-нибудь из высшего круга. Ныне, впрочем, судя по составу стекающейся к парадному входу публики, свадьба казалась маловероятной: преобладали нехорошо одетые люди средних лет, причем каждый обязательно что-то с собою тащил – или затрепанную папочку на манер той, в которой долго копятся документы по какой-нибудь безнадежной тяжбе, либо потерявший цвет и форму рюкзачок; попадались, впрочем, дамы без возраста с объемистыми сумками, чья решительная хозяйственность компенсировалась каким-нибудь необыкновенным цветом или избыточными аксессуарами: например, веночком искусственных цветов. Многие сжимали в руках одинаковые лиловые карточки – вероятно, билеты или пригласительные. Никодим поинтересовался у Краснокутского, есть ли у них с собой что-нибудь в этом роде. «Не будь смешным, парень», – отвечал тот надменно, продолжая ловко, несмотря на костыли, лавировать в толпе.

По оформлению подъезда видно было, что тут ожидается встреча людей с активной гражданской позицией: вся входная группа была затянута гирляндой из розовых воздушных шариков. Этому символу было уже лет двадцать: один из легендарных вождей прогрессистов, давно уже, впрочем, вышедший в тираж и вытесненный из дела молодыми соратниками, любил эффектно заканчивать свои речи, со словами «вы знаете, что делать», протыкая воздушный шарик иголкой с громким хлопком: так он намекал на особенную уязвимость Наследника Цесаревича, страдавшего потомственной гемофилией, – якобы любой укол, самый легкий, мог сделаться для него фатальным, так что долг каждого честного человека (поясняли его последователи) – при первой возможности такой укол нанести. Впрочем, несмотря на воинственную риторику, каждый раз отзывавшуюся согласным гулом слушателей, Наследник до сих пор здравствовал в своем швейцарском поместье, как, собственно, и сам пылкий трибун, доживавший свой век в деревенском доме где-то в Перхушкове. Традиция же осталась, так что розовый воздушный шарик сделался на некоторое время непременным символом протеста. Впрочем, Ираида, несмотря на военное прошлое (а может быть, напротив, благодаря ему), громких звуков не любила и лишний раз хлопать шариками не позволяла, но заветы основоположников все-таки чтила и на святое не покушалась.

Даже объединенный звук нескольких лопающихся шариков не произвел бы на Никодима ошеломляющего действия, испытанного им от пылкости, с которой был встречен Краснокутский. Сперва швейцар, весь в каких-то галунах, похожий на вице-короля небольшого государства, расплылся в заискивающей улыбке со словами «Илья Андреевич изволили-с…» – остаток фразы потонул в протяжном визге некой краснощекой барышни, бросившейся Краснокутскому на шею, так что он вынужден был покачнуться, как вяз под порывом урагана, но все-таки мужественно устоял, опираясь на костыли. Со всех сторон вдруг тянулись к нему какие-то лица, наперебой что-то твердящие, так что Никодим, чтобы не быть от него полностью оттесненным, вынужден был по-простецки ухватить того за рукав. Немедленно часть отраженного блеска досталась и ему: «в альбомчик мне сделаете-с запись?» – спрашивал у него сморщенный старичок с желтыми комками в уголках воспаленных глаз, заглядывая искательно в лицо. «Ах, отстаньте от него, Фелициан, – сказала брезгливо какая-то дама с усиками, оттирая старичка, – видите же, что коллега тревожится перед сценой». Никодим счел за благо помалкивать.

Места их были в шестом ряду партера, слева. «Мне сегодня ничего вручать не собираются», – протянул Краснокутский с явным сожалением: в практическом смысле это означало, что не нужно будет, путаясь в костылях и задевая колени соседей, неловко пролезать к центральному проходу под завистливыми взглядами других участников церемонии. Зал был почти полон: блеск бриллиантов (по всей вероятности, фальшивых) соперничал со сверканием вполне натуральных лысин; звуковым фоном был натуральный гул, складывающийся из сотен отдельных реплик и производящий мнимое впечатление глубокомыслия. В нескольких рядах от них показалось, кажется, знакомое лицо: мелькнули вдруг бритые брыли профессора Покойного рядом с какими-то бледными обнаженными плечами.

Никодим оглядывался со странным чувством мореплавателя, открывающего неизвестную страну – еще совсем недавно он не подозревал о существовании всех этих людей (а они о нем – до сих пор), что не мешало этой жизни двигаться независимо от наблюдателя. Человеческой природе свойственно считать невидимое несуществующим, представлять мир как конгломерат актеров, начинающих спектакль лишь в присутствии заинтересованного лица, а все остальное время пылящихся в оцепенении; ныне это было ощущением второго порядка, поскольку живые куклы, ожившие под Никодимовым взглядом, изображали ожидание нового, высшего спектакля – и от этого, если бы он пустил свои мысли в соответствующем направлении, голова бы пошла кругом. Впрочем, если он о чем и думал, так это о том, что большая часть собравшихся знают о его отце больше, чем он сам, а кое-кто – да по всей вероятности многие – был с ним знаком или, по крайней мере, видел его живьем. Что-то в этом было от тоски последнего представителя разорившегося рода, инкогнито приезжающего с экскурсией в открытый для посещений фамильный замок: он бродит с толпой досужего народа по анфиладам и лестницам, смотрит брезгливо на красные канатики, препятствующие публике присесть на бабушкину софу, и тоскует о несбывшемся.

Тем временем прозвенел звонок, свет медленно потух, и разошелся занавес, за которым обнаружился длинный стол с сидящими за ним, – публика, хоть и готовая к театральным эффектам, негромко ахнула. Краснокутский торопливым шепотом стал представлять тех, кто был на сцене: Никодим, болезненно чувствительный к чужой телесности, внутренне поежился, почувствовав его теплое дыхание на своей щеке, но пахло от него не обычным человеческим нутряным запашком, предвестником будущего тления, а чем-то мятным, вероятно, он успел сжевать какую-то пастилку или леденец. Пока невидимый оркестр играл что-то бравурно-мрачное, собравшиеся на сцене лица сидели почти неподвижно, смотря прямо перед собой и как будто позируя для будущей коллективной фотографии, а то и монументального полотна. Слева, как бы прикрывая товарищей от возможного нападения с фланга, сидел здоровяк с явным избыточным весом; на его крупной голове выделялись небольшие усики, бывшие, очевидно, предметом его особенной заботы – аккуратно очерченные, с нафиксатуаренными, загнутыми вверх кончиками. Был он похож на типичного гуляку с картин фламандской школы, что явно осознавал, почитал для себя лестным и подчеркивал костюмом: помимо какого-то среднеевропейского архаического камзола, носил шляпу с широкими полями и пером, которую в эту минуту мял в руках. Как пояснил Краснокутский, он был драматург, писал авангардные пьесы с долгими диалогами, самая известная из которых была про сиамских близняшек, которых немилосердная природа срастила так, что они не могли друг друга видеть, – и как они целыми днями обсуждают разные явления и события.

Рядом сидела старушонка самого затрапезного вида с жидкими волосами, собранными в пучок; в руках у нее было какое-то рукоделие – не то штанина будущего младенческого костюмчика, не то уже наполовину готовый шарфик; время от времени она начинала неумело тыкать в него спицами, скорее стараясь округлить образ заботливой бабушки, нежели действительно созидая что-то шерстяное. Это оказалась знаменитая -ская, о которой Никодим слышал, и не раз: в далекой юности она (первый, но не последний раз в жизни) поставила не на ту лошадку, примкнув к какой-то из красных банд и оказавшись в результате в агитпоезде Троцкого. Прославилась она неистовой, выдающейся из ряда даже для тех неаппетитных лет словесной жестокостью, которой наполнены были юные ее воззвания, в каковых предлагалось не только расстреливать оппонентов, как бешеных собак (к этим оборотам читатели привыкли еще в 1910-е), а предписывались значительно более изощренные мучительства с выкалыванием глаз, отрезанием ушей и прочим в этом роде. Одним из главных ее художественных приемов было обращение к сыну-младенцу, которому она, с одной стороны, обещала безмятежное детство в стране, основательно прореженной от врагов, а с другой – выражала явственную надежду, что, когда он подрастет, он выберет себе в образцы тов. Троцкого и, может быть, если повезет, окажется на него похожим. Вскоре, после стремительного падения ее кумира и разгрома красных, она, не стушевавшись и даже, кажется, без какого бы то ни было промежутка, перешла в один из отрядов Колчака, суля с прежним пылом небесные кары своим недавним соратникам – и снова обещая им жестокие членовредительства. Более того, юный ее сын должен был забыть все прежние уроки и переменить жизненные ориентиры, взяв себе в душу образ неистового Верховного главнокомандующего. После окончательной победы белых она попробовала воспользоваться привычным уже методом, чтобы устроиться в новой жизни, но оказалось, что воинственность стремительно выходит из моды, так что художественные филиппики по поводу красной Латвии и ее тайных покровителей не находят ни аудитории, ни платежеспособного спроса, а рифмованное предписание сыну брать пример с Наследника Цесаревича не только не спешит быть принятым в печать, но даже кое-кем считается за насмешку. Более того, со временем выяснилось, что и сын, которому от частой смены духовных руководителей грозило бы головокружение, никогда не существовал, а был исключительно плодом ее фантазии и художественным образом. На некоторое время -ская сошла с исторической сцены, но вскоре прибилась к прогрессистам, тем временем набиравшим силу: ее простодушно-кровожадная муза оказалась весьма пригодной для текущей агитационной работы. Со временем, когда Ираида заняла нынешнее место, она из каких-то своих политических соображений приблизила к себе и приласкала старушку, так что та благодарно работала уже над циклом, обращенным к внучке (столь же воображаемой), в котором ей настрого предписывалось брать пример с тов. Пешель.

Следующее место занимал гражданин с кожей иссиня-черного цвета. Был он непременным участников всех освободительных литературных мероприятий, поскольку, с одной стороны, демонстрировал широту взглядов организаторов, начисто лишенных каких-либо национальных предрассудков, а с другой, придавал им некоторое международное измерение. На всех такого рода собраниях он угрюмо молчал, лишь иногда рисуя в блокнотике стайки очень похожих попугаев: очевидно, таким образом сублимировалась его тоска по родине. К литературе он, насколько известно, отношения не имел, а по-русски практически не понимал. Откуда он взялся – никто, кажется, не помнил.

Дальше сидели до сих пор неразлучные Косяченко и Степанов-Зарайский, уже известные читателю: проведенные вместе годы сделали их странно похожими друг на друга. Это не было внешнее сходство: поэт был морщинист, пузат, тяжеловесен и больше всего похож на обряженного в костюм престарелого бульдога, а его подруга, напротив, миниатюрна и худощава, напоминая скорее птичку. Их тождество, ощущаемое сразу, но видное лишь по размышлении, заключалось в умелом взаимодополнении, которое подобрала для них природа: там, где у него был сплюснутый нос боксера (хотя спортом он отроду не занимался), у нее красовался длинный, сужающийся к кончику клювик; он был лопоух – она, напротив, гордо носила пару миниатюрнейших ушек, чей почти кукольный размер был дополнительно подчеркнут тяжелыми серьгами цыганского золота, которые зримо их оттягивали. Одеты они, впрочем, были похоже – во что-то военно-камуфляжное, как будто только что на секунду завернули с передовой, чтобы отчитаться перед собранием и немедленно двинуть обратно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю