355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Соболев » Грифоны охраняют лиру » Текст книги (страница 10)
Грифоны охраняют лиру
  • Текст добавлен: 24 июня 2021, 09:30

Текст книги "Грифоны охраняют лиру"


Автор книги: Александр Соболев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

19

 В углу комнаты, слева от двуспальной кровати, стоял старый торшер, похожий на поникший гриб или тощую цаплю; из-под черного его абажура с медными клепками вырывался неширокий сноп света, обрисовывавший ровный круг с четко очерченными границами. В естествознании есть одно замечательное упражнение, полезное для науки и занятное для ученого: огородить при помощи особой рамки ровно метр выбранной наугад земной поверхности, после чего провести полный, тотальный учет всего, что в этот квадратный метр попадет. И сколько же невидимых с первого взгляда существ и предметов там обычно оказывается! Несколько видов трав, десятки насекомых, многоножки и слизни, не говоря уже о простейших и прочих тихоходках. Конечно, вырванный светом круг Никодимовой квартиры был бы куда менее урожайным, и, наведя резкость на максимум, мы выявили бы лишь сонм кожеедов с пылевыми клещами, наших вечных спутников, но попали в него и более крупные объекты: что-то скомканное, кружевное, навзничь лежащее; пара туфелек удивительно маленького размера, жмущихся друг к другу, как напуганные мышки; видная из-под края одеяла очень светлая, почти белая, как будто мраморная, женская ступня; сидящий на краю кровати в позе мыслителя понурый Никодим.

Мысли мешались в его голове: он бродил взглядом внутри освещенного конуса, съезжая то и дело к его смысловому центру, – Вероника, не любившая прямых взглядов, обозвала бы его фетишистом и венским старикашкой и спрятала бы ногу под одеяло, но она спала, так что к прочим его чувствам примешивалось и ощущение неловкости. Ее стопа, плюсна, пальцы, аккуратные, чуть поблескивавшие ногти казались ему совершенным произведением искусства, божественным изваянием, вышедшим из-под неземного резца; в высоком подъеме (за которым он, прилежный некогда почитатель анатомических атласов, легко угадывал череду подвижных сочленений феноменальных по изяществу костей) чудилось ему нечто готическое, отражение пленительной средневековой архитектуры, наивной в своей обстоятельности. Стопа была греческого типа, с самым длинным вторым пальцем и чуть уступающими ему большим и третьим, от которого шло мягкое понижение к четвертому и мизинцу. Из гимназического курса он помнил, что в человеческой ступне – двадцать шесть костей; он стал припоминать их, прикидывая расположение, – и, естественно, сбился, пытаясь заодно вообразить, как могут они, такие маленькие и мягко соединенные, выдержать человеческий вес, не погнувшись и не сломавшись, – как великий инженер, верховный архитектор, создавший нас по своему образу, рискнул, несмотря на все свое могущество, доверить нашу подвижность такому ажурному устройству. Переведя взор в режим воображаемого рентгена, он не мог вернуться к прежнему образу созерцания, видя перед собой уже не точеную женскую ножку (глянув на которую Пушкин вздохнул бы с облегчением, подмигивая ему: «повезло, братец»), а сложноустроенную хрупкую плоть: слои эпителия, редкие волоски, пульсирующие сосуды, прозрачную лимфу, багровую кровь, нити мышц, суставы и хрящи, – и все это, соединенное во множестве точек, находилось в непрерывном незримом движении. Он ужаснулся уязвимости этого не механизма даже, а конгломерата механизмов: эту «пару стройных» окружала тысяча опасностей, от шального автомобиля до клеточного сбоя, – и даже, избежав их все, как сказочный колобок или (созданный по его мотивам) шарик в пинбольном автомате, они обреченно, топ-топ, шагали к неизбежному, всех ожидающему концу. «Что за дикая расточительность, – подумал он даже со злостью, – растить из крошечного комочка, ничтожной протоплазмы все эти сложные структуры, божественные нити; питать их, насыщать душу впечатлениями, растравливать чувствами – и потом дать этому всему обратиться в бессмысленный прах». Какое-то тяжелое вдохновение владело им, мысли мешались; он прилег на подушку и забылся в полусне, а когда проснулся, в комнате уже было светло и полностью одетая Вероника склонилась над ним.

– Кстати, – усмехнулась она, – я приходила не за этим. Почему-то мне звонил секретарь князя и просил, чтобы мы обязательно были у него в воскресенье. Особенно настаивал на тебе.

– Да какого черта, – пробормотал Никодим, выбираясь из вязкого кошмара.

– Хочешь перезвонить и переспросить?

– Да нет, просто не пойду.

– Ну как знаешь.

И она аккуратно, почти неслышно ступая, вышла из спальни. Мягко хлопнула входная зверь, прозвенели ключи, пеший эквивалент ямщицкого колокольчика в нашем сузившемся быту.

Кружа по квартире в утренней прострации, Никодим пытался сообразить, зачем он мог понадобиться князю В., или просто князю, как его обычно называли: не потому, что в Москве не было других князей (скорее напротив), а по той особенной роли, что играл князь В. в здешней обыденной жизни. Последний отпрыск некогда цветущего разветвленного рода В-х, тупиковая его и усыхающая ветвь (впрочем, усыхал он последние лет двадцать и все усохнуть не мог), он давно уже был локальной московской достопримечательностью. В какие-то баснословные годы он где-то служил, с кем-то дрался на дуэли, был разжалован и переведен на Кавказ, но что-то вроде особой породы ангелов, сопровождавших его всю жизнь, обернуло его поражение (в правах, поскольку дуэльный противник был повержен нефигурально, вскорости скончавшись от последствий рапирной раны) в победу: на Кавказе он водил правильные знакомства, а от неправильных, напротив, уклонялся; был принят у кого-то из местных владык и тем обласкан, в общем, вернулся в столицы отнюдь не перевоспитавшимся бретером, а напротив, даже окостеневшим в чувстве собственной избранности. Вступив на государственную службу по какому-то малозаметному, но влиятельному ведомству (все это, напомним, происходило за десятилетия до начала нашего рассказа), он быстро заматерел и как-то преждевременно состарился. Выйдя наконец в отставку (куда провожали его с неслыханной пышностью, чуть не с фейерверками), он засел в своем гигантском подмосковном имении, по выражению недоброжелателей, как паук в углу паутины. Богатство его было гомерическим, а влияние на текущие московские (да и не только) дела – исключительным; поговаривали, что на поклон к нему ездят не только московские чиновники, но и сам градоначальник и что даже существует между высокопоставленными москвичами особого рода состязание – кто первый доберется до князя и сообщит ему какие-нибудь жгучие новости, – и победитель любил, надменно улыбаясь, выйти на парадное крыльцо князевой усадьбы, чтобы презрительно прищуриться по адресу нерасторопного конкурента, торопливо паркующего свой «Руссо-Балт» на посыпанной гравием гостевой площадке.

Сам он первые годы норовил время от времени выбираться в Москву, выступая эдаким современным Гарун-аль-Рашидом: одевшись победнее, шел в какой-нибудь ресторан или магазин, вел себя там со смесью робости и нахальства (выходившей у него весьма естественно): садился, например, в уголочек и просил чашку чая, потом отправлял ее обратно на кухню из-за того, что сама чашка была якобы грязная, потом жаловался, что чай уже простыл, что заварка пахнет клопами… Дождавшись, пока половой скажет ему уже что-нибудь в сердцах, он немедленно расплачивался, выходил, шел к ближайшему телефону-автомату и звонил директору ресторана или сразу хозяину (номер обычно был у него заготовлен заранее). «Здравствуйте, голубчик, это некто В., князь В. Не признали-с? Ну, значит, богатым буду, ха-ха-ха. Может быть, вы при случае шепнете эдак аккуратно, поотечески, своему официанту, чтобы он нас, стариков, не особо шпынял? А то, ей-богу, совсем за людей не держит. Я понимаю, конечно, цветущая юность, мысли заняты другим» – и так далее, до получаса, после чего, конечно, несчастного полового ждало немедленное увольнение.

Со временем он сделал эту игру еще более жестокой. Образ честного бедного старичка (который, как у любого характерного актера, вскоре прирос к нему неотрывно) дополнили очки в роговой оправе, причем одна из дужек была для правдоподобия скреплена синей изолентой (между прочим – зрение у него было превосходное). Из-за простых стекол на окружающую действительность смотрели честные, широко распахнутые, желтоватые от старости глаза с сеткой розовых прожилок. Неловко шаркая, кутаясь в какой-то бумазейный замызганный шарф, он заходил в какое-нибудь присутственное место – библиотечный коллектор, Министерство земледелия или что-то в этом роде, выбирал среди служащих барышню понадменнее (здесь, вероятно, сказывалась уже и патология), подходил к ней и заискивающе задавал какой-нибудь вопрос, например о ретирадном месте, или о ближайшей булочной, или о том, как пройти на улицу Ламарка… Если вдруг барышня, на свою беду, отвечала что-то не слишком дружелюбное, князь хмурился, разочарованно качая головой, как бы сокрушаясь от несовершенства мира, и незаметно нажимал на кнопку хэнди-токи в кармане плаща… Через несколько мгновений в дверь, толкаясь плечами, влетали три-четыре бритых мамелюка, составлявших личную охрану князя и постоянно его сопровождавших. «Грубит», – пожимал он плечами, показывая на несчастную девицу. Обычно ее не трогали и пальцем, а только, обступив, грозно смотрели, вращая глазами и приговаривая что-то назидательное (по должности мамелюки были некрасноречивы), но самой сцены обычно было достаточно, чтобы навсегда привить несчастной жертве неподдельное почтение к старшим. Впрочем, со временем слухи о проделках князя распространились весьма широко, причем обросли, кажется, неправдоподобными подробностями вроде той, что особенно картинно перепугавшихся и достаточно искренне кающихся грешниц князь не только прощает, но и вознаграждает по-особенному, из-за чего распространилась даже эпидемия излишнего грубиянства, когда к каждому ни в чем не повинному старичку, на беду зашедшему куда не следует, бросались верящие в свою звезду служительницы, чтобы попробовать обидеть его побольнее, косясь одновременно краем глаза на входную дверь. Но тем временем ему самому это надоело.

Много лет, как он махнул рукой на точечное исправление нравов (так он сам понимал свои упражнения), не оставив, впрочем, других занятий на благотворительной ниве. Был он председателем множества обществ, от чисто филантропических до просветительских, страстно увлекался цветоводством (благодаря чему был знаком и даже отчасти дружен с Никодимовой матерью), а в последние годы стал впадать в некоторый мистицизм. Слухи и пересуды, всегда его окружавшие, передавали смутные рассказы о каких-то заезжих медиумах, соборных радениях, чуть ли не перетекающих в афинские вечера и египетские ночи. Попасть к нему на званый вечер (которые он устраивал не реже раза в месяц, а то и чаще) было одновременно почетно и не слишком трудно: ценя многолюдство, он совсем не скупился на приглашения. Вероника бывала у него три или четыре раза – сперва в качестве падчерицы покойного отчима, а после и просто так – очевидно, он ее в один из визитов отметил (хотя они не проговорили и минуты) и распорядился соответствующим образом, так что время от времени она получала учтивый звонок с, как выражались в этом кругу, почтительной инвитацией. Никодим не был у князя ни разу, о чем, впрочем, не переживал.

Сейчас его мысли занимало другое. У него было ощущение какого-то перекрестка, вернее, развилки: как будто жизнь его приблизилась к моменту, когда нужно предпринять какое-то специальное усилие (или, напротив, избежать каких-то действий), чтобы она направилась по новому руслу, как поезд, приближаясь к стрелке на рельсах, оказывается перед дилеммой раздваивающегося пути. С другой стороны, машинист, его ведущий, не должен сам, притормозив, вылезать из кабины и переводить стрелку, да еще и наугад: от Никодима же, кажется, требовалось именно это – прямо говоря, свернуть в непонятном месте в неясную сторону под влиянием смутных ощущений. Зазвонил телефон, первым чувством было не брать трубку (и сам он этому удивился: прежде такого не водилось) – задушив собственную нерешительность, он подошел и мгновенно узнал отчетливые материнские модуляции. «Все в порядке, надеюсь?» (Он на секунду подумал, не рассказать ли ей все произошедшее за последние дни, но решил воздержаться.) – «Да, вполне». – «Ты когда в командировку?» (Она упрямо называла его разъезды ради врачевания чужой ностальгии командировками.) – «Может быть, завтра». – «А куда на этот раз?» – «В Витебскую губернию, там…» – начал было он отвечать, но понял, что мать его не слушает. – «Ты можешь отложить отъезд до понедельника?» – «Ну, наверное, а что?» – «Князь приглашает тебя на ланч. Воскресенье, в пятнадцать часов. У тебя есть приличный костюм?» – «Вообще-то, да, но…» – «Возьми, займи, купи». (Тут только он понял, что мать страшно нервничает, и задней мыслью осознал, что он слышит ее в таком состоянии чуть не впервые в жизни.) – «Хорошо, хорошо». – «Будь обязательно. Знаешь как добраться?» – «Знаю». И повесила трубку, по своему обыкновению не прощаясь.

Так просидел он до полудня – завтракая, размышляя, перебирая какие-то бумаги: сначала пытался заставить себя заняться насущными делами – собрать, например, рюкзак для послезавтрашней поездки, но потом, поняв, что все валится из рук, пустился на волю волн. Поглядывая на презрительно молчащий телефон (почему-то в нем ему виделся ныне центр тревоги: впрочем, для горожанина ХХ века худшие новости действительно поступали оттуда), он вяло бродил по квартире, стараясь, впрочем, как домовитая птичка, еще немного очищать, если не украшать свое обиталище: в частности, собрал и помыл вчерашнюю посуду, ревизовал содержимое холодильника и застелил постель. Здоровенным вопросительным знаком торчал требующийся к завтрему смокинг, который Никодим не понимал, где взять, но вдруг его осенило: Краснокутский. Вчуже он представлял себе жизнь литератора сплошной чередой званых вечеров (хотя прояснившиеся за последние дни начатки отцовской биографии могли бы его разубедить) – следовательно, рассуждал он, смокинг для него – как парадная шинель для солдата и, получается, Краснокутский обязан его иметь и, уж наверное, не откажется дать его на время бывшему приятелю. На время успокоившись, Никодим засобирался: можно было, пройдясь пешком для успокоения нервов, зайти в железнодорожную кассу и купить билет до Себежа, потом посидеть в кафе («Птичья плоть», вспомнилось ему, – почему нет?), читая, между прочим, отцовскую книгу, – и потом медленно ехать к Краснокутскому. Из кухни раздался странный звук, как будто в окно кто-то легонько стукнул: принимая во внимание, что Никодим жил на пятом этаже, это мог быть либо мойщик окон в специальной подвесной гондоле, либо ангел. Движимый в большей степени интересом, нежели страхом, он вышел на кухню и не увидел ничего особенного: нечистое окно (минус версия о мойщике), слегка облупившаяся деревянная рама, оловянные (нет, не оловянные, это старинное мнемоническое правило: стальные, стальные) ручки, широкий, в толщину стены, подоконник, продолжающийся по ту сторону окна жестяным карнизом, на котором лежала дохлая птичка. Легкая тень метнулась к окну, и звук повторился: еще одна птица наткнулась на убийственную преграду и упала рядом с первой, но, не удержавшись, ссыпалась вниз. Никодим внимательно посмотрел на ту, что осталась. Сперва ему показалось, что это был воробей, но, присмотревшись, он увидел очевидные отличия: она была значительно более пестрой, коричнево-белой, с коротким туповатым клювом и подобием намечающегося хохолка над головой, как будто она собралась уже начесать его перед выходом из дома, но что-то ее отвлекло. Покуда он разглядывал ее, в стекло врезались еще две, но сразу, не задерживаясь, улетели вниз. На секунду он подумал, что они летят на свет, как насекомые, но на улице, естественно, было совершенно светло, а лампочка в кухне была, напротив, выключена. Он приоткрыл окно и осмотрелся, подсознательно ожидая, вероятно, увидеть стаю готовых к самоубийству пернатых, но не увидел ничего, но, как только он снова закрыл окно, еще одно маленькое тельце влетело в стекло – и Никодиму среди мягкого удара послышался и жесткий полутон – как будто птичка ударилась коготками или клювом. Он вспомнил, как в каком-то ресторане, где-то в Европе, где стекла тянулись от пола до потолка, на них были наклеены профили хищных птиц с распростертыми крыльями, впрочем, причудливая память, уцепившись крючком за губу, вытащила и всего левиафана-воспоминание: моросящий дождь, острый запах моря и устриц на блюде и Вероника, откидывающая случайную прядь и декламирующая, глядя на эту когтистую декалькоманию: «…он дивным кругом очертил».

Раздраженный и взволнованный этими происшествиями, он, задернув штору, побежал в комнату, чтобы найти ножницы, клей, какую-нибудь цветную бумагу, – к удивлению, несмотря на трясущиеся руки и продолжающиеся постукивания, он быстро отыскал все нужное и наскоро изобразил из листа красной бумаги грубое подобие птицы с крыльями (напоминавшей более курицу, нежели ястреба). Держа в левой руке вырезанную фигуру, а в правой тюбик с клеем, он метнулся на кухню, бросил клей, отдернул штору, распахнул окно, снова схватил клей и только стал выдавливать его на бумагу, как очередная птица, очевидно промахнувшись, попала ему в голову и запуталась в волосах, издавая паническое чириканье. Никодим, вскрикнув, выпустил из рук тюбик и листок, который, на миг обретя сходство с прототипом, плавно запорхал вниз. С улицы закричали. Обеими руками он пытался вытащить из волос трепещущее существо, будившее в нем какое-то атавистическое отвращение: на миг ему представилась маленькая летучая мышь, портативный нетопырь, быстрыми глотками пьющая его кровь; его затошнило. Наконец ему удалось выдернуть птичку из головы и бросить ее в окно; руки его оказались измазаны в какой-то дряни. Захлопнув окно и снова зачем-то задернув штору, он бросился в ванную и подставил ладони под струю горячей воды. Секунду спустя он обнаружил, что, забежав, он не только захлопнул дверь, но и запер ее на задвижку, как будто опасаясь, что птичья стая попробует вломиться к нему. Выключив воду, он прислушался к тому, что делалось за дверью. С шумно бьющимся сердцем он медленно открыл задвижку и выглянул в коридор. Квартира была пуста, все было тихо, только чуть колыхалась штора, закрывавшая кухонное окно. Ступая на цыпочках, как вор-домушник, он схватил плащ, шляпу, книгу, ключи и выбежал прочь.

20

 Не столь кровавый, но сопоставимо неприятный сюрприз поджидал его в билетной кассе: выяснилось, что поезд на Себеж ходил лишь дважды в неделю, по средам и воскресеньям, – вероятно, компенсировать это обстоятельство для романтической натуры могло бы то, что он носил собственное имя «Чернея». Барышня в окошке оказалась словоохотливой и на немой Никодимов вопрос пояснила, что это не деепричастие, как можно было подумать, а лишь название местной речки. Можно было бы добраться туда через Великие Луки, с которыми связь была ежедневной, но оставался немаленький шанс застрять там в ожидании той же «Чернеи», поскольку местный транспорт отличался непредсказуемостью, а дороги могли до сих пор не просохнуть. Таким образом, замаячила дилемма – отложить ли всю поездку до следующей среды, рискуя вызвать неудовольствие Густава (при этом оставалось неизвестным, сколько времени займет дорога до Шестопалихи и собственно выполнение задания), либо постараться вечером в воскресенье после раута у князя успеть добраться до вокзала, благо поезд отходил около одиннадцати часов вечера. Недолго поколебавшись (причем барышня смотрела на него с напряженным вниманием, как будто отчасти решалась и ее собственная судьба), он выбрал воскресенье, вагон-микст, второй класс. От плацкарты он отказался, решив, что если в вагоне будет немноголюдно (трудно было представить толпы людей, ломящихся в это забытое Богом болотистое место), то он, доплатив кондуктору, перейдет в половину первого класса, ну а если нет – как-нибудь пересидит одну ночь на тощем диванчике второго.

Бережно спрятав билетную картонку в бумажник, он вышел из помпезного, с мрамором и позолотой, здания касс на Никольскую, закурил и огляделся. Он любил это чувство одиночества среди толпы – особенное ощущение собственного автономного существования, как будто внутри прозрачного невидимого пузыря. Он представлял себя каким-то соглядатаем, шпионом, засланным в далекий тыл с неизвестной или широко очерченной целью – «наблюдать и запоминать».

В отцовском рассказе (который он успел прочитать в трамвае) действовал герой, обладавший с детства феноменальной, патологической памятью на лица: весь рассказ состоял из описания его поездки вверх на эскалаторе метро – он вглядывался в проплывающие мимо лица, и чуть не каждое третье оказывалось ему знакомым: собственно, к центральному сюжету, как к рыбьему хребту, лепились ребрышки – вставные новеллы. Сперва ехала женщина, усталая, пятидесятилетняя, в лиловой шляпке с пером райской птицы, – и Стивен (так звали героя) вспоминал, как тридцать лет назад она – юная, благоуханная, спешащая по булыжной мостовой на высоких каблуках, поскользнулась и, чтобы не упасть, схватила его за рукав, смеясь и извиняясь. Потом было два незнакомых человека, затем плотный белокурый мужчина с окладистой бородой, который сидел за рулем автобуса, на котором Стивен четыре года назад в другой стране проехал две остановки и был выставлен неумолимым кондуктором, поскольку не имел местной мелочи, а сдачи у того не нашлось. Справа по эскалатору припрыжкой спускался голенастый подросток с чехлом от гитары – а между тем при предыдущей (и единственной) их встрече он сидел еще в коляске, горько рыдая, пока мать старалась его успокоить. Пытаясь вообразить в себе сходный дар (между тем как память его была сама по себе весьма средненькой), Никодим вглядывался в лица прохожих, желая вспомнить кого-нибудь из них, но лишь только чудились ему в ком-то знакомые черты, как рациональная сторона сознания грубо пресекала иллюзию, высветляя не бросившиеся сразу в глаза несходные детали (низкий лоб, бородавку), а то и несуразную возрастную разницу: как это часто бывает, он по инерции представлял себе, например, своих одноклассников как бы застывшими в некоем временном янтаре, по-прежнему гимназистами, тогда как были они, естественно, уже даже и не студенты, а вполне взрослые женщины и мужчины.

Медленно он пошел к Лубянке, продолжая заглядывать в лица встречных и пытаясь вообразить по мгновенному впечатлению всю биографию прохожего. Впереди его шла дама в легком коротком плаще в светлую крупную клетку. Обычной траекторией мужского взгляда (которая не менялась с тех пор, как юная питекантропша, изящно кутаясь в шкуру саблезубого тигра, проходила к выходу платоновской пещеры за свежей газетой) он окинул ее ноги в темных туфлях-лодочках, очевидную даже под плащом фигуру, темные волосы, собранные в затейливый пучок, пронзенный декоративной стрелой-заколкой. Она немного прихрамывала на правую ногу; там, где задник упирался в ахиллово сухожилие, виднелся клочок пластыря телесного цвета. Он стал уже машинально (разлакомившийся фантазиями мозг не мог остановиться) воображать обстоятельства появления этой хромоты: сперва ему представилась большая танцевальная зала, почему-то полуосвещенная сотнями свечей; вальсирующие пары – и она, в объятиях смуглого красавца в черной полумаске, аккуратно кружащаяся в такт музыке, закусившая губу идеальными жемчужными зубами – но не от страсти, как могло показаться визави, а от боли в натертой щиколотке. Мысленным взором с позиции летучей мыши (бесстрашной или оглохшей) он панорамировал воображаемый зал – от танцующих до оркестра в углу; на секунду показавшись ненатуральной, картинка схлопнулась, и возникла новая: берег моря, купающиеся в старомодных костюмах, которые он видел в «Солнце России», супружеская пара в шезлонгах – он в канотье читает газету, она полирует ноготь пилочкой. Крупным планом – играющая у пенящейся кромки воды девочка в купальном костюме, в которой Никодим узнает сегодняшнюю даму. Громкий крик чаек. Женский визг. Море отступает от берега, обнажая с каким-то бесстыдством свои влажные тайны: обкатанные валуны, паникующих крабов, клочки водорослей. Супруги синхронно откладывают пилочку с газетой. Девочка самозабвенно возится, отыскивая среди гальки чертов палец. Темная волна с низким гулом встает на горизонте; мать бросается к девочке, отец – прочь от берега (дочь не его, автоматически фиксирует Никодим). Удар, брызги, темнота; уставший доктор в белой шапочке: «Ногу удастся сохранить».

Никодим тряхнул головой, как собака, вылезшая из воды: если этих двух объяснений было бы недостаточно, живая фантазия готова была заполнить любую лакуну. Но больше всего его занимало то, что жизнь этой неведомой дамы (которая продолжала идти в том же направлении) не могла не быть, как и всякая жизнь, бесконечной чередой эпизодов, каждый из которых при мысленном увеличении масштаба распадался на столь же плавную последовательность отдельных действий, – и так до бесконечности. В любую секунду с ней что-то происходило: билось сердце, росли волосы, шелушилась кожа; она думала или видела сны; ее легкие дышали, а желудок переваривал; она была объектом и субъектом тысяч историй; машинально шлепнув по ляжке, она обрывала судьбу комарихи, а промучавшись ночь, с искаженным от боли и криков лицом, давала жизнь другому человеческому существу. В ее памяти хранились невообразимые залежи воспоминаний и впечатлений, странно перемешанных: вчерашний выпуск новостей, авария шестилетней давности, невыносимая сцена из документального фильма, подгоревший пирог, шелковистая шерстка котенка, переползшего однажды с коленей соседки к ней на руки, потеря девственности, грибной запах осеннего леса. Банальность, поразившая Никодима как громом, в одну секунду, рядом с большим серым домом на углу: каждый из спешивших вокруг прохожих нес в себе подобную вселенную, единственную в своем роде. Он остановился и прислонился к фактурной каменной стене: сердце билось так, что, казалось, хотело вырваться из груди, как большая птица. Городовой подошел к нему и спросил, все ли в порядке. Никодим покивал, стараясь не встречаться с ним глазами: он не боялся, что его заподозрят в чем-то, а не хотел снова пускаться в подобное достраивание биографии, хотя легкий шрам на виске городового прямо взывал к историческому объяснению. Дама тем временем скрылась. Никодим взглянул на часы и понял, что можно уже ехать к Краснокутскому.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю